Илья Эренбург. Оттепель
страница №7
...гогической арене", что "она подходит к школе как к театру, ищетобязательно конфликтов и сильных ощущений" и что "странно доверять
воспитание детей женщине, которая оказалась не способной наладить свою
семейную жизнь". Эти слова иногда доходили до Лены, и она вспыхивала от
обиды Разрыв с Журавлевым, мучения, предшествовавшие ее счастью, научили ее
сдержанности, но, как многие женщины с золотисто-рыжеватыми волосами, с
тонкой, бледнорозовой кожей, она очень легко краснела.
Математик Штейн как-то сказал ей: "Я Дмитриеву знаю, одиннадцать лет с
ней проработал в Воронеже. В сорок девятом она там одного историка потопила,
шесть страничек написала - и "космополитом" окрестила, и какую-то женщину
припутала. Настоящая язва! Причем умеет войти в доверие. Меньше года здесь,
а в гороно с ней считаются, просили открыть в клубе чеховский вечер. Вы с
ней лучше не связывайтесь...?
Приближалась пора экзаменов, и, как всякий год, Лена волновалась за
свой класс. А здесь приключилась неприятная история: кто-то изрезал парту
Маши Хитровой - вырезал огромное сердце, а над ним инициалы "Л. А.".
Екатерина Алексеевна извела Лену: "Вы так хорошо говорите о чуткости, Елена
Борисовна, я была убеждена, что дети вам доверяют. Ведь вы классная
руководительница! Я удивляюсь, как вы до сих пор не установили, кто
изуродовал парту" В Воронеже в сорок восьмом мы увидали страшную картину:
все стены в коридоре были загажены рисунками, но я сразу обнаружила
виновника. Я уже не говорю о том, что парта - государственное имущество,
меня огорчают нездоровые настроения: когда в таком возрасте начинают мечтать
о любовных похождениях, это неизбежно приводит на скамью подсудимых. Я боюсь
сказать, Елена Борисовна, но мне начинает казаться, что вы не пользуетесь в
классе достаточным авторитетом?...
Лена покраснела до ушей, но смолчала. Она научилась спокойно переносить
язвительные замечания Дмитриевой. Огорчало Лену другое: почему ребята мне не
доверяют?
Несколько дней подряд она пыталась разгадать, кто изрезал парту.
Конечно, мальчишка. Но кто - не знаю... Вырезывает хорошо Петя Стасов, он
мне показывал свои шкатулки. На одной - Кремль, на другой зайцы - по
Некрасову... Но Петя не станет портить парту, потом он говорит, что "только
дураки могут дружить с девчонками". По инициалам нельзя догадаться: "Л. А."
- ни одной девочки такой нет...
Когда Лена рассказала Дмитрию Сергеевичу о своих поисках виновного, он
рассмеялся: "Я еще мальчишкой прочитал один переводной роман - там кто-то
убил банкира, забрал все вещи, а бриллиантовые запонки потом выкинул, потому
что они были с буквами, а инициалы совпадали, и мудрый сыщик благодаря этому
его обнаружил. Чудовищно глупо, я на всю жизнь запомнил. Боюсь, Лена, что
тебе придется переквалифицироваться - из школы в угрозыск .."
Несмотря на то, что Екатерина Алексеевна говорила все время о
"неслыханном нарушении дисциплины в седьмом классе", Лена думала о своем:
Шура Лебедева отстала по всем предметам, Коля Грушенко до сих пор пишет с
грубыми ошибками. Не понимаю, что случилось с Васей Никитиным? Он очень
развитой, были одни пятерки, а теперь двойки по математике и по английскому.
А экзамены на носу...
В трудные минуты Лену поддерживала любовь, с каждым днем она все
сильнее и сильнее привязывалась к Коротееву. Ни будни совместной жизни, ни
внезапные вспышки гнева, подобные той, которая вчера довела ее до слез, не
могли ослабить ее чувство; напротив, печаль, порой овладевавшая ею, когда
она думала о невозможности полной душевной близости, придавала любви еще
большую остроту.
Казалось, проведя год с Коротеевым, она могла бы по-настоящему его
узнать. Конечно, многое ей открылось. Нехотя, скупо, урывками он рассказал
ей о своем прошлом, о неудавшейся молодости, о войне, о Наташе, о мечтах,
освещавших землянки и блиндажи. Она знала теперь его биографию, знала вкусы,
привычки, но часто говорила себе: чего-то в нем я не понимаю...
Большим событием в жизни Лены был приезд отчима Коротеева. Мать Дмитрия
Сергеевича рано овдовела и сама вырастила сына. Когда Мите было шестнадцать
лет, а ей тридцать восемь, она вторично вышла замуж за сорокалетнего
профессора-агронома Леонида Борисовича Вырубина. Мальчик встретил отчима
недоверчиво; подружиться они не успели - год спустя Вырубина арестовали.
Коротеев редко вспоминал отчима и никогда не спрашивал о нем мать Два года
назад, когда он ездил к матери в Ульяновск, она рассказала, что дело Леонида
Борисовича пересматривается, выяснилось, что его оклеветали. А полгода назад
мать заболела воспалением легких и умерла. Каротеев ездил ее хоронить и,
вернувшись из Ульяновска, сказал Лене: "Мама как раз накануне болезни
узнала, что Леонид Борисович реабилитирован. Соседка рассказала, что она
достала из сундука маленькое фото, всю ночь просидела, плакала... Лена, если
ты не возражаешь, я напишу Леониду Борисовичу, чтобы он приехал к нам, -
ведь у него никого больше нет"... Лена воскликнула: "Сейчас же напиши!
Почему ты меня спрашиваешь".. Страшно, что твоя мать не дожила...? Помолчав
немного, она вслух подумала: "Семнадцать лет!.. Не могу даже себе
представить..."
Лене казалось, что приедет старик, раздавленный судьбой, может быть,
озлобленный. Захочет ли он с нами разговаривать? Она хорошо помнит, как
открыла дверь, и высокий человек, с чемоданом в одной руке, с пакетом в
другой, спросил: "А Дмитрий Сергеевич дома"..? У него было красное,
обветренное лицо, на котором выделялись лохматые белые брови. Особенно
поразил Лену голос - звонкий, молодой. Когда она взяла пакет, он вскрикнул:
- Осторожно, Елена Борисовна, это я черенки привез! Хочу здесь освоить.
Мушмула, шелковица, персик... Я там пробовал в горных условиях - зима ведь
суровая, хуже здешней..
Необычайный человек, сразу решила Лена, и чем больше наблюдала она
Вырубина, тем сильнее укоренялась в своем мнении. Не менее ее был изумлен
Коротеев; в первый же день он сказал Лене: "У меня впечатление, что я по
сравнению с ним старик".
