Эмиль Габорио. Дело вдовы Леруж
страница №7
...ваше душевное движение было прекрасно, благородно, рыцарственно, ивсе-таки о нем нужно забыть. Подумайте, какой поднимется скандал, если наша
тайна станет известна. Неужто вам не пришло в голову, какая радость охватит
наших врагов, эту шайку выскочек, вьющихся вокруг нас? Я дрожу при мысли,
сколько злобы, сколько насмешек обрушится на нашу фамилию. Гербы многих
родов уже запятнаны грязью, и я не хочу, чтобы такое случилось с нашим.
Г-н де Коммарен умолк на несколько минут, но Альбер не осмелился
заговорить: он с детства привык чтить любые прихоти своего грозного отца.
- Мы ничего не придумаем, - сказал наконец граф, - никакое соглашение
невозможно. Могу ли я завтра отречься от вас и представить Ноэля как своего
сына, заявив: "Извините, на самом деле виконт не тот, а вот этот"? Ведь
потребуется прибегнуть к услугам суда. Для того, кто зовется Бенуа, Дюран
или Бернар, это не имеет значения. Но если ты хотя бы день носил фамилию де
Коммарен, это накладывает обязательства на всю жизнь. Законы нравственности
не для всех одинаковы, потому что у всех разные обязанности. При положении,
которое занимаем мы, ошибку исправить нельзя. Вооружитесь же мужеством и
покажите, что вы достойны фамилии, которую носите. Надвигается буря, так
поспорим с нею.
Раздражение г-на де Коммарена еще усилилось от безучастности Альбера.
Приняв незыблемое решение, виконт слушал, словно исполняя долг, и на лице
его не отражалось никаких чувств. Граф понял, что не поколебал его.
- И что же вы мне ответите? - спросил он.
- Мне кажется, вы даже не подозреваете обо всех опасностях, какие
предвижу я. Трудно укротить возмущенную совесть.
- Действительно, - насмешливо прервал его граф, - ваша совесть
возмущена. Только выбрала она для этого неподходящий момент. Угрызения
пришли к вам слишком поздно. Пока вы считали, что унаследуете от меня
блистательный титул и двенадцать миллионов, вы не думали отказываться от
наследства. Но сегодня вы узнали, что оно обременено тяжелым проступком,
если угодно, преступлением, и соглашаетесь принять его лишь при условии,
что вам не придется уплачивать мои моральные долги. Отбросьте эту безумную
мысль. Дети несут ответственность за родителей, и так оно и останется,
покуда будут чтить сыновей великих людей. Волей-неволей вы станете моим
сообщником и понесете бремя, которое я взвалил вам на плечи. Но как бы вы
ни страдали, поверьте, это и в малой мере не сравнится с тем, что вытерпел
за эти годы я.
- Но послушайте! - воскликнул Альбер. - Ведь это же не я, грабитель,
намерен подать в суд, но ограбленный! И надо уговаривать не меня, а Ноэля
Жерди.
- Ноэля? - переспросил граф.
- Да, вашего законного сына. Вы рассуждаете так, словно исход дела
зависит только от моего желания. Не воображаете ли вы, что г-н Жерди так
легко согласится молчать? А если он заговорит, неужто вы надеетесь тронуть
его соображениями, которые высказали мне?
- Я не боюсь его.
- И совершенно напрасно, позвольте вас заверить. Я понимаю, вы
наделяете этого молодого человека столь возвышенной душой, что уверились,
будто он не претендует на ваше имя и состояние, и все-таки представьте,
сколько горечи скопилось у него в сердце. Он просто не может не испытывать
злобного ожесточения из-за чудовищной несправедливости, жертвой которой
стал. Должно быть, он страстно жаждет мести, то есть признания своих прав.
- Никаких доказательств нет.
- Есть ваши письма.
- Они ничего не доказывают, вы же мне сами сказали.
- Да, правда, и все-таки они убедили меня, в чьих интересах не верить
им. К тому же, если ему потребуются свидетели, он их отыщет.
- Кого же, виконт? Разумеется, вас?
- Нет, граф, вас. Стоит ему пожелать, и вы нас выдадите. Что вы
ответите, когда он вызовет вас в суд и там вас попросят, нет, потребуют
сказать правду под присягой?
При этом вполне естественном предположении лицо графа омрачилось еще
сильней. Казалось, он обращается за советом к столь сильному в нем чувству
чести.
- Я буду спасать имя своих предков, - наконец выдавил он.
Альбер с недоверием покачал головой.
- Ценою лжи под присягой? Нет, отец, этому я никогда не поверю.
Давайте рассуждать дальше. Он обращается к господе Жерди.
- За нее я могу ручаться! - воскликнул граф. - В ее интересах
оставаться нашей союзницей. Если нужно будет, я повидаюсь с ней. Да, -
решительно объявил он, - я пойду к ней, поговорю и заверяю вас: она нас не
предаст.
- А Клодина, - продолжал молодой человек, - тоже будет молчать?
- Если заплатить, она будет молчать, а я дам ей, сколько она пожелает.
- И вы, отец, доверитесь купленному молчанию? Можно ли верить
продажной совести? Кого купили вы, того может перекупить другой. Крупная
сумма заткнет ей рот, еще более крупная откроет.
- Но я сумею припугнуть...
- Отец, вы забываете, что Клодина Леруж была кормилицей господина
Жерди, она его любит, хочет, чтобы он был счастлив. А вдруг он уверен в ее
содействии? Она живет в Буживале. Помню, я ездил туда с вами. Несомненно,
он часто видится с нею, и, возможно, это она навела его на ваши письма.
Господин Жерди говорил о ней так, словно был уверен, что она станет
свидетельствовать в его пользу. Он почти предложил мне съездить поговорить
с нею.
- Увы, - вздохнул граф, - почему умер мой верный Жермен, а не Клодина!
- Как видите, одной Клодины Леруж вполне достаточно, чтобы все ваши
планы рассыпались прахом, - заметил Альбер.
- Нет, я все равно найду выход.
В своем ослеплении старый аристократ упорно не желал замечать
очевидное. Да, он заблуждался, но заблуждался совершенно искренне.
Гордость, бывшая у него в крови, парализовала обыкновенно свойственное ему
здравомыслие, помрачила его ясный и трезвый ум. Граф считал унизительным,
позорным и недостойным признать свое поражение перед жизненными
обстоятельствами. Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь в своей долгой
жизни встретился с необоримым сопротивлением, с непреодолимым препятствием.
