Илья Эренбург. Оттепель
страница №2
...Когда-то Сабуров учился вместе с Володей, и подростками они дружили.Жизнь их развела. Володя мечтал о славе, о деньгах, интересовался, какие
темы "ударные", кого за что наградили, кого проработали. А Сабуров прилежно
писал пейзажи, которых нигде не выставляли. Этот человек, кажется, любил в
жизни только живопись и свою жену Глашу, хромую, болезненную женщину. Глаша
работала корректором, и жили Сабуровы главным образом на ее маленькую
зарплату; жили плохо. По тому, с каким усердием Сабуров поглощал огромные
куски пирога, которые подкладывала ему Надежда Егоровна, было видно, что не
всегда он ест досыта. Глаша глядела на него влюбленными глазами. С тех пор
как они поженились, Сабуров, кроме пейзажей, писал жену; на портретах она
казалась уродливой, но он и уродству придавал какую-то прелесть. Володя не
раз говорил родителям, что Сабуров очень талантлив, пожалуй, талантливее
всех, но у него не хватает винтика в голове, человек не хочет понять, что
теперь требуется, толку из него не выйдет.
Володя и за обедом посмеивался над Сабуровым:
- Ты все еще хочешь переспорить эпоху?
Сабуров в ответ горячо, но невразумительно говорил о Рафаэле, о чувстве
цвета, о композиции, пока не вмешивалась Надежда Егоровна:
- Да вы кушайте, остынет...
Шампанское Надежда Егоровна приберегла под конец: ждала Савченко. Когда
он пришел, она украдкой взглянула на дочь. Соня спокойно разговаривала с
Танечкой о театре, даже не улыбнулась.
Андрей Иванович начал расспрашивать Савченко, что было в клубе.
- Меня удивил Коротеев, - сказал Савченко. - Я его считаю человеком
умным, тонким, а выступал он по трафарету. Вы читали роман?
- Не читал, - вздохнул Андрей Иванович. - Все как-то не выходит... А
говорят, хорошая книга.
- Книга, может быть, и плохая, но волнует. Там, в частности, описана
несчастная любовь. Коротеев напустился именно на это. Получается, что личным
драмам не место в литературе, незачем "копаться в чувствах" и так далее.
Скажи это Брайнин, я не удивился бы, но от Коротеева я ждал другого...
Володя усмехнулся.
- Такие конференции - это нечто вроде критической самодеятельности.
Коротеев - умный человек, зачем ему говорить то, что он думает?
Андрей Иванович не выдержал:
- Не все так рассуждают... Коротеев - честный человек.
На минуту все примолкли, смущенные необычно резким тоном Пухова. Потом
Савченко снова заговорил:
- Жалко, что я выступил до него, но одна девушка ему здорово ответила.
Вы ошибаетесь, Владимир Андреевич, там все говорили совершенно откровенно.
Вы, наверно, давно не бывали на таких обсуждениях, а многое изменилось...
Книга задела больное место - люди слишком часто говорят одно, а в личной
жизни поступают иначе. Читатели стосковались по таким книгам.
- То же самое в театре! - воскликнула Танечка. - Три новые постановки -
и не ходят... Играть абсолютно нечего! Искусство...
Ее прервал Сабуров:
- Вы правы, пора вспомнить, что есть искусство. Володя может говорить
что угодно. Я не умею спорить. Но Рафаэль - это не цветные фотографии.
Володя все с той же легкой усмешкой ответил:
- Рафаэля теперь не приняли бы в Союз художников. Не все способны
творить, как ты, - для двадцать первого века. Кстати, я сомневаюсь, что в
двадцать первом веке кто-нибудь заинтересуется твоими шедеврами.
- Не говорите так, Владимир Андреевич! - тихо вскрикнула Глаша. - Его
последний пейзаж - это просто удивительно!
- Все-таки я не понимаю Коротеева, - повторил Савченко. - Я с ним
работаю почти год. Живой человек, это чувствуется в каждом слове. Почему он
налетел на Зубцова?
- Я читала роман, - сказала Соня, - и я вполне согласна с Коротеевым.
Советский человек должен управлять не только природой, но и своими
чувствами. А у Зубцова какая-то слепая любовь. Книга должна воспитывать, а
не сбивать с толку...
Савченко от волнения опрокинул стакан.
- Не слепая, а большая. И вообще нельзя все раскладывать по полочкам...
Надежда Егоровна подумала: он-то ее любит. А Соня какая-то холодная. Не
в меня, да и не в Андрюшу...
Может быть, виной тому было шампанское, но все заговорили сразу,
перебивая друг друга. Сабуров что-то кричал о "силе цвета". Танечка,
вскочив, повторяла: "Можете отрицать, но любовь - это любовь!" Володя,
передразнивая ее, по-театральному заламывал руки.
Андрей Иванович подошел к окну и, глядя на снег, залитый едким белым
светом, думал: не понимаю я Соню. Может быть, она это говорила, чтобы
подразнить Савченко? Нет, она и без него так рассуждает... Наверно, она
по-своему права. Не мне судить - слишком я стар для этого...
Соня, воспользовавшись общим оживлением, незаметно вышла из комнаты.
Она прошла к себе и, не зажигая света, села на кровать. Ей хотелось хотя бы
на минуту остаться одной. Она подумала: кажется, я теряю голову. Стоит ему
поглядеть на меня - и я делаюсь какой-то неестественной, не могу ни
говорить, ни думать. Это ужасно! Я должна с ним держаться как со всеми,
иначе он будет меня презирать. Он снова хотел меня оскорбить, сказал, что я
все раскладываю по полочкам. Это глупо. Если он так думает, он меня
совершенно не понимает. Чувствовать я тоже могу. Даже слишком. Но я ненавижу
драмы, именно ненавижу!..
В комнату тихо вошел Савченко. Он не видел Сони и, протянув руку,
коснулся ее плеча, обнял, стал целовать.
- Ты с ума сошел! Сюда могут войти...
- Когда же ты перестанешь рассуждать? Если любишь...
Соня встала, зажгла свет, сердито на него посмотрела.
- Значит, не люблю. И знаешь, что? Не будем об этом говорить.
- Погоди... Я тебе сейчас все скажу...
- Ты уже сказал. Хватит! А теперь пойдем ко всем: заметят. Потом отец
обидится. Сегодня его день...
Вскоре после этого все разошлись. Соня ни разу не посмотрела на
Савченко и, прощаясь, не сказала ему ни слова.