Конечно, условия, в которых жил Вырубин, отразились на его здоровье.
Как-то он признался: "До сих пор равнодушно не могу глядеть на папиросы. А
после инфаркта пришлось бросить..." Однако держался он бодро и вскоре начал
работать в сельскохозяйственном техникуме, сел за статью, иногда хмурился:
"Отстал я, многое за это время понаделали..."
На второй день после приезда он сказал Коротееву: "Митя, может, у тебя
есть фотография матери" Ведь у меня ничего те осталось?. Дмитрий Сергеевич
принес старое фото - мать держит его на руках. Вырубин не поглядел при всех,
а быстро ушел к себе и не выходил из своей комнаты до вечера.
Никогда он не рассказывал о том, что пережил. С трудом Коротеев и Лена
узнали, что десять лет он провел на далеком Севере, потом два года прожил,
как он сказал, "замечательно", в Ташкенте, потом очутился в глухом горном
селении. Задумавшись, он добавил: "Когда пришло извещение, что приговор
отменен, читаю и букв не вижу. Семнадцать лет ждал, а в эту минуту
растерялся, будто ужасный шум стоял и вдруг абсолютно тихо. Ну, а потом
опомнился, начал думать о работе: куда поеду, на что еще годен"..?
Первые дни он иногда среди разговора замолкал, погружаясь в свои мысли,
переспрашивал удивленно, когда рассказывали, казалось бы, всем известные
вещи, часами один ходил по улицам, говорил: "Привыкаю..." И действительно,
очень скоро он привык к новой жизни. Однажды пришел веселый, сказал:
"Восстановили. Партийный стаж у меня с девятнадцатого. Я тогда еще студентом
был - в Тимирязевке"...
Лена с ним быстро подружилась; он расспрашивал ее о школе и, слушая ее
рассказы, волновался, как будто узнавал нечто необычайно интересное,
говорил: "Ах, молодец!" или: "Вот этого уж никак нельзя допустить..." Своими
учениками он был доволен, рассказывал Лене: "Есть, конечно, и вздорные. Я
вчера Головину сказал: "Брюки у вас узкие, по последней моде, но вы уж
постарайтесь, чтобы идеи были пошире, одной внешностью не возьмете". Есть и
карьеристы. Николаевский мне признался, что "месить ногами грязь" он не
собирается, обличает вейсманистов, дядюшка у него в министерстве, - словом,
решил стать научным работником, и это при абсолютной пустоте в голове. Но
сколько таких, Елена Борисовна? Пять, может быть, шесть. Ребята
замечательные, интересуются абсолютно всем и не только усваивают - думают,
иногда поглубже, чем в книжке?.
Лена как-то не вытерпела: "Леонид Борисович, не сердитесь... Может
быть, это глупый вопрос... Но вы столько натерпелись. Как же вам удалось все
сохранить" Не только интерес к жизни - веру?..? Он улыбнулся: "Не я один,
Елена Борисовна. Я встречал немало людей в таком же положении. Редко кто
доходил до отчаяния... Скажите, разве можно отречься от всего, чем ты жил"
По правде говоря, я даже в самое страшное для меня время надеялся - рано или
поздно распутают. Конечно, хотелось дожить. Вот видите - живу второй
жизнью...?
Ночью Лена задумалась над словами Вырубина. Митя мне говорил, что не
может ко всему относиться, как я, потому что много пережил. Конечно, он
пережил куда больше меня. Это, наверно, страшно - потерять друзей, Наташу,
да и сам он был три года подряд на волосок от смерти. Но ведь Леониду
Борисовичу было еще тяжелее. Почему же он никогда не говорит, как Митя, что
я преувеличиваю? Митя не любит говорить о плохом, хотя он замечает плохое
чаще, чем я. Наверно, ему от этого особенно больно, и он сердится, когда я
спрашиваю... Не знаю, не могу до конца его понять...
Она хотела во что бы то ни стало разгадать те внутренние противоречия,
которые порой замечала в словах Дмитрия Сергеевича. Так было и сегодня.
Утром она даже не вспомнила про короткий разговор, про свои слезы, но,
вернувшись из школы, задумалась. Я была неправа: он пришел усталый,
изнервничался, а я вскипела. Но почему он все-таки мне не ответил?.. Он мне
рассказывал, как Журавлев стал перед ним оговаривать Соколовского, тогда он
прямо сказал, что не верит ни одному слову. Почему же вчера он не
вступился?.. Мне кажется, что он в душе не согласен с решением. А я знаю,
что он не способен на трусость. Ничего не понимаю!..
Она вдруг вспомнила, как Коротеев выступил на читательской конференции.
Я тогда думала, что он говорит это для меня, хочет показать, что герой
романа поступил неправильно, что я должна вовремя опомниться. А недавно он
мне признался, что и мысли такой у него не было: выступил, потому что
попросили, а почему так говорил, сам не знает... Когда я спросила, почему он
сказал, что такого вообще не бывает, а сам это чувствовал, он огорчился,
решил, что я ему не доверяю. А я ему верю больше, чем себе. Только бывают
минуты, когда я перестаю его понимать...
Коротеев пришел с завода вместе с Савченко, сказал, что хочет с ним о
многом поговорить - "мне после отпуска нужно войти в работу". Они прошли в
соседнюю комнату. Лена разложила на столе школьные тетрадки и, забыв про
свои мысли, радовалась: Алеша Неверов очень хорошо написал о Лермонтове!
Савченко подробно рассказал о проекте Соколовского.
- Обидно, что вас не было, когда обсуждали. Голованов долго колебался.
Я не понимаю, как он может брать всерьез рассуждения Сафонова? Вы ведь сами
знаете, что это за человек...
- Но Брайнин согласен с Сафоновым.
- Говорят, что за битого двух небитых дают. По-моему, наоборот. Брайнин
- битый, он на все идет с оглядкой. В конечном счете, обучить некоторое
количество рабочих в так уж сложно...
Коротеев подумал: два года назад я учил Савченко. Теперь мы, кажется,
поменялись ролями. Конечно, вопрос не так прост, как он его изображает, но
Брайнин преувеличивает трудности. Жаров мне говорил, что на их заводе
эрозионная обработка вполне оправдала себя.
- Я согласен с вами, - сказал Коротеев, - проект интересный. С
возражениями технологов все же приходится считаться - завод не лаборатория,
у нас серийное производство. Да и напрасно вы отводите Сафонова. К нему я
отношусь как вы, но нелепо отрицать, что у него большой опыт.
Савченко чуть заметно пожал плечами: неужели и Коротеев струсил?