Он был подобен всем тем геркулесам, которые, не имев случая испытать
свои силы, уверены, что могут горы своротить, ежели им взбредет такая
фантазия.
Кроме того, ему не чужд был недостаток всех людей, наделенных слишком
богатым воображением, который заключается в слепой вере в собственные
фантазии и в их осуществимость, как будто достаточно лишь очень сильно
захотеть, и мечтания претворятся в реальность.
Угрожающее затянуться молчание прервал на сей раз Альбер:
- Я понимаю, вы опасаетесь огласки этой прискорбной истории. Вас
приводит в отчаяние возможность скандала. Знайте же, если мы станем
упорствовать и бороться, поднимется чудовищный шум. Стоит только довести
дело до суда, и дня через четыре о нашем процессе будет гудеть вся Европа.
О нем будут писать газеты, и один бог знает, какими комментариями они его
сопроводят. Если мы решимся бороться, то, как бы дело ни пошло, нашу
фамилию станут склонять все газеты мира. И если б у нас еще была надежда
победить! Но мы обречены на поражение, отец, мы проиграем. И представьте,
какой тогда поднимется вой! Подумайте, как заклеймит нас общественное
мнение!
- Я думаю об одном, - отозвался граф. - О том, что говорить, как вы,
значит не питать ни капли любви и уважения ко мне.
- Нет, отец, мой долг показать вам все беды, каких я опасаюсь,
показать, пока еще есть время избегнуть их. Господин Ноэль Жерди - ваш
законный сын. Так признайте его, удовлетворите его справедливые претензии.
Пусть он придет. Мы можем без особого шума внести исправления в записи
гражданского состояния. Можно будет заявить, к примеру, что виной всему -
ошибка кормилицы Клодины Леруж. Если все стороны придут к соглашению, не
возникнет ни малейших трудностей. А потом, кто помешает новому виконту де
Коммарену оставить Париж, уехать с глаз долой? Он может лет пять
путешествовать по Европе, а к концу этого срока все обо всем забудут, и
никто уже не вспомнит обо мне.
Однако граф де Коммарен не слушал сына, он размышлял.
- Но, виконт, можно же обойтись без процесса, можно полюбовно
договориться, - сказал он наконец. - Письма можно откупить. Чего хочет этот
молодой человек? Положения и денег? Я обеспечу ему и то и другое. Я дам
ему, сколько он пожелает. Дам миллион, а если надо, два, три, половину
того, что у меня есть. Поверьте, когда предлагают деньги, много денег...
- Пощадите его, он ваш сын.
- К несчастью. Но я, черт побери, так решил! Я потолкую с ним, и он
пойдет на соглашение. Если он не дурак, то поймет, что ему не тягаться со
мной.
Граф потирал руки. Его захватила мысль о соглашении. Это воистину
спасительный выход, и в мозгу графа уже сложилось множество аргументов в
пользу нового плана. Да, он заплатит и вернет себе нарушенный покой.
Однако Альбер, похоже, не разделял уверенности отца.
- Вы рассердитесь на меня, - печально произнес он, - но я вынужден
разрушить ваши иллюзии. Не убаюкивайте себя мечтой о полюбовном
соглашении - пробуждение будет слишком жестоким. Отец, я видел господина
Жерди, и он не тот человек, которого можно запугать. Если есть на свете
решительные люди, то он один из них. Господин Жерди поистине ваш сын, и в
его взгляде, как и в вашем, чувствуется железная воля, которую можно
сломить, но нельзя согнуть. Я до сих пор слышу его голос, дрожащий от
ожесточения, вижу его глаза, горящие мрачным огнем. Нет, с ним не
договориться. Ему нужно либо все, либо ничего, и я не стану его винить.
Если вы окажете сопротивление, он нападет на вас, и его не удержат никакие
соображения. Уверенный в своих правах, он с ожесточением вцепится в вас,
затаскает по судам и отстанет лишь после окончательного поражения или после
полной победы.
Граф, привыкший к совершенному, чуть ли не слепому повиновению сына,
был поражен его нежданным упорством.
- Ну и к чему же вы клоните? - поинтересовался он.
- К тому, что я презирал бы себя, если бы не уберег вашу старость от
величайшего бедствия. Ваше имя больше не принадлежит мне, я возьму свое. Я
ваш побочный сын и уступлю место законному. Позвольте же мне удалиться с
чувством честно и свободно исполненного долга, позвольте не дожидаться
вызова в суд, который с позором вышвырнет меня отсюда.
- Как! - изумился граф. - Вы меня бросаете, отказываетесь поддержать,
идете против меня, признаете вопреки моей воле его права?
Альбер кивнул.
- Мое решение окончательно. Я ни за что не соглашусь ограбить вашего
сына.
- Неблагодарный! - воскликнул г-н де Коммарен.
Гнев его был так велик, что его уже невозможно было излить в
проклятьях, и потому граф перешел на насмешки.
- Ну что ж, - промолвил он, - вы великолепны, благородны, великодушны.
Ваш поступок крайне рыцарствен, виконт, то есть я хотел сказать, любезный
господин Жерди, и вполне в духе героев Плутарха*. Итак, вы отказываетесь от
моего имени, моего состояния и покидаете меня. Отряхнете прах со своих
башмаков на пороге моего дома и уйдете в раскрывшийся перед вами мир. У
меня всего один вопрос: на что, господин стоик, вы намерены жить? Может
быть, вы знаете какое-нибудь ремесло, как Эмиль, описанный сьером
Жан-Жаком**? Или вы, благороднейший господин Жерди, делали сбережения из
тех четырех тысяч, что я давал вам на карманные расходы? Может быть, играли
на бирже? Ах, вот что! Вам показалось слишком тягостным носить мое имя, и
вы с облегчением сбрасываете его! Видно, грязь имеет для вас большую
притягательность, коль вы так спешно выскакиваете из кареты. А может быть,
общество равных мне стесняет вас, и вы торопитесь скатиться вниз, чтобы
оказаться среди себе подобных?
______________
* Древнегреческий писатель и историк (ок. 45 - ок. 127), оставивший
"Сравнительные жизнеописания" выдающихся греков и римлян.
** Имеется в виду герой философского романа Жан-Жака Руссо "Эмиль, или
О воспитании" (1762).
- Я и без того несчастен, а вы еще больше повергаете меня в горе, -
ответил Альбер на град издевательств.
- Ах, вы несчастны! А кто в этом виноват? И все же я возвращаюсь к
своему вопросу: как и на что вы намерены жить?