Савченко шел мрачный, облепленный снегом и думал, что, спеша из клуба к
Пуховым, он, как дурак, мечтал о счастье. Мне двадцать пять лет, молодость
кончилась. Коротеев прав, когда называет меня романтиком, я все
преувеличиваю, увлекаюсь, как мальчишка. Так жить нельзя. Может быть,
Коротеев вообще прав? Почему придавать любви такое значение? Мне дали
интересную работу. Тот же Коротеев мне доверяет. Впереди много испытаний: мы
живем в необыкновенное время. Представляю себе: мальчишка, как я, страдал от
несчастной любви весной в сорок первом. А потом он защищал Сталинград... Но,
может быть, одно не исключает другого? Помню, как приехал в отпуск дядя
Леня. Я ходил за ним по пятам, спрашивал, как стреляют из миномета, как
наводят понтоны. А он мне раз сказал: "Гриша, девушку я встретил, счастье
мое!.." И псказал фото. Дядю Леню убили полгода спустя. Очень сложно жить...
Вот я иду и все время думаю о Соне, поэтому и вспомнил дядю. А теперь даже
нельзя к ней прийти. Может быть, она любит другого? Она ведь ни за что не
скажет - гордая. А я не гордый, я готов каждому признаться: нашел счастье и
потерял...
Соня сказала Надежде Егоровне, что у нее разболелась голова от
шампанского. Завтра она встанет пораньше и приберет, а теперь нужно спать.
Она лежала, не раздевшись, и думала о Савченко. Ясно, что я потеряла
голову. Кажется, он тоже... Но почему у нас все разговоры кончаются ссорой?
Характеры разные. Одной любви мало. Нельзя прожить жизнь с человеком,
который тебя не понимает. Я не должна о нем думать. Конечно, он хороший -
честный, прямой. Да и не в этом дело, просто я его люблю. Но человек должен
управлять своими чувствами. В одном Савченко прав: противно, когда говоришь
одно, а делаешь другое. Хорошо будет, если меня пошлют куда-нибудь подальше
- на Урал или в Сибирь. Там как рукой снимет, убеждена... Но это слабость,
могут оставить здесь, все равно выдержу. Это тоже экзамен - умею ли я
владеть собой. Ясно, что умею. Но до чего тошно!..
Володя сказал, что проводит Танечку. Жила она далеко, а последний
автобус они пропустили. Володя мечтал о такси, но Танечка сказала, что
слишком много пила, нужно проветрить голову. Володя злился: тоже
удовольствие - шагать в этакую метель! А Танечка все время говорила: ей
понравился отец Володи, он добрый и красивый, нечего смеяться, именно
красивый - благородный; она не поняла, о чем говорил Сабуров, но он ей тоже
понравился. Нельзя столько пить - после вина становится грустно; она
несчастна - это как дважды два, но об этом не стоит думать.
Танечка сохранила детскую непосредственность, хотя ей было тридцать два
года, из которых девять она проработала в различных театрах на периферии,
сталкиваясь с людьми, пуще всего боявшимися наивности и душевной чистоты.
Она работала старательно, считалась способной и постепенно выдвинулась:
теперь ей часто поручали главные роли. Но в душе она была глубоко несчастна.
Девочкой, когда она мечтала о театре, жизнь актрисы ей представлялась
трагичной и величественной. Казалось, все последующее могло бы ее отрезвить.
Она поняла, что таланта у нее нет, да и не так часто увидишь талантливых
актеров. Для других - это ремесло и только. Она узнала интриги, склоки,
халтурные концерты, маленькие комнаты в грязных гостиницах, легкие связи и
тяжелую жизнь. Танечка погрустнела, лицо ее покрылось крохотными морщинками
(она утешала себя: это от грима); внешне она примирилась со своей судьбой,
но где-то в глубине сердца жила мечта: есть другая, большая жизнь, просто
Танечка сбилась с дороги.
Давно, семь лет назад, она хотела отравиться, когда актер Громов,
которого она обожала, сказал: "Нам нужно разойтись, мы друг другу
осточертели". Громов был ее первой настоящей любовью, и в мыслях она его
называла мужем. Потом пришли другие: Колесников, Бородин, Петя. Она
научилась сходиться без иллюзий и расставаться так, чтобы не плакать. И с
Володей она сошлась, не спрашивая себя, любит ли его, - от одиночества. И
потом - он просил, уговаривал, настаивал...
Он был с нею мил; если дразнил, то вовремя останавливался, умел
развеселить: была в нем та легкость, которой ей не хватало. Когда она
начинала жаловаться, что она бездарность, что нет ролей, что все ей
опостылело, он отвлекал ее от грустных мыслей смешными анекдотами или злыми
рассказами о знаменитых актерах, которых встречал в Москве. Иногда он ее
сердил своими рассуждениями, а иногда она смеялась и забывала про свою
тоску. Он ей говорил, что халтурят все, ничего в этом нет исключительного,
репа, пожалуй, нужнее искусства, но никто не пишет репу с большой буквы и не
устраивает драм, как служить репе, - просто сеют, рыхлят. Нужно жить, пока
можно. А в жизни имеются и хорошие вещи - кусок синего неба в окне или гудок
парохода ночью...
Они привыкли друг к другу. Когда Володя не приходил несколько вечеров
подряд, Танечка скучала, нервничала. А он с удивлением говорил себе: ничего
в ней нет, а мне она нравится...
Далеко до города! Метель не унимается. Володя злится. А Танечка говорит
не умолкая.
- Скажи, какие картины у Сабурова?
- Дом и два дерева. Или дерево и два дома. Другого он не признает.
- Почему?
- Он говорит, что это живопись.
- А по-твоему?
- По-моему, он шизофреник. У него нигде никогда не купили ни одного
этюда.
- А ты знаешь, почему ты так говоришь? Потому, что ты халтурщик. Да,
да, самый настоящий! Он не шизофреник, он художник, это сразу видно. Я хочу
посмотреть его картины. Дом и два дерева... Ничего в этом нет смешного,
перестань кривляться! Не думай, что я пьяна. Конечно, я очень много выпила.
Но я тебе это скажу и завтра. Ты настоящий халтурщик. Ну, зачем тебе столько
денег? Вот этот Сабуров...
- Ты что, влюбилась в него?
- Перестань говорить пошлости! Я завидую его жене. Он ее любит.
- Нет, он ее пишет, а она его любит - у них такое распределение.
Сабурову нужно, чтобы кто-нибудь его хвалил, вот он и нашел Глашу. Она
смотрит на его шедевры и пищит: "Это просто удивительно!
- Ничего здесь нет смешного! Трогательно... И хорошо, что она
некрасивая, хромая. Вот ты никогда не сможешь меня полюбить...
- Ага, в три часа утра психологический анализ и гадание по ромашке!
Вместо ромашек снег. Герой - старый халтурщик. Героиня - честная, но слегка
потрепанная жизнью актриса...
Танечка на минуту остановилась, сердито посмотрела.