Внешне Савченко стал куда сдержаннее, не вскакивал, как прежде, не
перебивал собеседника, но в душе он сохранил то внутреннее горение, за
которое Дмитрий Сергеевич почти при первом их знакомстве окрестил его
"романтиком". Теперь он был одержим проектом Соколовского, и слова Коротеева
показались ему настолько беспомощными, что он с сожалением посмотрел на
Дмитрия Сергеевича: как может умный и честный человек повторять доводы
Сафонова?
- Шапошников вам расскажет о перспективах освоения. А рассуждения
Сафонова насчет низкой производительности попросту недобросовестны - он не
говорит, что отпадает брак и что точность предельная... Дмитрий Сергеевич,
против самого принципа и Егоров не возражает. Спор идет о другом, должны ли
мы думать об интересах заказчика. Пионер и тот знает, что есть
общегосударственный подход...
Савченко с увлечением стал защищать проект. В итоге Коротеев сказал:
- Я поговорю с Николаем Христофоровичем. Нужно узнать его соображения.
Наверно, к этому вопросу еще вернутся Савченко собрался было уходить, когда
вдруг сказал:
- Дмитрий Сергеевич, я хочу с вами поговорить о Соколовском. Конечно,
формально он поступил неправильно. Но ведь все его знают... Я убежден, что
выговор на него страшно подействовал. Он плохо выглядит, может выйти из
строя. Сафонов перешел все границы. А что, если Соколовский рассердится?
Такого конструктора всюду возьмут... Я вам скажу откровенно: я не понимаю,
почему вы голосовали за выговор?
Дмитрий Сергеевич на минуту растерялся, как вчера с Леной, но быстро
овладел собой и спокойно сказал:
- Соколовского все ценят, никто его не собирается отпускать.
Он крикнул:
- Лена, ты нас чаем не напоишь? А то поздно, мы с Григорием
Евдокимовичем заработались...
Савченко подумал: увиливает, наверно, струсил, побоялся оказаться в
меньшинстве. Прежде я считал, что он человек прямой. Может быть, я
ошибался?..
Он сказал, что не может остаться, торопится, ему нужно еще поработать,
но Лена его не отпустила.
За ужином он забыл про неприятное обьяснение и все время оживленно
разговаривал с Леонидом Борисовичем. О чем только они не говорили: и об
азиатской конференции, и об изотопах, и о пересадке деревьев в состоянии
покоя, и о литературе.
Коротеев сидел молча, не то усталый, не то чем-то расстроенный, и
вмешался в разговор только, когда Савченко упомянул о новом романе. Дмитрий
Сергеевич уныло сказал:
- Может быть, написано хорошо, но герой уж чересчур безгрешен, читаешь
и ничему не веришь.
Он снова замолк и, казалось, не слышал спора, вспыхнувшего между
Савченко и Леонидом Борисовичем.
Лена улыбалась: они так разговорились, что Савченко про все забыл, а
уверял, что у него срочная работа. Чудесно понимают друг друга. И все их
интересует А ведь между ними тридцать лет разницы... Но что с Митей? Он сам
не свой...
Оставшись вдвоем с Коротеевым, Лена робко его обняла:
- Ты сегодня очень грустный. Ничего не случилось?
Он покачал головой. Подошел к окну. Светало. Побледневшие огни завода
казались нарисованными, как в театре. У забора тополя чуть зеленели той
первой недоуменной зеленью, вид которой неизменно хватает человека за
сердце. Соколовский говорил, что весна здесь поздняя. А в Кисловодске все
было в цвету...
Он долго стоял у окна, потом опустил штору и тихо сказал:
- Когда я приехал, было холодно, как в ноябре. Оказывается, весна...
Лена, не обращай внимания, я, наверно, еще не привык к работе, устаю, вот и
болтаю глупости...
4
Все последнее время художник Владимир Андреевич Пухов находился в
душевном смятении, хотя его картина "Пионерский костер" получила в местной
газете лестную оценку. Он то запирался у себя и весь день работал, то
пропадал на целые недели. Когда знакомые спрашивали Надежду Егоровну, как
поживает ее сын, она вздыхала: "Не знаю, право, что вам ответить... От
Володи никогда слова не добьешься..."
Началось все осенью. Володя часто вспоминал тот ясный сентябрьский
день. Накануне меня вызвали на выставку, приезжал московский газетчик,
восхищался моей картиной, обещал "закатить подвальчик". Мне тогда и в голову
не приходило, что я начну бегать к какой-то проклятой ветле. А утром
проснулся - и вдруг отчаянно захотелось написать что-нибудь порядочное. Ни
для чего, просто так...
Каждое утро он плелся по жирной, вязкой грязи к Воробьиному острову.
Там, сидя на сыром пне, он писал старую круглую ветлу, свисавшую к реке;
злился: Ну, зачем мне понадобилось это дурацкое дерево? Уж не потому ли, что
у Сабурова я видел что-то похожее? Обезьянничаю. И самое страшное - не
выходит...
Разве это небо? Растушевал по всем правилам: к земле посинее, выше
пожиже. Ни воздуха, ни осеннего света. Глазурь, а не лазурь, - пытался он
каламбурить и раздраженно выплевывал изгрызенную горькую сигарету.
Пятнадцать лет я не писал с натуры. Когда заказывали портрет, назначал
сеансы, чтобы потрясти какого-нибудь Журавлева, а на самом деле писал с
фотографии. Разучиться, оказывается, очень легко.
Он пробовал убедить себя, что он бездарен. Может быть, из меня вышел бы
приличный инженер, вроде Савченко. Нет, с математикой я не в ладах. Но я мог
бы стать хозяйственником или юристом. Почему нужно чувствовать цвет? Это
совсем не обязательно. Есть сверчки и шестки, Владимир Андреевич, пора бы
примириться с фактом.
Как-то в поисках холста он напал на старый натюрморт, который написал
пять лет назад у Сабурова: букет настурций. Конечно, кувшин никуда не
годится, да и стена написана отвратительно. Но цветы получились неплохо.
Сабуров, кстати, восхищался. Даже странно, что это сделал я. Цветы яркие,
неуютные, печальные. Видимо, не такая уж я бездарность. Почему же теперь
ничего не получается? Кстати, я вовсе не собираюсь записываться в Сабуровы.
Но я должен знать, что мог бы работать, как он. Если угодно, это вопрос
самолюбия.
Ноябрьским утром, когда снег ласково прикрыл грустную разрытую улицу -
горсовет наконец-то решил ее заасфальтировать, - Володя взял неудавшийся
этюд и просидел с ним до сумерек; потом он повернул холст к стенке и понял:
нужно сейчас же уйти. Его мутило. Он быстро выбежал на улицу; даже легкий
морозец не мог его отрезвить. Он заставил себя собраться с мыслями. Сегодня
воскресенье, можно пойти к Соколовскому. Я ведь у него не был с весны...
