Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Чарльз Диккенс. Повесть о двух городах

страница №10

аким-то безнадежным видом
покачав головой, ответил тихо:
- Нет, ничего не помнит.
- Ну, а что вы можете посоветовать мне на будущее?
- Что касается будущего, - уверенно сказал доктор, - я бы сказал, у вас
есть все основания надеяться. Уж если он милостью провидения пришел в себя,
и в такой короткий срок, можно за него быть спокойным. Если этот приступ
случился с ним в результате того, что он в течение долгого времени старался
подавить в себе какое-то гнетущее предчувствие и страх и не выдержал,
столкнувшись с тем, чего он страшился, а потом все же поправился, - то
теперь гроза миновала. Я думаю, что худшее уже позади.
- Вот это хорошо, очень хорошо. Это меня утешает. Слава богу! -
воскликнул мистер Лорри.
- Слава богу! - повторил доктор, низко склонив голову.
- У меня к вам еще два вопроса, по которым я хотел бы с вами
посоветоваться. Можно мне вас спросить?
- Ваш друг должен благодарить вас, вы не можете оказать ему большей
услуги, - и доктор пожал ему руку.
- Так вот, значит, первое. Это человек чрезвычайно усидчивый и
необыкновенно энергичный. Он с таким рвением отдается своему делу,
занимается всякими исследованиями, ставит опыты, словом, трудится неустанно.
Не находите ли вы, что ему нельзя так много работать?
- Не думаю. Возможно, при таком душевном складе ему требуется, чтобы ум
его всегда был занят. В какой-то мере, это его естественная потребность, а
потрясение значительно усилило эту потребность. Недостаток здоровой пищи для
такого ума грозит тем, что он будет питаться нездоровыми мыслями. Я так
думаю, что он сам наблюдал за собой и пришел к этому разумному выводу.
- А вам не кажется, что такое умственное напряжение вредно для него.
- Нет, могу с уверенностью сказать, что нет.
- Дорогой Манетт, но ведь если он переутомится...
- Друг Лорри, я не думаю, что ему грозит такая опасность. Все его мысли
были до сих пор направлены в одну сторону; чтобы восстановить равновесие, им
необходимо дать другое направление.
- Простите мне мою настойчивость, мы, дельцы, народ дотошный.
Вообразите на минуту, что он слишком много работал и переутомился: может у
него от этого повториться приступ?
- Нет, не думаю, - твердо и убежденно сказал доктор Манетт, - я не
допускаю мысли, что, помимо некоторых определенных ассоциаций, что-либо
другое способно вызвать у него приступ. Я полагаю, что это у него больше не
повторится, если только какое-то необыкновенное стечение обстоятельств не
заденет в нем эту чувствительную струну. А раз уж после того, что с ним
произошло, он выздоровел, я не представляю себе, чтобы ее что-нибудь могло
так задеть. Мне думается, и я надеюсь, что такое несчастное стечение
обстоятельств больше не повторится.
Он говорил осторожно, как человек, который понимает, что мозг - это
такое тонкое и сложное устройство, что достаточно иной раз пустяка, чтобы
повредить этот хрупкий механизм. И в то же время он говорил с уверенностью
человека, черпающего эту уверенность из собственного горького опыта -
долготерпения и страданий. И уж конечно его друг мистер Лорри не пытался
поколебать эту уверенность. Он сделал вид, будто успокоился и верит, что все
обошлось, хотя на самом деле далеко не был в этом убежден, и перешел ко
второму вопросу, который отложил на самый конец. Он понимал, что об этом
будет всего труднее говорить, но, вспоминая то, что ему рассказывала мисс
Просс, когда он как-то застал ее одну в воскресенье, вспоминая все то, что
он видел сам своими глазами за последние девять дней, он чувствовал, что не
имеет права уклониться от этого разговора.
- Навязчивая идея, овладевшая им во время приступа, от которого он так
быстро оправился, - откашлявшись, заговорил мистер Лорри, - выражалась...
гм... ну, назовем это кузнечным ремеслом, вот именно - кузнечное ремесло!
Предположим для примера, что он когда-то давно, в самое тяжкое для него
время, работал на маленькой наковальне. И вот теперь он вдруг ни с того ни с
сего опять стал за свою наковальню. Не находите ли вы, что ему не следовало
бы держать ее постоянно у себя на глазах?
Доктор сидел, прикрыв лоб рукой, и нервно постукивал ногой об пол.
- Он ее с тех пор так при себе и держит, - продолжал мистер Лорри, с
беспокойством глядя на своего друга. - А не лучше ли было бы ему с ней
расстаться?
Доктор, все так же опершись па руку, молча постукивал ногой об пол.
- Вы опасаетесь советовать? - промолвил мистер Лорри. - Я понимаю,
конечно, такой щекотливый вопрос. А все-таки мне думается... - Он покачал
головой и не договорил.
- Видите ли, - сказал доктор, поворачиваясь к нему после долгого
тягостного молчания, - мне очень трудно объяснить вам, что происходит в
мозгу вашего бедного друга. Он когда-то так тосковал по этой работе и так
радовался, когда ему ее разрешили; ведь это было для него громадное
облегчение; когда он работал руками, он ни о чем не думал, кроме своей
работы, в особенности на первых порах, пока она ему давалась с трудом; а по
мере того как руки его привыкали, сознание и чувства притуплялись, и ему
легче было переносить свои мученья; с тех пор он и подумать не мог
расстаться со своей работой. И даже теперь, когда он, насколько я могу
судить, может быть вполне за себя спокоен и сам чувствует, что может
поручиться за себя, стоит ему только представить себе, что его вдруг
потянуло к прежней работе, а ее около него нет, - его охватывает такой ужас,
какой, должно быть, испытывает ребенок, который сбился с дороги и заплутался
в лесу.
Он поднял глаза и беспомощно посмотрел на мистера Лорри, и на лице его
и в самом деле был написан ужас.
- А не думаете ли вы - поверьте, я спрашиваю, как человек, который
совсем не разбирается в подобных тонкостях, который всю жизнь имеет дело
только со счетами, гинеями, шиллингами да банкнотами, - не думаете ли вы,
что это постоянное напоминание у него перед глазами невольно возвращает его
к прошлому? И если бы он убрал это напоминанье, дорогой Манетт, может быть,
он избавился бы и от своего страха? Короче говоря, не уступка ли страху эта
его привязанность к наковальне?
Снова наступило молчание.
- Видите ли, - как-то неуверенно промолвил доктор, - ведь для него это
старый друг.
- Я бы не стал ее держать, - сказал мистер Лорри, энергично тряся
головой; он чувствовал себя гораздо увереннее, видя, что доктор колеблется,
- я бы посоветовал ему от нее избавиться. Но, конечно, не без вашего
разрешения. Я уверен, что ему это только во вред. Нет, право же,
согласитесь, дорогой друг! Разрешите мне сделать это ради его дочери,
дорогой Манетт!
Странно было наблюдать борьбу доктора Манетта с самим собой.
- Ну, разве только ради нее. Хорошо, разрешаю вам. Но я не советовал бы
убирать эту вещь при нем. Унесите ее, когда он куда-нибудь уедет. Чтобы он
не сразу почувствовал, что лишился старого друга, а уже после некоторого
отсутствия, когда он немножко отвыкнет.
Мистер Лорри, конечно, не стал возражать, и на том разговор и кончился.
Они в этот день поехали за город, и на свежем воздухе доктор почувствовал
себя гораздо лучше. Дня через три он совсем поправился, а на исходе второй
недели, как и было условлено, отправился в Уорвикшир, чтобы продолжить
путешествие с Люси и ее мужем. За несколько дней до его отъезда мистер Лорри
рассказал ему, как Люси было объяснено его молчание, и он написал ей,
подтвердив свою отлучку, и Люси была спокойна и ничего не подозревала.
Вечером в тот день, когда он уехал, мистер Лорри, вооружившись топором,
долотом, пилой и молотком, вошел в его комнату, а за ним шествовала мисс
Просс со свечой в руке. Хоронясь, словно заговорщики, они заперли дверь, и
мистер Лорри стал рубить топором скамью башмачника, а его помощница мисс
Просс светила ему и всем своим угрюмым видом как нельзя более напоминала
соучастницу в злодеянии. Труп жертвы (изрубленный на мелкие части) стащили в
кухню и тут же сожгли в печке, а сапожные инструменты, башмаки и кожу
закопали в саду. Честным людям, вынужденным что-то уничтожать, да еще
тайком, кажется, будто они совершают что-то дурное, и мистер Лорри и мисс
Просс, покуда они делали это свое тайное дело и потом прятали следы,
чувствовали себя преступниками, да и вид у них был такой же преступный.