- Знаешь, мне надоело твое кривлянье. Если не можешь говорить
по-человечески, лучше совсем не говори.
Так молча они дошли до ее дома. Володя хотел войти, но она быстро
захлопнула дверь.
Она сидела в шубке, не сняла с головы платок. Снежинки растаяли. А из
глаз закапали слезы. Это от шампанского, говорила она себе. Сабуров -
удивительный человек. Он должен относиться ко мне с презрением: я говорю
Володе, что он халтурщик, а сама тоже халтурю. Свинство! Но Володе это еще
менее простительно. Я маленькая актриса, меня с трудом взяли в областной
театр. А о нем спорят, пишут, восхищаются. Никто не знает, что у него внутри
пусто, ничего нет за душой. Он поэтому и смеется над всеми. Если он
повесится, не будет ничего удивительного. И я не могу его спасти - тоже
пустая. Жена Сабурова любит мужа. А разве я люблю Володю" Это не любовь. Я
пошла на это, потому что страшно быть такой одинокой. Да и он меня не любит.
Нехорошо все получилось... Когда я кончала театральное училище, я шла по
улице и думала: вот там, за углом, счастье... Хорошо бы сейчас уснуть -
завтра рано репетиция. Говорят, что если выпить много, заснешь, а у меня
всегда наоборот. Да разве можно уснуть, когда начинаешь обо всем думать?..
Буду считать до тысячи - может быть, усну. А Сабуров сказал правду, что есть
искусство...
Володя ехал в такси мрачный. Танечка, когда выпьет, становится
невыносимой. Но мне она нравится, это факт. Она, вероятно, почувствовала,
что мне сегодня трудно остаться одному, поэтому не пустила. Спать не
хочется. Настроение поганое. Не люблю, когда начинают спорить об искусстве.
Конечно, Сабуров талантлив, но только шизофреник может работать и класть
холсты в шкаф. Для кого он старается? Разве что для своей хромоножки. Теперь
все кричат об искусстве и никто его не любит - такая эпоха. Танечку Сабуров
поразил, понятно, она ведь в душе мечтает об искусстве с большой буквы.
Хорошо, если в нее влюбится какой-нибудь серьезный человек - химик или
агроном, - ей нужно счастье до зарезу. Зря она на меня напустилась. Конечно,
я халтурщик, но в общем все более или менее халтурят, только некоторые этого
не хотят понять. Танечка думает, что я люблю деньги. Нет, но жить мне
хочется, это факт. В Москве, перед отъездом, я пережил отвратительное время.
Странно: когда у тебя есть деньги, тебя зовут в гости, угощают. А тогда
никто ко мне не заглянул... Мне здорово повезло, я не думал, что так скоро
выкарабкаюсь. Но разве это преступление? Я ни на кого не капал, никого не
топил. Будь это в моей власти, я сейчас же выставил бы вещи Сабурова, он
очень талантлив, но дело не в этом - справедливости нет, просто я убежден,
что Сабурову тоже хочется жить. Почему я его называю шизофреником?
Обыкновенный человек, только упрям, как осел. Смешно было, когда Савченко
выпил два бокала шампанского и начал обнимать Сабурова. Савченко вообще
болван. Удивительно, как он может нравиться Соне, - она ведь неглупая
девушка. Я понимаю, когда об идеях говорит отец: это его право, он вырос в
другое время - революция, романтика... Но Савченко заурядный инженер, его
дело заниматься станками, а не идеями, - и вдруг выскакивает на сцену,
декламирует. Глупо! Ведь все лавируют, хитрят, врут, одни умнее, другие
глупее. Савченко, наверно, мне завидует: у меня нет службы, могу вставать,
когда вздумается; если купят одну картину, это сразу три или четыре месяца
его зарплаты. Он считает, что я счастлив. А в действительности наоборот: он
куда счастливее, потому что глупее. Мне все осточертело. Кстати, завтра
нужно рано встать: я обещал закончить портрет Журавлева. У него лицо как
грязная вата между двумя рамами. Я сделал его, конечно, величественным -
передовой работник советской промышленности, подбородок поднят вверх, и в
глазах выражение железной воли. Если музей действительно возьмет, как
говорил Маслов, - это двадцать тысяч. Может быть, купить "Победу"? Приятно
гнать машину - все мелькает, не успеваешь разглядеть... А в общем не стоит,
лучше дать половину маме, она скрывает, что у них мало денег, отец все время
раздает... У Журавлева красивая жена, я вижу ее портрет, написанный
Тинторетто: рыжие волосы, бледная кожа, зеленые глаза... Все-таки до чего
обманчива внешность! Ну какая может быть жена у Журавлева? Наверное,
ругается на рынке, а когда приходят подруги, восторженно щебечет: "В
комиссионке модельные туфли из Парижа..." Обидно, что всю водку прикончил
Сабуров, я бы сейчас выпил. В Москве Крюкин на обсуждении выставки разругал
художников за пессимизм, кричал: "Нам нужна бодрость!" - а потом запил, его
отвезли в больницу... Ну почему столько снега? Такая тоска, что и жить не
хочется!..
Андрей Иванович сидел в кресле, закрыв глаза. С ужасом он вспоминал
слова Володи. Какая-то двойная бухгалтерия! Выступает на собрании актива,
требует идейного искусства, изображает рабочих, а потом преспокойно
объявляет, что все лгут. Нет, не могу об этом думать! Какое счастье, что
Соня честная! Конечно, мне легче понять Савченко... Но главное, что она
честная. Характеры у людей разные, глупо требовать, чтобы Соня была как
Савченко. А я иногда именно об этом мечтаю. Брюзжу на молодежь, нехорошо!
Настроение плохое: мальчиком я радовался дню рождения, а теперь
расстраиваешься - цифры пугают. Да и сердце сдает.
Надежде Егоровне он сказал, что прекрасно себя чувствует, хорошо, что
она придумала отпраздновать, - вечер был чудесный... Теперь нужно лечь.
В последнее время он начал бояться ночи, как путешествия в далекий,
загадочный край. Ему всегда делалось плохо, когда он ложился: то начиналось
сердцебиение, то болела левая рука, то мутило; он не знал, как удобней лечь,
и боялся повернуться, чтобы не разбудить жену.
Нехорошо дожить до такого состояния, подумал он. Страшна не смерть, а
именно это... Иногда забываешь, хочется что-то сделать, а сил нет. Им
овладела тоска; она шла не от мыслей - от тела, хотелось громко зевнуть или
крикнуть. Надежда Егоровна уже спала, и от ее ровного дыхания Пухову было
еще страшнее. На минуту ему псказалось: вот и умираю. Только бы не крикнуть
- Надя спит...