Вернулся он поздно, с отвращением взглянул на мольберт и палитру, так в
Москве после сильной выпивки глядел он на пустые бутылки, остатки еды,
окурки. Он сразу лег. А утром, поглядев на холст, вышел из себя. Нечего
сказать, постарался! Дерево-то! Держу пари, что редактор прослезится, -
зелененькое, постриженное, самое что ни на есть оптимистическое. Изящные
перистые облака. Даже скамеечку зачем-то приделал. Ага, это для отдыхающих -
новатор производства Савченко любуется природой. Ведь не сядет он на гнилой
пень. Можно, кстати, изобразить на скамейке Савченко и послать на выставку.
Где же та серая ветла? Где осень?.. Удивляться, собственно говоря, нечему -
набил руку на халтуре и вдруг захотелось этакого настоящего искусства.
Глупо. Даже неприлично. Гулящая девица с припухшей физиономией исполняет
арию Татьяны: "Но я другому отдана и буду век ему верна". Голос только
неподходящий - всю ночь дула водку с пивом. Весной, когда я вытащил в парк
Танечку, я,ей сказал, что у меня ничего нет за душой. В общем это факт.
Интересно, что с Танечкой? Говорили, будто она вышла замуж или собирается.
Наверно, в нее влюбился какой-нибудь мальчишка вроде Савченко... Что же, она
не Офелия, да и Гамлеты у нас, насколько я знаю, не водятся.
Он усмехнулся и вдруг забыл про живопись, про все свои терзания: зябко
кутаясь в серый вязаный платок, Танечка печально на него глядела, и такую
нежность он почувствовал, что сам удивился. Вспомнил давние вечера, потом
оттепель и первый подснежник в парке. Тогда мне казалось, что все будет
по-другому. Наверно, оттого, что рядом была Танечка. Нечего ломаться - я за
нее хватался, как за соломинку. Не потому, что она могла меня спасти,- она
сама не знала, как жить. Но с ней я что-то чувствовал. Потом окаменел, это
факт. Хорошо, что она кого-то полюбила. Насчет Гамлета я подумал от
ревности. Но я хочу, чтобы она была счастлива. Если у меня на шее камень,
зачем ей тонуть?.. Конечно, будь рядом Танечка...
Он рассердился на себя.
Дело не в Танечке. Я все прозевал - и любовь, и работу, и жизнь. О чем
я мечтал? Пожалуй, только о премии. А искусство умеет мстить.
Это не моя вина: такая теперь эпоха. Не важно, как написать, главное,
найти тему - не на год раньше и не на год позже. Если идет кампания против
алкоголизма - пожалуйста: пьяный папаша не может попасть ключом в замочную
скважину, а дочка-пионерка осуждающе на него смотрит. Критики хотят, чтобы
все было-прилизано. Стоит увлечься живописью, как сразу закричат: "Возврат
формализма", "Культ цвета", "Этюдный характер", "Объективизм". Покажи им то
дерево у реки - да они голос сорвут: "Мы сажаем липовые аллеи. Кому нужна
эта растрепанная ветла" Осень хороша, когда изображают яблоки, золотой лес,
праздник в колхозе, а пейзаж Пухова размагничивает?. Знаю все назубок. Я
обрадовался, что у Сабурова взяли две вещи на выставку, но ведь никто о них
не написал ни слова, восхищались моим "Пионерским костром". Я Сабурова давно
не видел, но убежден: ничего у него не изменилось - поддерживает себя
восторгами и зарплатой своей хромоножки. Нужно быть сумасшедшим, чтобы
работать, как он.
Нет среды, вот что! В Москве я вертелся среди художников. Похвалили в
газете, и все поздравляют, улыбаются. Бывает и без улыбок: проработают, а
потом говорят: "Мне, видишь ли, скорее нравится, но художественная
общественность осудила"... Не ищут, не волнуются. Что и говорить, трудное
время!
Тотчас он начинал возражать себе. Трудное время? Конечно. Но разве
бывали когда-нибудь легкие времена? Существуют только особы легкого
поведения, вроде меня. Разве просто открыть звезду или остров? Галилею при
жизни не поставили памятника. Все всегда трудно. В этом, кажется, сущность
искусства. Литературу легче понять - читать учат в школе. Но Бугаев мне
рассказывал, как смеялись над Маяковским, публика не понимала, поэты
завидовали, возмущались. А теперь в Москве площадь Маяковского... Дело не в
эпохе. Одни прут в широко раскрытые двери - стол накрыт, водочка,
заку-сон... Простите, Владимир Андреевич, вы, кажется, забыли про культурный
рост. Шампанское, букеты из искусственных цветов, приветствия в дерматиновых
папках. Другие? Что же, Сабуров не одинок. Я видел в Москве, как работают
Шумов, Доличенко, Грановский... Откуда у них столько упорства? Не понимаю.
Наверно, нужны особенные чувства. Когда отец говорил "народ", у него голос
менялся. Сабуров, кстати, тоже верит в людей, он меня пробовал утешать:
"Люди у нас удивительные"... Смешно, что общего между Сабуровым и отцом?
Полюсы... Но отцу нравился Сабуров, он сердился, когда я
называл его шизофреником... Конечно, отец был необыкновенным человеком,
это все понимали, я видел, как люди плакали на кладбище. Говорят, что
существует наследственность, мама уверяет, что у меня глаза отца. Это чисто
внешнее. Что я от него взял? Ровно ничего. Человек сам делает свою жизнь,
валить не на кого. Виноват я - понесся прямо к пирогу. Разучился работать.
Хуже, разучился чувствовать. Разве я что-нибудь чувствовал, когда писал ту
ветлу? Чихал - там было здорово сыро. В общем у меня внутри ничего. Орех
долго старался расколоть, сказалось - пустой, это факт. После чего я
становлюсь в позу прокурора и обличаю эпоху...
Он снова попытался работать, облюбовал домишко на окраине, писал и
виновато озирался. Смешно, от кого я, собственно говоря, прячусь? Как будто
мне шестнадцать лет, прибежал на свидание с Мирой и боюсь, что мама нас
накроет..
Не получился и домик. Он его замазал, поставил натюрморт - блюдо с
яблоками, промучился неделю и бросил.
Неожиданно позвонил заведующий клубом: срочное дело. Володя решил: не
пойду. Хватит!.. Но потом он заколебался: сколько же можно дурить? Полгода
живу в каком-то угаре. Ну зачем я потел над этими погаными яблоками?
Художника из меня все равно не получится, а умирать я еще не собираюсь.
Очень хорошо, что Добжинский позвонил. Пора снова войти в жизнь. Да и с
деньгами неважно, "Пионерский костер" давно отгорел. Помогу маме, ей,
бедной, нелегко - пенсия маленькая, а она еще подкармливает мальчишек, с
которыми нянчился отец... Впрочем, это хорошо - так ей легче... Одним
словом, нужно пойти в клуб.