- Я вовсе не столь романтичен, как вы пытаетесь представить меня.
Должен признаться, я рассчитываю на вашу доброту. Вы так богаты, что
пятьсот тысяч франков существенно не повлияют на ваше состояние, а я на эти
деньги смогу прожить спокойно, если не счастливо.
- А если я откажу?
- Вы не сделаете этого - я достаточно вас знаю. Вы слишком
справедливы, чтобы заставить меня, одного меня, искупать ошибки, которых я
не совершал. Будь я предоставлен самому себе, у меня в этом возрасте было
бы какое-то положение. Сейчас мне уже поздно его добиваться. Тем не менее я
попробую.
- Великолепно! Просто великолепно! - прервал его граф. - Вы прямо
герой из романа, мне о таких и слышать не доводилось. Римлянин чистой воды,
стойкий спартанец. Нет, право, это прекрасно, как всякая античность. И
однако, скажите, чего вы ждете за столь потрясающее бескорыстие?
- Ничего.
- Да, скромная компенсация! - бросил граф. - И вы хотите, чтобы я вам
поверил? Нет, сударь, столь благородные поступки не совершаются ради
собственного удовольствия. Чтобы поступать так высоконравственно, у вас
должна быть какая-то скрытая причина, но я не могу найти ее.
- Нет никакой другой причины, кроме тех, что я вам изложил.
- Значит, надо понимать так, что вы от всего отказываетесь? Даже от
надежд на брак с мадемуазель Клер д'Арланж, от которого я в течение двух
лет тщетно пытался вас отговорить?
- Нет. Я виделся с мадемуазель Клер и рассказал ей об ужасной беде,
которая на меня обрушилась. Она мне поклялась, что будет моей женой, что бы
ни произошло.
- И вы полагаете, что маркиза д'Арланж отдаст свою внучку сьеру Жерди?
- Мы надеемся. Маркиза так помешана на знатном происхождении, что
предпочтет отдать внучку побочному сыну аристократа, нежели сыну почтенного
промышленника. Но если она откажет, что ж, мы подождем ее смерти, хоть и не
станем желать, чтобы она пришла поскорей.
Спокойный тон Альбера окончательно вывел из себя графа де Коммарена.
- И это мой сын? - воскликнул он. - Не может быть! Сударь, чья кровь
течет в ваших жилах? На это могла бы ответить лишь ваша достойная матушка,
если бы она только знала...
- Граф, - прервал его угрожающим голосом Альбер, - думайте, что
говорите! Она моя мать, и этого достаточно. Я ее сын, а не судья. Никому,
даже вам, я не позволю непочтительно отзываться о ней при мне. А от вас тем
более не потерплю неуважения к ней.
Граф делал поистине героические усилия, сдерживая свой гнев и не давая
ему вырваться за определенные пределы. Но поведение Альбера довело его до
крайней степени ярости. Как! Этот мальчишка взбунтовался, посмел бросить
ему вызов, посмел угрожать? Старик вскочил с кресла и кинулся к сыну,
словно намереваясь влепить ему пощечину.
- Вон! - возмущенно взревел он. - Вон отсюда! Немедля уходите в свои
комнаты и не смейте выходить из них без моего позволения. Завтра я сообщу
вам свою волю.
Альбер почтительно поклонился, но глаз не опустил и медленно пошел к
дверям. Он уже отворял их, но тут в настроении графа де Коммарена произошла
перемена, как это часто случается у вспыльчивых людей.
- Альбер, - позвал он. - Вернитесь, выслушайте меня.
Молодой человек подошел к отцу, явно тронутый новой интонацией,
прозвучавшей в его голосе.
- Подождите, - продолжал граф, - я хочу сказать все, что думаю.
Сударь, вы достойны быть наследником великого рода. Я могу негодовать на
вас, но не могу не уважать. Вы - честный человек. Альбер, дайте мне руку.
То был сладостный миг для них обоих, миг, какого, пожалуй, еще не
бывало в их жизни, подчиненной унылому этикету. Граф испытывал гордость за
сына и мысленно говорил себе, что и он был таким в его годы. А до Альбера
только сейчас стал доходить смысл того, что произошло между ними. Они долго
стояли, не разжимая рук, словно у них не было на это сил, и оба молчали.
Наконец г-н де Коммарен вновь уселся под генеалогическим древом и тихо
сказал:
- Альбер, я прошу вас оставить меня. Мне нужно побыть одному, чтобы
все обдумать и немного привыкнуть к чудовищному удару, - а когда молодой
человек затворил дверь, граф тихо проговорил, как бы отвечая своим тайным
мыслям: - Господи, что будет со мною, если он, на которого я возлагал все
свои надежды, покинет меня? И каким окажется тот, другой?
Когда Альбер вышел от графа, на его лице еще отражались следы бурных
переживаний нынешнего вечера. Слуги, мимо которых он проходил, внимательно
приглядывались к нему, тем паче что до них донеслись отзвуки особенно
бурных эпизодов ссоры.
- Ну вот, - произнес старый ливрейный лакей, три десятка лет
прослуживший в доме, - господин граф опять устроил сыну достойный сожаления
скандал. Старик прямо как бешеный.
- Я почуял недоброе уже за обедом, - сообщил графский камердинер, -
господин граф сдерживался, чтобы не начинать при мне, но глаза у него так и
сверкали.
- А с чего это они?
- Кто их знает? Ни с чего, из-за дури какой-нибудь. Господин Дени,
перед которым они не сдерживаются, говорил мне, что они, бывает, часами,
точно псы, грызутся из-за вещей, которые он даже в толк взять не может.
- Ха! - воскликнул юный шалопай, которого натаскивали, чтобы в будущем
он мог служить в комнатах. - Будь я на месте виконта, я своему папаше так
бы ответил...
- Жозеф, друг мой, - наставительно произнес ливрейный лакей, - вы
просто дурак. Натурально, вы можете послать своего папашу к черту, но ведь
вы не надеетесь получить от него даже пяти су и к тому же легко умеете
добыть себе пропитание. А вот господин виконт... Вы можете мне сказать, на
что он годен и что умеет делать? Бросьте-ка его в Париже с условием, что
единственным его капиталом будет пара холеных рук, и тогда посмотрим!
- Ну и что? У него же есть поместья, оставленные матерью, - возразил,
как истый нормандец, Жозеф.