Он заставил себя подумать о простом, ясном: завтра нужно пойти к матери
Сережи. Понятно, что ей трудно: машинистка, наверно, получает неполных
шестьсот. Но у Сережи редкие способности к математике, нельзя его взять из
школы. Я говорил с Надей, мы сможем немного им помогать.
Почему-то он вспомнил жену в ранней молодости. У нее были волосы как у
Сережи и хохолок торчал. В солдатской шинели... Надя храбрая была. Помню,
возле Ростова, когда нас окружили, она просила, чтобы ей дали винтовку.
Сколько времени прошло? Ужас, до чего длинной может быть жизнь, вспоминаешь
- и не верится! А ведь человек остается тем же и вдруг забывает, что возраст
не тот... Надя и теперь смелая. Но она очень боится за меня. А я за нее
боюсь. Как она останется одна? Ведь всю жизнь вместе прожили...
Теперь дыхание жены вызывало в нем нежность, тихую и горькую. Он
подумал, что хотел бы пожить еще, даже больным и бессильным. Боль в сердце
полегчала, стала той обычной, нудной болью, к которой он привык. Он понял,
что, должно быть, скоро уснет, и обрадовался. Мир стал сразу уютным, и,
засыпая, он еще подумал: хорошо, что не сегодня!.. Жить, видно, всегда
хочется. До последней минуты...
4
Лена уснула только под утро и проснулась поздно: воскресенье. Она сразу
подумала: нужно сегодня обязательно ему сказать все, нельзя скрывать, это
нечестно.
В кабинете Владимир Андреевич работал над портретом Журавлева. Лена
хотела сразу уйти, Иван Васильевич заставил ее посмотреть на портрет.
- По-моему, похож. Только на самом деле я толще. А глаза мои, это
бесспорно.
Владимир Андреевич снисходительно улыбнулся.
- У вашего мужа очень мягкие черты лица, его трудно писать. Но я
старался передать внутреннее содержание...
Лена молча вышла.
Зачем он сказал про "внутреннее содержание"? С улыбочкой... Странно,
что у Андрея Ивановича такой сын... Неужели на свете много людей, которые
все время лгут? Как я...
Пойду сейчас в магазин, куплю Шурочке меду, она любит. Нужно
обязательно выйти на воздух, голова тяжелая, ничего не соображаю. А день
чудесный. После такой ночи даже не верится... Когда вернусь, художника уже
не будет. Я скажу Журавлеву: "Мне необходимо тебе все рассказать..."
День был морозный, ясный. Розовое солнце, как будто нарисованное.
Сугробы. Больно глядеть... Обычно такая погода радовала Лену, но сегодня все
ее угнетало. Куда ни погляди - снег. А до весны далеко, ужасно далеко! Да и
что со мной будет, когда придет весна?..
Поговорить с Иваном Васильевичем ей не удалось: пришел Хитров, и они
объявили, что хотя поздновато, но они поедут на охоту. Журавлев, весело
подсапывая, сказал Лене: "Может быть, зайца привезу..." Она в душе
обрадовалась: приедет он поздно, так что разговор придется отложить до
завтра. Это лучше: ведь я еще ничего не решила, не знаю, что ему сказать...
На следующий день было совещание в гороно, и Лена снова отложила
разговор с мужем.
Каждое утро, просыпаясь в темноте от покашливания Ивана Васильевича,
она сразу все вспоминала и думала: нужно на что-то решиться, нельзя жить в
таком состоянии. Потом она шла в школу, уговаривала Мишу Лебедкина приналечь
на учебу, спорила с завучем, читала ученикам Некрасова, стараясь их увлечь и
сама увлекаясь звучанием печальных слов. Начиналась вторая смена. Потом то
собрание родителей, то семинар по марксизму-ленинизму, то кружок
самодеятельности. Проходил еще один день.
Иван Васильевич хмурился: ни в чем она не знает меры. Разве можно себя
так перегружать? Утром за завтраком или поздно вечером он старался ее
развлечь: Брайнин, славившийся своей рассеянностью, пришел на работу в
вязаной жакетке жены и, перепуганный, говорил, что он страшно похудел -
свитер на нем висит, а потом прибежала его супруга, - одним словом, все чуть
не померли со смеху... Иван Васильевич громко и невесело смеялся. Лена
старалась улыбнуться.
Я веду себя бесчестно,- думала она, когда шла из школы домой. Нельзя
жить с человеком, которого не любишь, даже не уважаешь. Я должна была бы
давно все сказать. Но он ни за что не согласится отдать Шурочку. Начнутся
бесконечные истории. Страдать придется девочке. Я не имею права ломать жизнь
ребенка. Что же мне делать?..
Январь был метельным; росли сугробы, и, пробираясь среди них, Лена
чувствовала: навалилось это на меня, кажется, еще день - и сердце не
выдержит...
Дома она шла к Шурочке. Если девочка спала или играла с отцом, Лена
томилась. Как будто я и не жила здесь - все чужое. Она удивленно глядела на
занавески, которые когда-то старательно набивала, на полочку с безделушками,
на кресло перед лампой, на уют, созданный ею и теперь казавшийся ей
враждебным.
Она пыталась доказать себе, что дело не в Коротееве: она о нем и не
думает. Перестали встречаться, экая важность! Все же непрестанно она думала
о нем. Вот в этом кресле он сидел и рассказывал, как в Бреслау они заняли
верхний этаж дома, а внизу были немцы. Там погиб ученик консерватории
лейтенант Бабушкин. Потом они говорили о музыке. Дмитрий Сергеевич вдруг
встал и тихо выговорил: "Вы еще очень молоды, Елена Борисовна, вам трудно
понять. Бывает на душе такой холод, и вдруг как дрогнет..."
Почему так глупо вышло? Виновата она: внесла в их дружбу что-то
страшное, непоправимое. Он вовремя ее остановил. Но теперь она никогда его
больше не увидит. А ее спасло бы самое малое: пусть зайдет на полчаса, пусть
говорит вздор - что на дворе зима, что все романы плохие, все равно, лишь бы
почувствовать его рядом... Нет, это глупо и унизительно. Так могла
переживать женщина в старых романах, они ведь ничего не делали. А она
советский человек, у нее есть чувство достоинства, милостыни ей не нужно.
Вопрос не в Коротееве. Если они случайно встретятся - в клубе или на улице,
- она приветливо улыбнется, скажет несколько слов, чтобы он не подумал, что
она обижена. Но как быть с мужем?..