Oказалось, что Добжинский готовит выставку "Дружба народов". Володя
взял в библиотеке несколько книжек. С болгарами ясно - есть даже альбом, но
как одеваются албанцы?.. Впрочем, придумаю. Он прилежно работал. Все как-то
стало на место. Получив аванс, он пригласил в ресторан "Волга" машинистку
клуба, смешливую веснушчатую Наденьку. В общем она мне нравится, печально
улыбнулся Володя. В ресторане он рассказывал ей старые анекдоты. Наденька
прыскала, и Володя про себя удивлялся: ну, что тут смешного? Потом он
проводил ее до дома, чинно поцеловал руку и решил: больше я с ней не буду
встречаться. Хорошая девушка, пусть скорее выйдет замуж, а то еще, чего
доброго, влюбится.. С удовольствием он представил себе Наденьку в семейном
кругу. Приятно, что мне от нее ничего не нужно. В общем мне ничего ни от
кого не нужно, это факт.
По утрам он проглядывал газету, разговаривал с матерью, рисовал;
вечерами сидел у себя, читал Диккенса, иногда засыпал с книгой. Жизнь ему
представлялась скучной, но ровной, даже приятной. Надежда Егоровна немного
успокоилась: она боялась, не болен ли Володя.
Прошла зима. Улицы снова затараторили. На Володю напала сонливость Он
уютно позевывал, глядя, как солнечные пятна скользят по рыжему, крашеному
полу. Когда ему сказали, что есть новый заказ - портрет Андреева, он
разозлился. Над панно я просижу еще добрый месяц - и потом сразу портрет?..
Конечно, условия хорошие и никакого риска. Не могу себе простить: зачем я
вздумал писать Журавлева? Никогда не нужно рассчитывать на незыблемость
положения. Был Журавлев - и нет его, а я остался с дурацким портретом.
Другое дело - Андреев: это твердый заказ, даже аванс предлагают. На заводе с
ним носятся, статья была. Савченко мне уши прожужжал: Андреев и Андреев...
Может быть, согласиться? Отдам деньги маме и съезжу на месяц в Москву.
Нельзя же вечно читать Диккенса! Я уехал из Москвы, как мальчишка, которого
высекли, а приеду в качестве крупного периферийного художника. Немного
развлекусь. Потом - в Москве всегда перспективы. Нужно быть сумасшедшим, как
Сабуров, чтобы сидеть в этой дыре и размышлять об искусстве!.. Решено - беру
заказ. Жить в общем можно. Но мне хочется скорее спать, нежели жить, - это
факт.
5
Володя ошибался, думая, что в судьбе Сабурова не произошло никаких
перемен. Правда, Сабуровы жили в той же тесной комнатушке, еще более
заставленной холстами, и основой их бюджета оставалась скромная зарплата
Глаши. Но многое переменилось в жизни Сабурова.
Началось все с того, что Савченко увидел на выставке пейзаж и женский
портрет, которые псказались ему необычными. Он вспомнил, что как-то встретил
Сабурова у Пуховых, и решил разыскать никому не известного художника. Долго
он стоял в маленькой комнате перед холстами, ничего не говорил, только
смутно улыбался, а потом произнес то самое слово, которое часто вырывалось у
Глаши: "Удивительно!.."
Потом Савченко пришел с Андреевым; они попросили разрешения привести
других, и теперь в воскресные дни комната Сабуровых наполнялась восхищенными
посетителями.
Сабуров радовался гостям, охотно заводил с ними длинные разговоры, но к
похвалам относился сдержанно, порой отвечал: "А мне эта вещь не нравится,
начал ничего, потом напортил" или: "Видите, не удалось передать свет"...
Была в этом человеке большая скромность, сочетавшаяся с верой в правильность
избранного им пути. Он считал, что настоящая живопись всегда дойдет до людей
и он должен не добиваться признания, а работать.
Иначе воспринимала волнение посетителей Глаша. Никогда ее не смущали ни
теснота, в которой жили Сабуровы, ни другие житейские трудности, но она не
могла примириться с тем, что никто не ценит, да и не знает работ ее мужа.
Прежде она мечтала о чуде: вдруг придет телеграмма - Сабурова вызывают в
Москву - или она развернет газету и увидит огромную статью "Рождение
художника"... Хотя она не любила Володю, считала его карьеристом, все же она
часто вспоминала внезапный его приход: Пухов ведь признался, что завидует
Сабурову...
И для Глаши воскресные дни были торжеством справедливости. Столько лет
ждала она восхищенных взглядов и того глубокого молчания, которое овладевает
людьми при соприкосновении с подлинным искусством!
Сабуров подружился с Андреевым. При первой беседе выяснилось, что оба в
начале сорок второго года воевали под Можайском, Андреев был артиллеристом,
а Сабуров - лейтенантом в пехоте. Как это часто бывает, воспоминания военных
лет их сразу сблизили. Андреев вспомнил: снег, удивительно, сколько было в
ту зиму снега! В прозрачных лесах лежали убитые. А зима залезала под
рубашку, к сердцу. Горели деревни, у головешек грелись раздетые женщины,
дети. Злоба не давала вздохнуть. А люди все шли и шли... В конце этого
разговора Сабуров сказал: "Хорошая у вас профессия - все время с людьми. А я
вот сижу один и пишу. Для меня война была вылазкой - четыре года с людьми.
Вместе ругались, вместе мечтали, а делились всем, даже письмами - у кого
какая радость или горе..."
Андреев жил неподалеку от Сабурова, на той же улице, спускавшейся к
реке, скользкой в дождь или в гололедицу, с палисадниками, с акацией,
дразнящей прохожего. Когда он приходил, Глаша ставила чайник на печурку, и
далеко за полночь длилась беседа.
Смеясь, Андреев говорил Сабурову: "Знаете, почему меня к вам тянет"
Упрямый вы человек, любите свое дело, не уступаете. Вот это и есть
настоящее. Когда я что-нибудь придумаю, бывает - смеются, говорят - ни к
чему, а я если только чувствую - нашел, стою на своем?. .
Андреев был коренастым, с бритой наголо головой, с острыми, пытливыми
глазами. Воспитывался он в детдоме, кончил десятилетку, увлекся
электротехникой, хотел учиться, но здесь началась война. Он был дважды
ранен, один раз, как он говорил, с "капитальным ремонтом" - удалили осколок
снаряда из брюшной полости. Участвовал в боях за Прагу, повидал
Чехословакию, Венгрию, вспоминал старинные замки на холмах, виноградники,
добротные крестьянские дома. Когда его демобилизовали, решил пойти в
институт и неожиданно влюбился в проводницу; родилась дочка, он пошел на
завод. Думал - временно, потом вернется к учебе, но увлекся работой; в
свободное время сидел за книгой или в цехе над машиной, стараясь что-то
изобрести.