- И потом я не понимаю, - удивился камердинер, - чем господин граф
недоволен. У него примерный сын. Будь у меня такой, мне просто не на что
было бы сердиться. Вот когда я служил у маркиза де Куртивуа, там совсем
другое дело. У маркиза были все основания каждое утро быть недовольным. Его
старший сын - он приятель виконта и несколько раз приезжал сюда - чистая
прорва в смысле денег. Свернуть шею тысячефранковому билету ему проще, чем
Жозефу выкурить трубку.
- Так ведь маркиз не больно-то богат, - вступил низенький старичок,
принятый на место недели две назад. - Сколько у него может быть? Тысяч
шестьдесят ренты, не больше.
- Потому-то он и бесится. Каждый день его старший что-нибудь
выкидывает. В городе у него квартира, он то там, то здесь, ночи напролет
пьет и играет, а уж с актрисками такое устраивал, что приходилось
вмешиваться полиции. Не говоря уж о том, что официанты сотни раз привозили
его в фиакре из ресторанов мертвецки пьяного, и мне приходилось тащить его
на себе в спальню и укладывать в постель.
- Черт! - с восторгом произнес Жозеф. - Быть в услужении у него,
наверно, не так уж плохо!
- Это как посмотреть. Выиграв в карты, он спокойно отвалит тебе целый
луидор, да только он все время проигрывает, а когда напивается, распускает
руки. Правда, надо отдать ему справедливость, сигары у него превосходные.
Одним словом, сущий разбойник. В сравнении с ним господин виконт просто
скромная барышня. Да, за упущения он спрашивает строго, но никогда не
разозлится и не изругает человека. И потом он щедр, тут ничего не скажешь.
Нет, по мне, он куда лучше многих, и господин граф не прав.
Таково было мнение слуг. А вот мнение общества было, надо полагать, не
столь благосклонным.
Виконт де Коммарен не относился к тем заурядным людям, что обладают
незавидным и не слишком лестным преимуществом нравиться всем. Мудрый
отнесется с недоверием к тем, кого в один голос превозносит молва. Стоит к
ним присмотреться поближе, и частенько обнаруживается, что человек,
пользующийся известностью и успехом, - самый обычный глупец и единственным
его достоинством является совершеннейшая заурядность. Никого не задевающая
благопристойная глупость, благовоспитанная посредственность, не способная
потревожить ничье тщеславие, - вот он, бесценный дар нравиться и
преуспевать.
Бывает, встретишь человека и начинаешь мучиться: "Знакомое лицо. Где я
его видел?" А дело в том, что это просто рядовая, ординарная физиономия. То
же самое можно сказать и о нравственном облике многих людей. Только они
заговорят, и тебе уже известен их образ мыслей, ты словно уже слышал их,
наизусть знаешь все, что они скажут. Таких всюду принимают с радостью, так
как в них нет ничего своеобычного, а своеобычность, особенно в высших
классах, возмущает и раздражает. Непохожесть ненавистна.
Альбер был своеобычен, и потому суждения о нем были крайне спорны и
противоречивы. Его упрекали за совершенно противоположные черты,
приписывали недостатки настолько полярные, что, казалось, они исключают
друг друга. К примеру, находили, что идеи у него слишком либеральные для
человека его круга, и в то же время сетовали на его спесь. Обвиняли в том,
что он с оскорбительным легкомыслием относится к наиважнейшим проблемам, и
корили за чрезмерную серьезность. Существовало мнение, что в обществе его
не любят, а между тем ему завидовали и боялись его.
В салонах у него бывал крайне хмурый вид, и в этом усматривали дурной
вкус. Вынужденный по причине своих и отцовских связей много выезжать, он
отнюдь не развлекался в свете и совершал непростительную ошибку, позволяя
догадываться об этом. Возможно, ему были противны знаки внимания и
несколько назойливая предупредительность, с какой относились к благородному
наследнику одного из богатейших землевладельцев Франции. Имея все
необходимое, чтобы блистать в обществе, он пренебрегал своими возможностями
и даже не пытался никого обворожить. И - величайший недостаток! - он не
злоупотреблял ни одним из своих преимуществ. За ним не числилось никаких
любовных похождений.
Говорят, некогда он чем-то очень задел г-жу де Прони, самую, пожалуй,
уродливую и - уж совершенно точно - самую злую даму предместья*, и это
предрешило все. Было время, матери, имеющие дочерей на выданье, вступались
за него, но вот уже два года, с тех пор как его любовь к мадемуазель
д'Арланж стала общеизвестным фактом, они превратились в его ненавистниц.
______________
* Имеется в виду предместье Сен-Жермен, аристократический квартал
Парижа в XIX веке.
В клубе посмеивались над благоразумием Альбера. Нет, он тоже прошел
через пору сумасбродств, но очень скоро охладел к тому, что принято
называть наслаждениями. Благородное ремесло прожигателя жизни показалось
ему крайне ничтожным и обременительным. Он не мог понять, что за
удовольствие проводить ночи за картами, и ничуть не ценил общества
нескольких доступных дам, которые в Париже делают имя своим любовникам. Он
имел смелость утверждать, будто для дворянина ничуть не зазорно не
выставлять себя на всеобщее обозрение в одной ложе с распутными женщинами.
И наконец, друзья так и не смогли привить ему страсть к скаковым лошадям.
Поскольку праздная жизнь тяготила Альбера, он попробовал, словно
какой-нибудь выскочка, придать ей смысл ни больше, ни меньше как трудом.
Альбер собирался впоследствии принять участие в общественной деятельности,
а так как его поражало крайнее невежество иных людей, достигших власти, он
не хотел уподобиться им. Он занимался политикой, и это было причиной всех
его ссор с отцом. Любое либеральное слово вызывало у графа корчи, а после
одной статьи, опубликованной виконтом в "Ревю де Де Монд", он заподозрил
сына в либерализме.
Но взгляды ничуть не препятствовали Альберу жить соответственно своему
положению. Он с величайшим достоинством тратил содержание, назначенное ему
отцом, и даже чуть больше того. Его жилье, которое было отделено от комнат
графа, было поставлено на широкую ногу, как и подобает апартаментам
молодого и очень богатого дворянина. Ливреи его слуг не оставляли желать
лучшего, а лошади и экипажи были предметом завистливых толков. В свете
соперничали из-за приглашений на большие охоты, которые он ежегодно
устраивал в конце октября в Коммарене, великолепном поместье, окруженном
необъятными лесами.
Любовь Альбера к мадемуазель д'Арланж, любовь глубокая и
прочувствованная, немало способствовала тому, что он отдалился от образа
жизни, который вели его элегантные и симпатичные друзья-бездельники.