Лена никогда не связывала чувства к Коротееву со своей семейной жизнью,
была уверена, что такой связи нет. Ведь мужа она разлюбила задолго до того,
как познакомилась с Дмитрием Сергеевичем. На самом деле близость Журавлева
стала для нее невыносимой после вечера в клубе, когда она поняла, что любит
Коротеева. Летом она считала, что в лице Дмитрия Сергеевича имеет хорошего
друга, теперь она испытывала одиночество, знала, что если уйдет от мужа,
никто ее не поймет, не поддержит. Все же именно теперь, потеряв Коротеева,
она настойчиво думала о разрыве с Журавлевым, говорила себе, что только
объяснившись с ним, очистится от чего-то темного и бесчестного. Но, доходя
до такого заключения, всякий раз она вспоминала про Шурочку и откладывала
решительный разговор. Если бы можно было с кем-нибудь посоветоваться!..
Она издевалась над собой: "Женщине тридцать лет, а она не может ни на
что решиться, хочет, чтобы решили за нее! Стыдно! Если бы, когда я вступала
в комсомол, кто-нибудь рассказал, до чего я докачусь, я первая
запротестовала бы: "Гоните такую!" И все же она мечтала кому-нибудь
открыться, спросить, вправе ли она распоряжаться судьбой Шурочки.
Еще осенью, когда она поняла, что ее жизнь с Журавлевым может кончиться
разрывом, она подумала: может быть, написать маме? Нет, не напишу, и если
поеду, не скажу. Конечно, мама умнее меня, она лучше знает людей, но такого
она никогда не поймет, только огорчится, что у нее дурная дочь.
Мать Лены, Антонина Павловна Калашникова, председатель колхоза "Красный
путь", была женщиной умной и властной. Замуж она вышла рано, за человека
тихого, мечтательного, который обожал нянчиться с детьми, а по вечерам
вырезывал из дерева занятных зверушек. "Это что же, порося"? - спрашивала
его Антонина Павловна. Он застенчиво улыбался: "Слон. Для Леночки..." Он
всегда как будто оправдывался: если мастерит игрушки, то для детей. А когда
Лена и ее брат Сережа выросли, он приручил к дому ватагу ребятишек и
раздавал им своих зверей. Лена держалась с ним всегда как с равным, теребила
его: когда она проказничала, он шепотом говорил: "Не нужно, Леночка, я маме
скажу". С ранних лет Лена привыкла считать мать главой семьи, любила ее
горячо, ревниво - считала, что мать предпочитает Сережу, - но, любя,
побаивалась.
Лена быстро пристрастилась к чтению, училась хорошо, декламировала отцу
"Демона", говорила: "Я, когда вырасту, буду книги сочинять". Брат Антонины
Павловны работал в городе. Когда Лена окончила семилетку, ее отправили к
дяде.
Вскоре после этого началась война. Отца Лены призвали сразу, а в сорок
втором пришел черед Сережи. Антонина Павловна осталась одна. Ее выбрали
председателем колхоза. Время было трудное: женщины да старики, пропала
картошка, померзла, не все засеяли. Тогда-то сказались способности Антонины
Павловны: хорошая хозяйка, она умела прикинуть, что выгоднее, умела
приободрить людей, а когда нужно - накричать. Она завела при колхозе пасеку
и задолго до того, как об этом начали писать в газетах, уговорила колхозниц
выращивать ранние овощи для сбыта в город. "Красный путь" погасил
задолженность банку и стал одним из лучших колхозов области. Об Антонине
Павловне написали в газете. К славе она отнеслась равнодушно и, прочитав
статью, сказала: "Вот уже неинтересно!.. Лучше бы они побольше писали, как
там наши воюют..."
Ее ждали большие испытания. Летом сорок четвертого года возле Минска
погиб Сережа. А муж, получив тяжелую контузию в голову, вернулся инвалидом:
дрожала голова, из рук падала кружка. Он робко спросил: "Тоня, такого
примешь"..? Она обняла его и громко заплакала.
У Антонины Павловны осталась одна радость: Лена. Дочерью она гордилась,
рассказывала по многу раз каждому, что Лена окончила школу с отличием и
поступила в институт. Когда Лена приезжала на каникулы, мать пекла ватрушки,
звала гостей, и Лена должна была подробно рассказывать про занятия, про
студентов, про театр. Лена шутила, смеялась, и все же в ней оставался
смутный страх перед матерью.
Сдав все экзамены, она приехала, чтобы сказать родителям о Журавлеве,
но два дня молчала, боялась, что мать разгневается; под конец сказала отцу.
Антонина Павловна руками всплеснула: "Леночка, что же ты матери не говоришь"
Ведь радость какая! Внуков увижу...? Решено было, что зимой Антонина
Павловна приедет на две недели в город, познакомится с Журавлевым, поживет у
молодых.
Журавлев Антонине Павловне не понравился. Конечно, она не сказала об
этом ни слова, но Лена заметила: губы у мамы как ниточки, значит сердится...
Журавлев, напротив, восхищался тещей, говорил Лене: "У твоей матери
государственный ум, это бесспорно". Антонина Павловна на прощание
расцеловалась с Журавлевым, но Лена подумала: мама, кажется, не одобряет мой
выбор.
Действительно, Антонина Павловна не приехала, когда родилась Шурочка, и
внучку увидела только два года спустя: Лена привезла ее к бабушке. В это
время Лена начала охладевать к Журавлеву и однажды призналась матери: "Я
себе его иначе представляла. Вообще издали все кажется привлекательнее..."
Антонина Павловна на нее накричала: "Ты это из головы выкини! Я с твоим
отцом всю жизнь прожила, и никогда у меня таких мыслей не было. Поуняться
нужно, Лена. Работа у тебя, Шурочка. Чего тебе еще нужно"..? Лена долго себя
ругала: как можно с мамой откровенничать? Она замечательная женщина,
побольше таких - и мы быстро коммунизм построим. Но в чувствах она ничего не
понимает, не хочет понимать. Может быть, и права - не время...
Теперь Лена вздыхала: хорошо иметь мать, которую можно посвятить в свои
тайны. Есть ведь такие - у Мани, у Кудрявцевой. Я убеждена, что Соня Пухова
ничего не скрывает от Надежды Егоровны. А разве я посмею написать маме, что
хочу развестись с мужем? Она ответит, что воспитывала порядочную, а не
кукушку. Ну, а насчет Коротеева... Да я скорее умру, чем ей признаюсь!
В один особенно тревожный вечер Лена наконец решила поговорить с
Журавлевым. Она даже приготовила первую фразу: "Выслушай меня спокойно..."
Иван Васильевич сидел, окруженный грудой папок. Лена не успела ничего
сказать. Журавлев достал из-под кипы бумаг тетрадку и, улыбаясь, сказал:
- Ты погляди, это Шурочка кошку изобразила...
Лена выбежала: испугалась, что расплачется.
Она не могла сидеть дома, решила пойти к Вере Григорьевне. Ей она
скажет все. Вера Григорьевна много пережила, она поможет Лене...