На заводе его оценили после того, как он в нерабочее время изготовил
пневматическое приспособление к станку, которое повышало производительность.
Было у него и горе - умерла вторая дочка. Были и обиды - Журавлев его
терпеть не мог, придумал, будто Андреев был повинен в аварии, так и написал
в приказе. Теперь Андрееву стало легче - Голованов его ставил высоко,
говорил: "До всего хочет сам дойти, талантливейший человек, именно такие
блоху подковали..."
Сабуров как-то сказал Глаше: "Андреев чувствует живопись, никогда ему
не понравится слабая вещь, я это сразу заметил. Вот Голиков хвалит
решительно все, и ничего ему не нравится, просто услышал, что говорит
Савченко, и повторяет... Другое дело - Андреев. Он вчера мне сказал, что ему
нравится пейзаж с розовым домиком, где на первом плане песок, помнишь" Это и
правда, кажется, лучший за последний год...?
Андреев однажды спросил Сабурова:
- Странное дело, почему вас не выставляют? Наверно, здесь в вашем союзе
непорядок, организация плохая...
- Дело наше такое, трудно организовать, это не завод... Вы говорили о
деталях с отверстием в одну десятую миллиметра. Если на одну сотую
миллиметра меньше, это уж брак. Я тогда же сказал - чудеса! Но ведь такие
чудеса видны через лупу. А как доказать, что Рафаэль лучше такого-то? Можно
это чувствовать, понимать, но доказательств нет... Вы говорите: "организация
плохая". Может быть... Но живописцу трудно оторваться от мольберта и сесть
за директорский стол. Да и какой он судья? Чем он будет талантливее,
своеобразнее, тем легче ошибется в оценке других. Вот и получается
естественное разделение: одни делают искусство, а другие его классифицируют,
раздают лавры, ставят в угол.
- Все-таки я не понимаю... Человек вы смелый, и подход у вас наш,
советский - хотите работать для народа. А картины ваши здесь как в
погребе... Ну, вот Савченко рассказал, мы пришли. Нельзя же всех привести
сюда... Почему вы не боретесь?
Сабуров улыбнулся.
- Как не борюсь? Я продолжаю работать, это и есть борьба. Стараюсь
сделать лучше...
После одного из воскресных дней, когда у Сабурова побывало много
гостей, Глаша ему сказала:
- Если бы ты знал, как я рада! Открыли тебя!
Он обнял ее и задумчиво ответил:
- Мне кажется, что я открыл их. Понимаешь? Кольцо прорвалось... И
хорошо, что это не художники, не критики, а инженеры, рабочие - мир шире...
Ты знаешь, Глаша, мне хочется написать портрет Андреева, все время над этим
думаю. Очень трудно.
- У него удивительное лицо. Кажется, все выпирает, все чересчур крупное
- рот, нос, брови. А все как-то связано...
- Может быть, именно поэтому трудно - сходство обеспечено. А дело вовсе
не в этом. Посмотришь иногда портрет какого-нибудь прославленного художника
и удивляешься: усы заметил, ордена все на месте, даже сходство есть, но ни
живописи, ни человека - плохой натюрморт... Мне кажется, что строение лица
нужно связать с самим человеком, учесть одежду, фон, свет. Иногда говорят
про кого-нибудь, что внешность обманчива - он не такой, как выглядит. А это
оттого, что он не так выглядит, как показалось. Внутренняя связь существует,
только не всегда ее легко найти. Опасно то, что называют "выражением", -
беглое, преходящее. Исчезает форма. Это для фотографа, а не для художника.
Впрочем, раскроешь "Огонек" - и не всегда можно догадаться, репродукция это
или цветная фотография. Рембрандта за фото никто не примет... Тебя, Глаша, я
знаю, чувствую, поэтому твои портреты мне иногда удаются. А над Андреевым
нужно подумать: для маня это тема, и большая. Я тебе правду сказал - я его
открыл. Теперь я должен раскрыть это в живописи...
Андреев охотно согласился позировать. Вначале он сидел неподвижно,
боясь чуть повернуть голову.
- Да я не фотограф, - смеялся Сабуров. - Так вы очень быстро устанете,
а работаю я медленно. Вы расскажите мне что-нибудь. Глаша всегда болтает,
когда позирует...
Андреев начал рассказывать и увлекся: как раз накануне Соколовский
объяснил ему свой проект. Для Андреева электроискровая обработка металлов не
была чем-то неизвестным - он читал об этом, не раз думал и сразу понял все
значение проекта. Он долго объяснял Сабурову, что такое электрические
импульсы, эрозия.
- Вот чей портрет вам нужно сделать. Голиков сказал, что Соколовский
похож на старого капитана, который знает все моря, как пруд за своей
околицей. То, да не то... Вы его не видели? Лицо бронзовое, седой, а глаза
чисто синие. Что в нем замечательно - одержимый. Когда он чем-нибудь
увлечен, ни о чем другом не разговаривает. Обидели его недавно, и напрасно.
Очень обидели... Я ему сказал, что люди возмущаются, а он как будто мимо
ушей пропустил. Не знаю, может быть, не хочет показать. А может быть, и
правда - ведь он человек особенный. Рабочие у нас сердятся: ему ведь на
партбюро выговор вынесли. Все об этом узнали. Я со многими говорил, мы этого
не оставим. Вот будет партсобрание... Кажется, я не так сидел. Вы сказали,
что можно разговаривать, а я верчусь, мешаю вам работать...
- Нисколько! Для портрета мне важно все, что касается вас.
Андреев рассмеялся.
- Значит, не слушали... А я боялся, что вас отвлекаю. Я ведь не про
себя говорил...
- Я слышал про Соколовского. И про себя тоже...
Три дня спустя Андреев пришел раздраженный.
- Знаете, что придумал Добжинский? Заказали Пухову мой портрет. Не хочу
я, чтобы он меня изображал. Он, говорят, сделал портрет Журавлева. Это
модель для него. Ершов писал, что его картина на выставке чуть ли не
гениальная, а по-моему, он холст зря изводит.
Сабуров молчал.
- Не согласны?
- Все это не так просто, - наконец ответил Сабуров. - Пухов мой товарищ
по школе, прежде мы часто встречались. Поверьте мне, у него настоящий
талант. Человек сделал все, чтобы себя затоптать. Мне кажется, что он очень
несчастен... А если бы видели, как он начинал! Не умел еще рисовать, но были
у него такие этюды, что я в него твердо верил. Думал, из меня, может быть,
ничего не выйдет, а вот Володя родился художником. Помню, он написал склон
холма в летний день перед грозой, все у него вышло таким напряженным -
нависшее небо, притихшие деревья... Его беда, что он забыл о живописи. У нас
ведь часто интересуются одним - какая тема. А можно написать крохотный
натюрморт и больше передать, чем десятиметровыми композициями. Но вы не
судите Пухова по выставке. Может быть, вы его чем-то заденете, тогда он вас
напишет по-настоящему...