Высокое чувство - наилучшее лекарство от порока. Борясь с намерениями сына,
г-н де Коммарен сделал все, чтобы эта запретная страсть стала еще глубже и
постоянней. Для виконта она оказалась источником живейших и острейших
переживаний. Благодаря ей из жизни его была изгнана скука.
Мысли его обрели четкое направление, действия - ясную цель. Стоит ли
останавливаться и глазеть направо-налево, коль в конце пути видишь желанную
награду? Виконт поклялся, что не женится ни на ком, кроме Клер; отец
решительно противился их браку; перипетии этой захватывающей борьбы
придавали смысл каждому дню жизни Альбера. В конце концов после трех лет
стойкого сопротивления он победил: граф сдался. И вот теперь, когда он
переполнен счастьем одержанной победы, является, словно неумолимый рок,
Ноэль с проклятыми письмами.
И сейчас, пока Альбер поднимался по лестнице в свои покои, мысли его
были обращены к Клер. Чем она занята? Наверное, думает о нем. Ей известно,
что сегодня вечером или, самое позднее, завтра состоится решающий разговор.
Вероятней всего, она молится.
Альбер чувствовал себя совершенно разбитым, ему было плохо. Он
находился в полуобморочном состоянии, голова словно раскалывалась. Он
позвонил и попросил принести чаю.
- Господин виконт совершенно напрасно отказались послать за врачом, -
заметил ему камердинер. - Мне не надо было слушаться господина виконта.
- Это бесполезно, врач мне не поможет, - грустно ответил Альбер и
добавил, когда камердинер уже стоял в дверях: - Любен, не говорите никому,
что я болен. Я позвоню, если почувствую себя хуже.
В этот миг ему казалось невыносимым видеть кого-нибудь, слышать чужой
голос, отвечать на вопросы. Ему нужна была тишина, чтобы разобраться в
себе.
После тягостных волнений, вызванных объяснением с отцом, Альбер даже
думать не мог о сне. Он распахнул окно в библиотеке и облокотился на
подоконник.
Погода наладилась, все было залито лунным светом. В этом мягком,
трепетном ночном полусвете сад казался бескрайним. Верхушки высоких
деревьев сливались, закрывая соседние дома. Клумбы, окруженные зелеными
кустами, выглядели огромными черными пятнами, а на аллеях, посыпанных
песком, поблескивали обломки раковин, крохотные осколки стекла и
отполированные камешки. Справа, в людской, еще горел свет, слышно было, как
там ходят слуги; по асфальту двора простучали сабо конюха. В конюшне с ноги
на ногу переступали лошади, и, напрягши слух, можно было различить, как
цепочка недоуздка одной из них трется о перекладину стойла. В дверях
каретного сарая вырисовывался силуэт экипажа, который весь вечер держали
наготове на случай, если графу вздумается куда-нибудь поехать.
Взору Альбера открывалась картина его блистательного существования. Он
глубоко вздохнул.
- Неужели все это придется оставить? - пробормотал он. - Если бы речь
шла только обо мне, я не стал бы сожалеть обо всей этой роскоши, но меня
приводит в отчаяние мысль о Клер. Я так мечтал создать для нее счастливую,
безмятежную жизнь, но без огромного состояния это невозможно.
На колокольне церкви Св. Клотильды пробило полночь, и Альбер, если бы
захотел, мог бы, чуть высунувшись, увидеть сошедшиеся стрелки на часах. Он
вздрогнул: стало прохладно.
Молодой человек захлопнул окно и сел у камина, где горел огонь.
Надеясь отвлечься от мыслей, он взял вечернюю газету - ту, в которой
сообщалось об убийстве в Ла-Жоншер, но не смог читать: строчки прыгали
перед глазами. Тогда он решил написать Клер. Он сел за стол и вывел: "Клер,
любимая..." Но дальше не двинулся: возбужденный мозг не подсказал ему ни
одной фразы.
На рассвете усталость все-таки одолела его. Он прилег на диван, и тут
его сморил сон, тяжелый, полный кошмаров.
В половине десятого утра Альбер внезапно проснулся от стука резко
распахнутой двери. Ворвался перепуганный слуга; он мчался по лестнице через
две ступеньки, запыхался и едва смог выговорить:
- Господин виконт, скорей бегите, прячьтесь, спасайтесь, здесь...
В этот миг в дверях библиотеки появился комиссар полиции,
перепоясанный трехцветным шарфом. Его сопровождало множество людей; среди
них был и папаша Табаре, старавшийся выглядеть как можно незаметней.
Комиссар приблизился к Альберу.
- Вы - Ги Луи Мари Альбер де Рето де Коммарен? - спросил он.
- Да, я.
И тогда комиссар, протянув к нему руку, произнес сакраментальную
фразу:
- Господин де Коммарен, именем закона вы арестованы.
- Я? Арестован?
Грубо вырванный из тяжелого сна, Альбер, казалось, не понимал, что
происходит. У него был такой вид, будто он спрашивает себя: "Проснулся я
или все еще сплю? Может быть, это продолжается кошмар?"
Он переводил недоумевающий, исполненный удивления взгляд с комиссара
на полицейских, с полицейских на папашу Табаре, стоявшего как раз напротив
него.
- Вот постановление на арест, - сообщил комиссар, разворачивая бумагу.
Альбер машинально пробежал глазами несколько строк.
- Клодина убита! - воскликнул он и уже тише, но не настолько, чтобы не
смогли услышать комиссар, один из полицейских и папаша Табаре, произнес: -
Я погиб.
Пока комиссар заполнял протокол предварительного допроса, который
положено производить незамедлительно после ареста, его спутники разошлись
по комнатам и занялись тщательным обыском. Они получили приказ исполнять
распоряжения папаши Табаре, и он-то и руководил ими, веля шарить в ящиках и
шкафах, перетряхивать вещи. Было изъято большое число предметов,
принадлежащих виконту документов, бумаг, толстая связка писем. Папаше
Табаре повезло обнаружить некоторые важные улики, каковые и были занесены в
протокол обыска:
"1. В первой комнате, служащей прихожей и украшенной всевозможным
оружием, за диваном найдена сломанная рапира. Эта рапира имеет особый эфес,
не встречающийся в оружейных магазинах. На нем изображена графская корона и
инициалы А.К.Рапира сломана пополам, и конец ее не обнаружен. На вопрос,
куда делся отломанный конец рапиры, г-н де Коммарен ответил, что не знает.