5
Редко кто приходил к Шерер. Иногда ее навещал главный конструктор
Соколовский. Стеснялся, подолгу молчал. Вера Григорьевна поила его чаем с
вареньем. Потом ее вызывали к больному или же Соколовский, обрывая фразу на
полуслове, вставал: "Простите, что утомил..." Всякий раз после его ухода
Вера Григорьевна спрашивала себя: зачем он приходит? Она считала
Соколовского интересным и порядочным человеком, часто удивлялась: он думает
как я... Но ее угнетала мысль, что он приходит из любопытства: все говорят,
что я нелюдимка, Горохов меня называет "рак-отшельник", вот Соколовский и
наблюдает. А может быть, жалеет, что всегда одна? Это глупо, я не маленькая.
Или скучно ему? Не понимаю... Медсестра Барыкина и работница доктора
Горохова меж собой называли Соколовского не иначе, как "женихом": "Ведь три
года он к ней ходит..." Но никогда Вере Григорьевне не приходило в голову,
что Соколовский может быть ею увлечен.
Ей было сорок три года, ее волосы, прежде иссиня-черные, успели
поседеть, но привлекательной казалась она не одному Соколовскому; была в ней
прелесть, которую придают порой немолодой женщине годы испытаний и скрытые
глубоко чувства, а слабая, еле заметная улыбка смягчала напряженное
выражение лица.
Шерер считалась хорошим врачом, умела разгадать мысли пациентов,
ободрить их, утешить. Когда прошлой зимой двое больных начали шуметь в
больнице, что врачам вообще нельзя верить, а уж тем паче такой, как Шерер, к
Вере Григорьевне пришел инженер Егоров, долго жал ей руку, повторял:
"Ай-ай-ай, какое безобразие. Да вы не поддавайтесь - люди вас любят..."
В заводской больнице она работала свыше семи лет. Все ее уважали, но ни
с кем она не дружила, и, помимо Соколовского, приходила к ней изредка только
Лена.
Думая о жизни Веры Григорьевны, Лена объясняла ее недоверчивость тем,
что она потеряла дорогого ей человека.
Конечно, до войны Вера Григорьевна не только была постоянно окружена
людьми, что следует отнести за счет необычайной общительности ее покойного
мужа, но и сама не избегала общества, минутами даже заражалась весельем
окружающих. Однако и тогда Ястребцев удивлялся: "Как ты можешь все время
молчать"? Она смущенно отвечала: "Мне самой от этого трудно. Я иногда думаю,
что я урод. Вот как бывает - с четырьмя пальцами..." Смеясь, он ее обнимал.
"Эх, ты, моя беспалая! Я тебя и без слов понимаю..."
Замкнутой она была с детства. Ее отец, местечковый мечтатель и балагур,
до смерти просидевший над сапожной колодкой с дурацкой песней о какой-то
Мусеньке, у которой бусинки, говорил про свою дочь, что "ангел ей рот
сургучом запечатал". Вера страдала от своего характера, давала себе клятвы,
что изменится, заведет подругу, от которой у нее не будет тайн, и когда
Маруся, или Феня, или Катенька оказывались не героинями, которыми они
сначала ей мнились, а обыкновенными девочками, записывала в дневник: "Кругом
слишком много лжи. А может быть, мне это кажется, потому что я моральный
урод"?, "Виновата я, меня нужно вымести из жизни..."
Вера покинула родной городок, стала студенткой. То были годы больших
перемен, когда много было душевного кипения, взлетов, много и мути.
Сверстницы Веры, рано повзрослевшие, легко выходили замуж и легко
разводились. Веру товарищи звали "недотрогой", смеялись над ней. А она
мечтала о большой любви. Уже тогда появилась на ее лице напряженность,
сухой, порой сердитый блеск глаз, горечь.
Она нравилась студенту Васе, - Васей звала его только Вера, другие
говорили - Васька. У него было круглое лицо, веснушки даже зимой и веселый,
звонкий голос. Он ее поджидал возле ворот университета, ходил в общежитие.
Вера переживала его ласковые и настойчивые слова как драму, говорила себе:
"Очевидно, я чудовище, нельзя быть исключением, нужно жить, как все..." Она
уступила Васе не потому, что увлеклась им, нет, решила переломить себя.
Возможно, что со временем они привязались бы друг к другу, но Вася был
молод, душевно неопытен. Все погубила его детская фраза, сказанная в ту
минуту, когда Вера, пряча лицо в подушку, еще не смела понять происшедшее.
Стоя с расческой у зеркала, Вася весело сказал: "А теперь пойдем кушать
мороженое..." Вера долго промучилась и решила никогда больше не уступать.
Прошло еще четыре года, и она уступила: геолог Ястребцев овладел ее
сердцем. Ей было тогда двадцать семь лет. Трудно было себе представить, как
она сможет жить с Ястребцевым, настолько разными были их характеры.
Ястребцев шумно разговаривал, не боялся показать свои чувства, мог крепко
выругаться, приводил домой ватагу товарищей, часто они спорили до утра. Все
в нем было Вере непонятным и все ее восхищало, она говорила мужу: "Никогда я
не думала, что бывает такое счастье..."
Они расстались на четвертый день войны. Ястребцев уехал в Киев. Вера
осталась в Москве - работала в эвакогоспитале. Потом ее послали в далекий
тыл - в Краснодар; потом тыл стал фронтом, и Вера сказалась в санбате.
Кто-то ей рассказал, что видел Ястребцева на Первом Белорусском фронте.
Полгода спустя пришли другие вести: Ястребцев погиб в Дарнице. Она долго
надеялась: может быть, неправда?.. Только в День Победы, радуясь со всеми,
что горе войны позади, она вдруг поняла, что никогда больше не увидит мужа.
Текли по черному небу огни, зеленые и красные. Вера Григорьевна не плакала,
но на лице ее была такая мука, что стоявший рядом врач сказал: "Ложитесь-ка
спать, я вам дам замечательное снотворное..." Никому она не говорила о своем
горе. Не рассказала она и о гибели семьи: немцы убили в Орше ее мать и
младшую сестру. Работая, она сохраняла спокойствие, слыла невозмутимой. Кто
бы мог подумать, что военврач Шерер, оставаясь одна, в отчаянии говорит
себе: зачем я выжила?..
Горе не сделало ее бесчувственной к чужим страданиям. Давно, еще будучи
студенткой, она сказала старшему врачу: "Давыдов страшно мучается, неужели
нельзя помочь"? Врач ответил, что медики не колдуны и что если Шерер будет
нервничать, из нее никогда не выйдет врача. С тех пор прошло много лет, Вера
Григорьевна научилась владеть собой. Военный госпиталь был жестокой школой:
она видела растерзанные тела, обожженные лица, ослепших, потерявших
рассудок; каждый день на ее руках умирали люди. Но и теперь она терзалась
всякий раз, когда сознавала, что не может помочь. Осмотрев жену Егорова, она
сразу поняла, что эту милую, веселую женщину ждет мучительная смерть; она
знала, что сынишка Кудрявцевой обречен, что никакие лекарства уже не могут
спасти Пухова, и чужое горе ее обступало, теснило, не давало дышать.