Андреев покачал головой.
- Я сказал, что теперь ни в коем случае - занят на заводе. Не нравится
мне ваш Пухов.
Наконец Сабуров показал Глаше портрет. Андреев сидел на табуретке в
синей куртке; позади была стена, серебристая и бледнозеленая. Сабурову
удалось передать красоту некрасивого, чересчур тяжелого лица, о которой
догадывалась, пожалуй, только жена Андреева. В этом лице поражали упрямство,
страсть, смягченные почти неуловимой примесью лукавства, которое порой
сквозит в глазах человека, не досказавшего до конца сложную, запутанную
историю.
- Никогда я его таким не представляла, - сказала Глаша. - Знаешь, на
кого он похож? На алхимика.
Сабуров развеселился:
- Конечно! Так же, как Соколовский похож на капитана дальнего
плавания... - Он повернул холст к стенке. - Завтра погляжу, сейчас я больше
ничего не вижу...
Он подошел к раскрытому окну. Сильный ветер, на веревках простыни
надуваются, как паруса; девочка рукой придерживает платье; среди травы
первые одуванчики, золотые до ослепления. Весна... Он видел этот двор каждый
день и все же залюбовался. Вот бы написать! Сколько вообще ненаписанного!
Соколовский.. Савченко - такой улыбки я не видел... Глаша - ведь я не
раскрыл и сотой того, что я о ней знаю...
Он оглянулся. Глаза их встретились, и оба смутились.
6
Володя, проснувшись, вдруг почувствовал нестерпимую пустоту.
Удивительно - все на месте: панно, мама, лужа под окном, роман Диккенса. А
неизвестно, что делать. Он попробовал раскрыть книгу. Нет, неохота читать
про сентиментальных должников...
Протомившись весь день, он поплелся вечером к Соколовскому; знал от
Савченко, что у Евгения Владимировича крупные неприятности, ему не до
гостей, но нужно было с кем-нибудь поговорить - пустота звенела в ушах,
мешала дышать.
Они говорили о Бандунге, о древней архитектуре Индии, о Дрезденской
галерее. Володя отвечал невпопад, нервничал. Зачем я пришел? Ему и без меня
тошно... Наконец он осторожно спросил:
- Мне рассказывали, что у вас снова неприятности...
Соколовский сердито постучал трубкой.
- Ничего особенного. Характер у меня, как вы знаете, поганый, я себя
сам за это ругаю. Фомка мой своих кусает, этого, к счастью, за мной не
водится, но рычу... Да это несущественно. Главное, я проект представил,
кажется, интересный... Что такое электроны, знаете?
Володя рассмеялся:
- Учил, но в общем не помню.
- Удивительный вы человек! Вот вы говорили, что для вас атомная энергия
непостижимая загадка. Возьмите какую-нибудь книжку, почитайте,- уверяю вас,
интересно. В наше время человек, не понимающий физики, вроде как слепой. Вам
еще простительно - вы художник. А вот я знаю некоторых инженеров, даже
солидных, которые совершенно не следят за достижениями физики. Впрочем, это
другой вопрос... Проект мой встретил серьезные возражения. А я все-таки
надеюсь, что к нему вернутся. Теперь, знаете, многое изменилось...
Володя вежливо, но равнодушно спросил:
- Значит, без Журавлева легче?
- Дело не в Журавлеве. Я вам говорю - многое изменилось. Неужели не
замечаете?
- В общем нет. Заасфальтировали четыре улицы. Строят новый театр.
Добжинский обещает два французских фильма, один как будто веселый. В "Волге"
при входе убрали чучело медведя и поставили трюмо, теперь будет что бить.
Пожалуй, все...
- Очень я вас жалею, если вы ничего не видите. С людьми не
встречаетесь, только поэтому. Выпрямились люди. Ворчат, на это признак
здоровья. Я вчера послушал Лондон, для языка полезно, произносят они
замечательно. Никогда я не научусь... Говорили и про нас. Ничего не
понимают, принимают свои пожелания за действительность. Говорят про нашу
слабость. А мы никогда еще не были так сильны...
Помолчав, он спросил:
- Почему нос повесили? Работаете?
Володя растерялся:
- Да. То есть, собственно говоря, нет. Панно для клуба я в общем
закончил, остались только венгры. Недавно мне заказали портрет Андреева. Но
говорят - нужно подождать, он сейчас очень занят. Вот я и свободен...
Потом неожиданно для себя он сказал:
- Я вам как-то говорил, что мечтаю о настоящей живописи. Не понимаю,
почему мне захотелось перед вами порисоваться? Вероятно, потому, что я вас
уважаю. Мальчишество! Евгений Владимирович, я никогда не пробовал серьезно
работать, право же, это было бы несерьезно. Вот вы трудитесь над новым
станком, это нужно всем, всех интересует. А вы подумали, что бы делал сейчас
тот же Рафаэль?..
Соколовский удивленно оглядел Володю.
- При чем тут станок? Станок нужно уметь сделать. Как картину...
- Всему свое время. Рафаэлю пришлось бы выполнять заказы Добжинского.
Может быть, заплатили бы ему, ввиду успеха Мадонны, по высшей ставке...
Володя сказал это, чтобы скрыть смущение. Соколовский рассердился:
- Деньги вы любите, вот что! Может быть, вы думаете, что все такие?
Ерунда! Савченко мне рассказывал - он на выставке видел замечательные
пейзажи. Он к этому художнику пошел домой. Восхищается... И не он один,
несколько человек мне говорили. Обязательно пойду, как только время выпадет.
Так что, пожалуйста, не рассчитывайте...
Он не кончил фразы "Хватит! Почему я решил его доконать" Корчит из себя
старого циника, а на самом деле мальчишка, да еще неврастеник...?
Володя, однако, не обиделся, в нем проснулись другие чувства: ревность,
может быть, зависть. Он заставил себя улыбнуться.
- Напрасно вы сердитесь, Евгений Владимирович. Я ведь только хотел
сказать, что техника теперь важнее живописи, это факт... А насчет
Савченко... Он честнейший человек, допускаю, что он хороший инженер...
- Замечательный! Вы еще про него услышите. Настоящий талант!
- Тем лучше. Но в живописи он не разбирается. Я знаю, про кого он вам
говорил, это мой школьный товарищ Сабуров. У него действительно большие
способности, если хотите - талант. Я, кстати, сделал все, чтобы его работы
приняли на выставку. Но, право же, восхищаться нечем: узкий, замкнутый круг.