2. В чулане, служащем гардеробной, обнаружены брюки из черного сукна,
еще влажные, со следами грязи или, верней, земли. На наружной стороне одной
из штанин пятна, оставленные зеленым мхом, какой растет на стенах. На
штанинах следы потертостей и в области колена прореха длиной десять
сантиметров. Вышепоименованные брюки не висели на вешалке, а были засунуты,
словно с целью спрятать их, между двумя большими сундуками, где хранятся
предметы одежды.
3. В кармане вышепоименованных брюк найдена пара перчаток
жемчужно-серого цвета. На ладони правой перчатки имеется большое зеленое
пятно, оставленное травой либо мхом. Концы пальцев перчатки истрепаны от
трения. На тыльной стороне обеих перчаток следы, возможно оставленные
ногтями.
4. Две пары ботинок, одна из которых, хоть и вычищена, еще достаточно
влажная. Зонтик, недавно еще бывший совершенно мокрым, на конце которого
имеются пятна грязи беловатого цвета.
5. В большой комнате, именуемой "библиотека", обнаружена коробка
сигар, называемых "трабукос", а на камине несколько мундштуков из янтаря и
морской пенки..."
Как только в протокол был занесен последний пункт, папаша Табаре
подошел к комиссару и шепнул ему:
- У меня есть все, что необходимо.
- Я тоже закончил, - отозвался комиссар. - Этот парень не умеет
держаться. Слышали? Он же просто выдал себя. Вы, конечно, скажете: нет
привычки.
- Днем он был бы куда тверже, - все так же шепотом ответил папаша
Табаре. - Но утром, спросонок... Людей надо брать тепленькими, пока они еще
не встали с постели.
- Я тут велел потолковать с некоторыми слугами. Их показания крайне
интересны.
- Отлично! Ладно, я помчался к господину следователю, который,
наверно, сгорает от нетерпения.
Альбер постепенно начал приходить в себя от потрясения, в какое поверг
его приход комиссара полиции.
- Сударь, - попросил он, - вы позволите мне сказать в вашем
присутствии несколько слов господину графу де Коммарену? Я стал жертвой
ошибки, которая вскоре разъяснится.
- Как всегда, ошибка... - буркнул папаша Табаре.
- Я не имею права выполнить вашу просьбу, - возразил комиссар. - У
меня относительно вас имеются особые, самые строгие распоряжения. Отныне
вам не дозволяется общаться ни с одной живой душой. Внизу вас ждет карета,
так что благоволите спуститься во двор.
Проходя через вестибюль, Альбер обратил внимание на смятение,
охватившее слуг. Казалось, они совсем потеряли голову. Г-н Дени
повелительным голосом отдавал короткие распоряжения. Уже в дверях Альберу
послышалось, как кто-то сказал, будто у графа де Коммарена только что
случился апоплексический удар.
Альбера почти внесли на руках в полицейскую карету, и две клячи,
впряженные в нее, потрусили ленивой рысцой. Папаша Табаре, севший на
наемный фиакр, который везла лошадка порезвей, обогнал их.
VIII
Тот, кто попытается найти дорогу в лабиринте переходов и лестниц
Дворца правосудия, поднявшись на четвертый этаж левого крыла, попадет в
длинную галерею с очень низкими потолками, тускло освещаемую узкими
оконцами и через равные промежутки прорезаемую небольшими дверьми; все
вместе весьма напоминает коридор какого-нибудь министерства или недорогой
гостиницы.
Здесь трудно сохранять хладнокровие; воображение окрашивает эти своды
в самые мрачные и унылые тона.
Понадобился бы новый Данте, чтобы составить подобающую надпись над
ступенями, ведущими сюда. С утра до вечера по плитам грохочут тяжелые
сапоги жандармов, сопровождающих арестованных. Здесь можно увидеть только
угрюмые лица. Это родные или друзья обвиняемых, свидетели, полицейские. В
этой галерее, вдали от людских взглядов, находится судейская кухня. Это
своего рода кулисы Дворца правосудия, зловещего театра, где разыгрываются
самые реальные драмы, замешенные на настоящей крови.
Каждая из низких дверей, на которых черной краской проставлены номера,
ведет в кабинет судебного следователя. Кабинеты похожи один на другой: кто
видел один из них, имеет представление об остальных. В них нет ничего
мрачного, ничего зловещего, а все-таки у того, кто туда входит, сжимается
сердце. Здесь почему-то делается зябко. Кажется, в этих стенах было пролито
столько слез, что сами стены отсырели. Мороз продирает по коже при мысли о
признаниях, которые были здесь исторгнуты, об исповедях, прерываемых
рыданиями.
В кабинете судебного следователя правосудие отнюдь не использует тот
арсенал, к которому прибегнет позже, чтобы поразить воображение толпы.
Здесь оно держится запросто и даже не без добродушия. Оно говорит
подозреваемому:
- У меня есть веские основания считать тебя виновным, но докажи мне
свою невиновность, и я тебя отпущу.
В этом можно убедиться в первом же кабинете. Обстановка самая
примитивная, как и должно быть в таком месте, где никто надолго не
задерживается и где бушуют слишком сильные страсти. Какое значение имеют
столы и стулья для того, кто преследует преступника, или для того, кто
совершил преступление?
Заваленный папками письменный стол следователя, столик для
протоколиста, кресло да несколько стульев - вот и вся мебель в этом
преддверии уголовного суда. Стены оклеены зелеными обоями, шторы зеленые,
на полу скверный ковер того же цвета. На кабинете г-на Дабюрона красовался
номер пятнадцать.
Хозяин кабинета пришел сюда к девяти и теперь ждал. Приняв решение, он
не терял ни минуты, поскольку не хуже папаши Табаре понимал необходимость
незамедлительных действий. Он встретился с императорским прокурором и
побеседовал со служащими уголовной полиции.
Покончив с постановлением на арест Альбера, он отправил повестки о
немедленном вызове к следователю графу де Коммарену, госпоже Жерди, Ноэлю и
нескольким слугам Альбера.
Он полагал крайне важным допросить всех этих людей до того, как будет
доставлен подозреваемый.
По его приказу в дело ринулись десять полицейских, а сам он засел в
кабинете, похожий на полководца, который только что разослал своих
адъютантов с приказом начать сражение и теперь надеется, что его план
принесет победу.