В тот день, когда Лена решила раскрыть свою душу Вере Григорьевне, умер
бухгалтер Федосеев. У него было воспаление легких; впрыскивали пенициллин,
опасность миновала, он сказал жене, что через неделю его выпишут, и
неожиданно умер от инфаркта.
Вера Григорьевна пришла из больницы расстроенная, машинально
переставляла книги на полке, когда позвонили. Наверно, Соколовский...
Обычно, когда он приходил, она одновременно и радовалась и сердилась. Но
теперь она раздраженно подумала: вот уж сегодня он ни к чему...
В комнату вошла Лена.
Вера Григорьевна заставила себя быть приветливой, знала, что Лена
по-детски смущается и что ее легко обидеть.
- Вот хорошо, что пришли! Я ведь давно вас не видала. Что у вас нового,
Леночка?
Лена начала рассказывать, что завуч ничего не хочет понять, программа
по литературе не продумана, многое недоступно для такого возраста, а седьмой
класс очень трудный, есть, конечно, лентяи, но дело не в этом.
Пухов умел подойти к каждому, а я не умею. Завуч отвечает формально, у
него для всех одна мерка... - Она говорила быстро, все на одной ноте, как
будто отвечала урок, и вдруг замолкла.
Поглядев на нее, Вера Григорьевна забеспокоилась: больной вид, глаза
блестят, на щеках красные пятна.
- Леночка, а вы не простудились? Теперь все гриппуют.
Лена встала и кинулась к передней.
- Что вы, я совсем здорова! Вы меня простите - совсем позабыла, у нас
сегодня совещание. Как раз насчет седьмого класса. Не сердитесь, Вера
Григорьевна! Я совсем потеряла голову...
Последние слова она сказала уже в дверях, и в голосе послышались слезы.
Вера Григорьевна крикнула:
- Леночка! Погодите!
С площадки лестницы раздался голос Барыкиной:
- Нет ее, убежала.
Нельзя было ее отпускать, подумала Вера Григорьевна. Она все последнее
время нервничает. Может быть, поссорилась с мужем? Ведь она очень честная,
мучительно все переживает. Как прошлой зимой, когда мы познакомились... А
Журавлев - чинуша. Она никогда о нем не говорит, но, наверно, у них не все
гладко. А может быть, у нее неприятности в школе? Завуч и на меня произвел
скверное впечатление - чеховский человек в футляре. Бедная девочка!.. Но
я-то хороша. Критикую других, а сама, кажется, тоже обзавелась футляром -
окаменела. Не сумела расспросить, успокоить. Разве можно было отпустить в
таком состоянии?
Вера Григорьевна раскрыла книжку медицинского журнала, прочитала
страницу и вдруг догадалась: не понимаю даже, о чем статья... Нехороший
сегодня день...
На ее бледном лице резче обычного обозначились темные, большие глаза,
две складки у тонкого рта, нависшие брови, придававшие ей суровость.
Снова позвонили, на этот раз пришел Соколовский.
6
Когда Журавлева назначили директором завода, его предшественник
Тарасевич, которого перевели на работу в министерство, характеризуя
инженеров, сказал: "Соколовский - человек с головой и работник хороший. Вы
на его колкости не обращайте внимания. Евгений Владимирович любит
подковырнуть. Оригинал..." Журавлев часто вспоминал слова Тарасевича. Ничего
в Соколовском нет оригинального, просто большой руки нахал... Еще недавно
Иван Васильевич пожаловался Лене: "Приходит Соколовский и просит, чтобы я
отменил приказ об увольнении Крапивы. У него, мол, жена больна, какая-то
функциональная система и так далее. Я ему говорю, что за Крапивой четыре
опоздания, нечего донкихотствовать. Так ты знаешь, что он выкинул" Вдруг
спрашивает: "Иван Васильевич, неужели вы читали "Дон-Кихота"? Никогда не
подумал бы?. При всех. Что он наглец, это бесспорно?. Журавлев давно бы
освободился от Соколовского, но знал, что в министерстве его считают хорошим
конструктором, найдутся защитники, гладко не пройдет. А Иван Васильевич
терпеть не мог историй.
Сослуживцы Соколовского, как и бывший директор, считали Евгения
Владимировича чудаком. Даже внешность у него странная: высокий, чересчур
высокий, военная выправка, седые волосы ежиком, голубые глаза на лице цвета
меди, так что и зимой кажется, что он только что приехал с юга, на левой
щеке шрам, в зубах всегда короткая трубка с изгрызенным мундштуком, хотя
курит он мало и только у себя дома. Работает и молчит. Слушает, как Брайнин
спорит с Егоровым, укротят ли американцы Черчилля, - и молчит. Водку пьет и
опять-таки молчит. Правда, никто особенно не старается его вызвать на
разговор: может любого подцепить, язык у него острый.
Товарищи, не первый год работавшие с Соколовским, мало что о нем знали.
Говорили, что он родом с Севера, отец его рыбачил; шрам у него с гражданской
войны; он любит музыку, будто бы увлекается астрономией; была у него семья,
но жена не выдержала его характера и сбежала; дома у него маленькая злющая
собачонка; три года назад он должен был получить премию, но кто-то
перехватил его изобретение. Твердо знали одно: прежде он работал на Урале,
изругал директора, тот смешал его с грязью, даже фельетон был в газете "Гол,
но сокол", в котором говорилось, что Евгений Владимирович возомнил себя
мудрецом, а на самом деле он неуч; дело долго разбирали в Москве, в итоге
Соколовского прислали сюда.
Среди различных странностей, которых у Соколовского было немало,
имелась одна, пожалуй, наименее понятная: он иногда пил водку с художником
Пуховым и даже удостаивал своего собутыльника разговором. Ничего нет
удивительного в том, что Володя ценил общество Соколовского: молодому Пухову
казалось, что после Москвы он попал в глушь, здесь мало людей с широким
горизонтом, Соколовский - исключение. Иронические замечания Евгения
Владимировича восхищали Володю: он считал, что Соколовский, как он, смотрит
на все свысока Соколовский, однако, видел вокруг себя не только дурное,
порой он радовался, даже восхищался; в такие минуты он моргал своими
голубыми глазами и сердито пыхтел в незажженную трубку. Но об этом он никому
не говорил, считая, что хорошее видят все. Другое дело - дрянь. Люди как
будто сговорились ее не замечать А пакости еще, ох, как много! Именно
поэтому Соколовский любил "подковырнуть", что прельщало в нем Володю. Но как
мог Евгений Владимирович благоволить к молодому Пухову, которого разглядела
даже наивная Танечка?