Десять лет человек пишет одно и то же дерево. Да свою супругу... Впрочем,
это неважно, я очень рад за Сабурова. К нему были несправедливы, в союзе
называли не иначе, как шизофреником. Для него счастье любое признание. Даже
Савченко...
Он выговорил это залпом, боясь, что если на секунду остановится, то
выдаст себя. Соколовский отвернулся, угрюмо что-то буркнул, налил вина и,
помолчав, заговорил об Андрееве:
- Это хорошо, что вам заказали его портрет. Вы с ним встречались?
- Мельком, он прошлой зимой приходил к отцу. Лицо у него с характером.
- Не только лицо - интереснейший человек! Много читает, думает. Такой
не живет по шпаргалке... Вот вам люди завтрашнего дня!
Когда Володя собрался уходить, Соколовский сказал:
- Приходите. Сегодня у нас разговор не вышел. Бывает... Вы, главное, не
отчаивайтесь. Иногда думаешь: все кончено, точка, а на самом деле - это
начало. Только другой главы. Понимаете?..
Возвращаясь домой, Володя вспомнил последние слова Соколовского и
печально усмехнулся. Пожилой человек, а рассуждает, как ребенок. "Новая
глава"... Гусеница становится бабочкой, а человек не может стать другим.
Жизнь у меня одна, второй не выдадут... Дело не в этом, я сползаю вниз:
зачем-то придумал, что помог Сабурову выставить его шедевры, а потом стал
его ругать. Кстати, я сам восхищался его работами, вроде Савченко. Очевидно,
завидую. Поганое чувство... Интересно, кто еще говорил Соколовскому про
Сабурова? А впрочем, не все ли равно, кто? Савченко способен заразить своими
восторгами любого. В общем Савченко прав: на выставке вещи Сабурова
выделяются. Не могу же я всерьез утверждать, что мой "Пионерский костер"
живопись! Все-таки противно. Почему я стал работать именно так? Да потому,
что этого требовал Савченко, ну, не он, так другие, вроде него. А теперь он
восхищается Сабуровым... Опять я хочу все вывернуть наизнанку, деньги,
кстати, получал я, так что никакой несправедливости нет. Но обидно - я на
этом погорел...
Он сел за работу. Я обещал сдать панно десятого марта, а теперь апрель
Ничего не выходило; он ерзал, тоскливо позевывал. Жизнь, как будто
налаженная, снова распалась. Он ловил себя на том, что не перестает думать о
Сабурове. Хотел к нему пойти, поздравить с успехом, но не пошел. Зачем
ломаться? Конечно, он талантлив, я это всегда говорил, но не нужно
преувеличивать. Савченко вообще создан для восторгов. Соня для него не
девушка, а богиня. Наверно, он никогда не был в музее, вот и открыл Америку.
Не стоит об этом думать...
Он не мог, однако, отогнать назойливые мысли - то с волнением вспоминал
работы Сабурова, то злился: меня чудовищно надули!
Когда Володя наконец сдал панно в клуб, Добжинский сказал:
- Я как раз собирался вам звонить - двадцать четвертого проводим
обсуждение выставки. Очень много заявок. Мы все откладывали, боялись, что не
справимся. А Шишков приехал из Москвы и рассказал: в министерстве находят
нашу выставку интересной, обещали на обсуждение прислать корреспондента
"Советской культуры". У нас здесь идут большие споры. Там картины одного
местного художника, Сабурова,- да вы, конечно, знаете. Я в этом мало
разбираюсь, но некоторые восхищаются. Конечно, далеко не все. Хитров
считает, что мазня, не следовало и выставлять. А Коротееву, наоборот,
понравилось. Во всяком случае, оживим программу... Владимир Андреевич, я не
решаюсь просить вас сделать доклад, но вы обязательно должны выступить. Если
дата не подходит, перенесем. Вы ведь знаете, как вас любят. Лично я в
восторге от "Пионерского костра". Да и многие говорят, что ваша вещь лучшая.
Естественно, кругозор у вас большой, жили в Москве, мыслите, можно сказать,
во всесоюзном масштабе. А такой Сабуров, наверно, ничего дальше своего носа
не видит...
Володе стало не по себе. Уж лучше бы он меня обругал. Но минуту спустя
он подумал: почему я обижаюсь, когда меня хвалят? Конечно, Добжинский не
разбирается в живописи. Как Савченко... Но говорит он искренне, - значит
многим мои вещи нравятся. Это главное. Работать, как Сабуров, я не могу. Да
и не хочу. Именно не хочу...
И Володя крепко пожал руку Добжинского.
- Вы напрасно меня хвалите, я себя считаю еще учеником. Но работать,
как Сабуров, я не хочу. Именно не хочу... Во всяком случае, спасибо за
доброе слово. Иногда это нужно до зарезу...
Он вышел из клуба повеселевший, пошел на Ленинскую, потом в городской
сад. После холодных, ненастных недель выпал хороший майский день. Дети
играли в песочек. Высокий военный шептал что-то на ухо девушке, она
отворачивалась и улыбалась. На цветниках белели нарциссы, похожие на
мотыльков, готовых улететь. Володя вспомнил Танечку и загрустил. Мы часто
ссорились, но все-таки она была рядом - с теплыми, печальными губами, с
золотым пушком на затылке, с наивными жалобами: у нее морщинки или несколько
седых волос. Теперь нет Танечки. Вообще ничего нет...
Он снова повернул к центру города, зашагал по нескончаемой Пушкинской.
Удивительно, что три часа назад я был в прекрасном настроении. Нужно
окончательно потерять почву, чтобы размякнуть от комплиментов Добжинского...
Сегодня год, как умер отец. Утром на кладбище было очень тяжело, хотя
мама крепилась. Наверно, отцу бывало минутами трудно. Но по-другому... Он
жалел, что многого не успел сделать. А когда я думаю о том, что я делал, мне
в общем противно. Отца любили. Я помню эту черненькую девушку, она к нему
приходила... Только что я сделал вид, что не узнал Румянцева. Он завел бы
длиннейший разговор о справедливости, о мещанстве, о том, что нужно помнить
Корчагина, что мальчишки не уступают ему места в автобусе. А отец его
слушал, волновался... Отец мне рассказывал, что Смоляков подорвал танк, а
доложил, что взорвали танк его два товарища, их и наградили, говорил:
"Благороднейший человек"... Смоляков сидит на скамейке и курит трубку. Когда
он мне поклонился, я испугался: чего доброго, подойдет... Понятно, что
решительно всем на меня наплевать, включая Добжинского...
Слишком мною народу на улицах! Теплы...