Ему частенько доводилось вот так с утра ждать у себя в кабинете при
подобных же обстоятельствах. Совершено преступление, он полагает, что
обнаружил преступника, отдал приказ о его аресте. Это его ремесло, не
правда ли? Но никогда прежде он не испытывал такого трепета. А ведь ему
нередко приходилось выписывать постановления на арест, не имея и половины
тех улик, какие собраны на этот раз. Он твердил себе это снова и снова, но
никак не мог сладить с тревожной озабоченностью, заставлявшей его метаться
по кабинету.
Господину Дабюрону казалось, что подчиненные слишком долго не
возвращаются. Он ходил взад и вперед, считал минуты, три раза за пятнадцать
минут вынул из кармана часы, чтобы сверить их со стенными. Когда в галерее,
в это время безлюдной, раздавались шаги, он невольно подходил к двери и
прислушивался.
В кабинет постучали. Пришел протоколист, за которым он посылал.
Во внешности протоколиста не было ничего примечательного, он был не
столько высокий, сколько долговязый, и тощий как щепка. У него были
степенные манеры, размеренные жесты и лицо бесстрастное, словно вырезанное
из желтого дерева.
Ему минуло тридцать четыре года, и тринадцать из них он писал
протоколы допросов, которые проводили четыре судебных следователя,
сменившие друг друга на этом посту. А это означает, что он ко всему привык
и умел, не поморщившись, выслушивать самые чудовищные признания. Один
остроумный правовед дал такое определение протоколисту: "Перо судебного
следователя. Человек, который нем, но говорит, слеп, но пишет, глух, но
слышит". Протоколист г-на Дабюрона соответствовал всем этим условиям, да
вдобавок еще и звался Констан, что значит "постоянный".
Он поклонился и попросил извинения за опоздание. Он, дескать, был в
торговом доме, где по утрам прирабатывал счетоводством, и жене пришлось за
ним посылать.
- Вы подоспели вовремя, - сказал ему г-н Дабюрон. - Приготовьте пока
бумагу: у нас будет много работы.
Пять минут спустя судебный пристав ввел г-на Ноэля Жерди.
Адвокат вошел с непринужденным видом человека, который чувствует себя
во Дворце правосудия как дома. Нынче утром он ничем не походил на друга
папаши Табаре. Еще меньше угадывался в нем возлюбленный мадам Жюльетты. Он
совершенно преобразился, вернее, вошел в свою обычную роль.
Теперь это было официальное лицо, почтенный юрист, каким его знали
коллеги, пользующийся уважением и любовью в кругу друзей и знакомых.
Глядя на его безукоризненный наряд и спокойное лицо, невозможно было
догадаться, что после вечера, полного тревог и волнений, он нанес
мимолетный визит любовнице, а затем провел ночь у изголовья умирающей. Не
говоря уж о том, что умирающая эта была его матерью или по крайней мере
той, что заменила ему мать.
Какая разница между ним и следователем!
Г-н Дабюрон тоже не спал - но это сразу было видно по его вялости, по
печати заботы на лице, по темным кругам под глазами. Сорочка на груди была
как жеваная, манжеты несвежие. Душу его так захватил поток событий, что он
совсем позабыл о бренном теле. А гладко выбритый подбородок Ноэля упирался
в девственной белизны галстук, на воротничке не было ни морщинки, волосы и
бакенбарды были тщательнейшим образом расчесаны. Он отдал следователю
поклон и протянул повестку.
- Вы меня вызвали, сударь, - произнес он, - я в вашем распоряжении.
Судебный следователь прежде встречался с молодым адвокатом в коридорах
суда, лицо его было ему знакомо. К тому же он вспомнил, что слышал о метре
Жерди как об одаренном юристе, который подает надежды и уже успел заслужить
прекрасную репутацию. Поэтому он приветствовал его, как человека своего
круга - ведь от прокуратуры до адвокатуры рукой подать, - и предложил
сесть.
Покончив с формальностями, предшествующими опросу свидетеля, записав
имя, фамилию, возраст, место рождения и т.д., следователь, отвернувшись от
протоколиста, которому диктовал, обратился к Ноэлю:
- Метр Жерди, вам рассказали о деле, по поводу которого мы
побеспокоили вас вызовом в суд?
- Да, сударь, речь идет об убийстве этой несчастной старухи в
Ла-Жоншер.
- Совершенно верно, - подтвердил г-н Дабюрон.
И, чрезвычайно кстати вспомнив об обещании, данном папаше Табаре,
добавил:
- Мы поспешили обратиться к вам потому, что ваше имя часто упоминается
в бумагах вдовы Леруж.
- Это меня не удивляет, - отвечал адвокат. - Мы принимали участие в
этой славной женщине: она была моей кормилицей, и я знаю, что госпожа Жерди
нередко ей писала.
- Прекрасно! Значит, вы можете дать нам кое-какие сведения.
- Боюсь, сударь, что они будут весьма скудны. Я, в сущности, ничего не
знаю о бедной мамаше Леруж. Меня увезли от нее, когда я был совсем мал, а с
тех пор, как стал взрослым, я не имел с ней никаких дел, только посылал
время от времени скромное вспомоществование.
- Вы никогда ее не навещали?
- Отчего же. Навещал, и не раз, но оставался у нее несколько минут, не
дольше. А вот госпожа Жерди частенько с ней виделась, вдова делилась с ней
всеми своими новостями, поэтому она могла бы вам рассказать о ней лучше,
чем я.
- Надеюсь, - заметил следователь, - увидеть госпожу Жерди. Она, должно
быть, получила мою повестку.
- Знаю, сударь, но она не в состоянии вам ничего рассказать: она
больна и не встает с постели.
- Тяжело больна?
- Настолько тяжело, что благоразумнее будет, как мне кажется, не
рассчитывать на ее свидетельство. По мнению моего друга доктора Эрве,
недуг, поразивший ее, никогда не щадит своих жертв. Это нечто вроде
воспаления мозга, энцефалит, если не ошибаюсь. Если она и выживет, рассудок
к ней уже не вернется.
Эти слова привели г-на Дабюрона в явное замешательство.
- Как это некстати! - пробормотал он. - И вы полагаете, уважаемый метр
Жерди, что она ничего не сумеет нам сообщить?
- Об этом нечего и мечтать. Умственные способности ее совершенно
расстроены. Когда я уходил, она была в таком тяжелом состоянии, что не знаю
уж, переживет ли она нынешний день.
- Когда она заболела?
- Вчера вечером.
- Внезапно?