Володя в присутствии Соколовского не походил на себя. Отцу он говорил,
что нет никаких идеалов; перед Танечкой издевался над любовью; встречая
Сабурова, накидывался на искусство. А таким растерянным и скромным, каким он
бывал с Евгением Владимировичем, его не знали ни родители, ни Танечка, ни
его московские приятели. Он тронул Соколовского своей душевной
неудовлетворенностью, беспокойством. Когда Евгений Владимирович однажды
выразил желание посмотреть работы Пухова, Володя в смущении ответил: "Я вам
их ни за что не покажу - это халтура. Может быть, мне еще удастся сделать
что-нибудь настоящее". Только один раз Володя вызвал гнев Соколовского,
сказав: "А чем Журавлев хуже Егорова или Брайнина"? Евгений Владимирович
прикрикнул на него: "Вам, Владимир Андреевич, не двадцать лет. Может быть, в
циники метите" Поганое ремесло, скажу прямо - клозетное. В древности циники
презирали блага жизни, бродили по миру, говорили в лицо правду. Боюсь, что
вы презираете не блага жизни, а, наоборот, порядочных людей, которые
обходятся без этих благ...? Володя покраснел и, помолчав немного, признал,
что Соколовский прав: Володя иногда ради красного словца говорит глупости,
конечно же, Егоров и Брайнин - честные люди. Соколовский буркнул: "Ладно,
пейте водку".
Молодой Пухов смог убедиться, что рассказы о чудачествах Соколовского
не столь далеки от правды. Собачонка, которую звали Фомкой, действительно
сказалась мерзкой. Фомка не только изорвал новые брюки Володи, но пребольно
его укусил, так что он с неделю прихрамывал. Соколовский усмехнулся: "Он и
меня два раза хватанул..." Володя как-то решился сказать: "Странный характер
у вашего песика. Обыкновенно собаки не трогают своих..." Соколовский
ответил, что подобрал Фомку на улице, не знает, как он жил раньше, - видимо,
скверно, собаку сбили с толку. "Ведь он добряк, меня обожает. Сторож
удивительный! Но вдруг на него находит затмение, не знает, кого от кого
защищать. Это и с людьми бывает. Даже часто... Хотят помочь и на своих
напускаются .."
Правдой сказалось и то, что Соколовский любит музыку. Володя как-то
пришел - Евгений Владимирович сидел возле приемника, даже не поздоровался.
Передавали Десятую симфонию Шостаковича. Когда передача закончилась,
Соколовский долго молчал и наконец сказал Володе: "Хорошая вещь математика,
беспредельная..." И больше за весь вечер не обронил ни слова.
Володя видел на столе Соколовского самые неожиданные книги: Большой
астрономический атлас, историю Индии, "Проблемы кристаллографии", стихи
Петрарки. "Когда он успевает это читать, - спрашивал себя Володя,- и зачем
это ему" Наверно, скучает. Как я...? Окончательно ошеломил его Соколовский,
сказав, что начал зубрить английский язык: "У нас в школе был немецкий.
Хочется кое-что почитать в подлиннике..."
Брайнин не пропускал ни одной статьи о международном положении и обожал
поговорить про дипломатию. Как-то, не видя кругом ни одного подходящего
собеседника, он подошел к Соколовскому: "Как вы думаете, Евгений
Владимирович, франко-американские разногласия имеют под собой, так сказать,
реальную почву"? Соколовский улыбнулся: "Наум Борисович, вам это лучше
знать, вы ведь международник. У французов есть поговорка: "Если бы молодость
знала, если бы старость могла..." Выходит так, что американцы могут, но не
знают, а французы знают, да не могут?. Брайнин не понял, но на всякий случай
рассмеялся.
Случалось порой, что Соколовский первым заговаривал, и тогда ему было
все равно, кто перед ним - Брайнин, молодой Пухов, Журавлев, рабочие. Это
было, когда он вскипал, возмущенный скверной работой, непорядком или
бездушным отношением к людям. Он ругал в такие минуты и профорга - не
поставил вопрос о столовой для рабочих, а там безобразие; и Журавлева - дома
в поселке не сегодня-завтра рухнут; и заведующего клубом Добжинского - ни
концерта не устроит, ни серьезной лекции, зайдешь - или доклад Брайнина и
все спят, или пищит патефон, и три пары с горя танцуют; и Лапушкина - сдает
сплошной брак, глядеть стыдно, а потом думают, что модель плохая; и
газетчиков - описали завод, как будто это райские кущи, того и гляди у Ивана
Васильевича крылышки вырастут. Вот за такие речи некоторые его и
побаивались.
В последнее время он как-то реже набрасывался на людей, и Журавлев
удовлетворенно думал: стареет Соколовский, помягчал... Прочитывая газету,
Евгений Владимирович теперь часто говорил: "Правильно написано..." Недавно
Егоров ему пожаловался на директора: "Я говорю: Васильев нам необходим, а с
Мамульяном я вовсе не собираюсь расстаться, нужно создать новую штатную
единицу. Он сам это знает, поскольку мы начали выпускать автоматические
линии. Отвечает, как будто с неба свалился, что он входить с представлением
не собирается, нужно сокращать штаты, а не раздувать. Ну что с ним можно
сделать"..? Соколовский улыбнулся. "Журавлева, по-моему, скоро снимут".
Егоров оживился: "Вы что-нибудь слыхали"? Евгений Владимирович покачал
головой: "Ничего не слыхал. Но убежден... Я последнее постановление два раза
прочитал. Все абсолютно правильно, насчет обуви, кастрюль. Хотят, чтобы люди
жили..." Егоров растерялся: "Евгений Владимирович, какая же связь"..?
Соколовский ответил: "Одно вытекает из другого". И больше ничего не сказал.
На стене у Соколовского висела фотография миловидной девушки. Молодого
Пухова она очень интриговала, но спросить Евгения Владимировича он не
решался. Клаве, которая приходила убирать комнату, Соколовский однажды
сказал: "Это портрет моей дочери. Я ее не видел двадцать два года".
Евгений Владимирович женился в 1928 году на хорошенькой блондинке,
студентке литературного факультета, которую звали Майей. Она его покорила
печальным взглядом и робкой мечтательностью. Была ли она такой или
Соколовский ее приукрашивал? Он тогда работал на одном из московских
заводов, пора была трудная, ни на что не хватало времени, и он проглядел,
как застенчивая мечтательница превратилась в вертлявую, крикливую женщину.
Как-то Май...