- Да, сударь, во всяком случае, обнаружилось это вчера. Правда, я по
некоторым признакам предполагаю, что ей нездоровилось уже по меньшей мере
три недели. А вчера, вставая из-за стола, за которым почти не притронулась
к пище, она взяла газету и, как на грех, взгляд ее упал на заметку, в
которой сообщалось об этом убийстве. Она издала душераздирающий вопль, без
сил откинулась на спинку кресла и соскользнула с него, упав на ковер и
шепча: "О несчастный! Несчастный!"
- Вы хотите сказать "несчастная"?
- Нет, сударь, именно так, как я сказал. Это определение несомненно не
могло относиться к моей бедной кормилице.
При этих словах, имеющих столь грозный смысл и произнесенных самым
невинным тоном, г-н Дабюрон внимательно посмотрел на свидетеля. Адвокат
опустил голову.
- А затем? - спросил следователь после минутной паузы, во время
которой делал кое-какие записи.
- Это были последние слова, сударь, произнесенные госпожой Жерди. С
помощью служанки я перенес ее в постель, вызвал врача, и с тех пор она не
приходит в сознание. Да и врач...
- Хорошо, - перебил г-н Дабюрон. - Вернемся к этому позже. А что
знаете вы сами, метр Жерди? Были у вдовы Леруж враги?
- Мне об этом неизвестно.
- Значит, не было? Ладно. А скажите, ее смерть может быть кому-нибудь
выгодна?
Задавая этот вопрос, судебный следователь смотрел прямо в глаза Ноэлю,
не давая ему отвести или опустить взгляд.
Адвокат вздрогнул; было видно, что вопрос не на шутку его взволновал.
Он был растерян, он колебался, в душе его явно происходила борьба.
Наконец дрогнувшим голосом он произнес:
- Нет, никому.
- В самом деле? - настаивал следователь, сверля его пристальным
взглядом. - Вы не знаете никого, кому эта смерть выгодна или могла бы быть
выгодна, совершенно никого?
- Я знаю одно, сударь, - отвечал Ноэль, - эта смерть причинила мне
самому непоправимый вред.
"Наконец-то, - подумал г-н Дабюрон, - вот мы и добрались до писем,
ничем не скомпрометировав папашу Табаре. Мне было бы жаль причинить даже
малейшую неприятность этому славному и хитроумному человеку".
- Непоправимый вред? - переспросил он. - Я надеюсь, уважаемый метр
Жерди, вы объясните, что это значит.
Ноэль явно чувствовал себя все неуютнее.
- Я знаю, сударь, - отвечал он, - что не только не должен вводить
правосудие в заблуждение, но обязан сообщить ему всю правду. Тем не менее в
жизни существуют обстоятельства столь деликатные, что совесть порядочного
человека не может не считаться с ними. И потом, как это тягостно - против
своей воли приподымать завесу над мучительными тайнами, разоблачение
которых может подчас...
Г-н Дабюрон остановил его движением руки. Следователя тронула печаль в
голосе Ноэля. Заранее зная то, что ему предстояло услышать, он страдал за
молодого адвоката. Он повернулся к протоколисту.
- Констан! - произнес он со значением.
Эта интонация служила условным знаком: долговязый протоколист
неторопливо поднялся, заложил перо за ухо и степенно удалился.
Ноэль оценил деликатность судебного следователя. На лице его
выразилась живейшая признательность, он бросил на г-на Дабюрона благодарный
взгляд.
- Я бесконечно обязан вам, сударь, - борясь с волнением, проговорил
он, - за ваше великодушное внимание. То, что мне придется рассказать вам,
крайне для меня тягостно, но вы облегчаете мне задачу.
- Ни о чем не беспокойтесь, - отозвался следователь, - я запомню из
ваших показаний только то, что покажется мне совершенно необходимым.
- Я чувствую, сударь, что плохо владею собой, - начал Ноэль, - будьте
же снисходительны к моему замешательству. Если у меня вырвутся слова, на
ваш взгляд, слишком горькие, не обессудьте, это получится невольно. До
недавних пор я полагал, что я незаконнорожденный. Я не постыдился бы
признаться в этом, если бы так оно и было. История моя проста. Я не лишен
честолюбия, трудолюбив. Кто не имеет имени, должен уметь его себе сделать.
Я жил в безвестности, замкнуто, во всем себе отказывая, как и следует
человеку из низов, желающему подняться наверх. Я обожал ту, которую почитал
своей матерью, и был убежден, что она меня любит. Пятно моего рождения было
причиной некоторых унижений для меня, но я их презирал. Сравнивая свой удел
с участью многих и многих, я полагал, что и в моей судьбе есть кое-какие
преимущества, но тут волею провидения в руки мне попали письма, которые мой
отец, граф де Коммарен, писал госпоже Жерди, которая была в то время его
любовницей. Прочитав эти письма, я убедился, что я не тот, кем себя считал,
и госпожа Жерди мне не мать.
И, не давая г-ну Дабюрону вставить слово, он повторил все то, что
двенадцать часов назад рассказывал папаше Табаре.
Это была та же история, содержавшая описание тех же событий,
изобилующая теми же точными и убедительными подробностями, но тон рассказа
изменился. Насколько накануне, сидя у себя дома, молодой адвокат был
выспрен и необуздан, настолько сейчас, в кабинете судебного следователя, он
оставался сдержан и скуп на громкие слова.
Казалось, он точно рассчитал, как преподнести свой рассказ каждому из
слушателей, чтобы сильнее поразить обоих.
Папаше Табаре с его обывательскими представлениями о жизни
предназначалось показное неистовство, г-ну Дабюрону, человеку утонченного
ума, - показное смирение.
И если накануне он возмущался против несправедливой судьбы, то теперь
смиренно склонял голову перед слепым роком.
С истинным красноречием, в самых уместных и ярких выражениях описал он
все, что пережил наутро после своего открытия, - горе, растерянность,
сомнения.
Чтобы увериться окончательно, он нуждался в несомненном подтверждении.
Мог ли он надеяться получить его от графа или г-жи Жерди, сообщников,
заинтересованных в сокрытии истины? Нет. Но он рассчитывал на свидетельство
кормилицы, бедной старухи, которая его любила и на склоне дней была бы рада
избавиться от мучительного бремени, тяготившего ее совесть. После ее смерти
письма обратились в бесполезный хлам.
Потом он перешел к объяснению, которое имел с г-жой Жерди. Тут он был
щедрее на подробности, чем в разговоре со стариком соседом.
Из его рассказа следовало, что сперва она все отрицала, но под градом
вопросов, перед лицом непреложных фактов дрогнула и созналась, хотя и
о...