^T ГЛАВА XX - Заступничество ^U

Когда молодожены вернулись, первым пришел их поздравить Сидни Картон.
Он явился в тот же день, прошло только несколько часов, как они приехали.
Сидни был все тот же, что и прежде, и жил по-прежнему, и ни в его внешности,
ни в манере держать себя не наблюдалось никаких перемен. Только Чарльз
Дарней обнаружил в нем какую-то грубоватую преданность, которой раньше не
замечал.
Улучив минуту, когда другие увлеклись разговором, Картон отвел его в
сторону, к окну, и сказал ему:
- Мистер Дарней, мне хотелось бы, чтобы мы с вами были друзьями.
- Мне кажется, мы уже давно друзья.
- Конечно, с вашей стороны очень мило, что вы отвечаете мне, как
принято отвечать в таких случаях, но я, знаете, не собирался обмениваться
любезностями. И когда я сказал, что мне хотелось бы, чтобы мы были друзьями,
я, по правде сказать, подразумевал под этим нечто иное.
Чарльз Дарней, как и всякий бы на его месте, спросил его очень
дружелюбно и добродушно, что же он, собственно, под этим подразумевал?
- Вот в том-то и беда, - улыбаясь, отвечал Картон, - сам я это очень
хорошо понимаю, а вот сказать так, чтобы вы это поняли, оказывается, не
так-то легко. Ну, попробую все-таки. Помните вы тот знаменательный день,
когда вы видели меня... пьяным несколько более обычного.
- Как не помнить! Вы чуть ли не силком заставили меня признать, что
выпили лишнее.
- Вот и я тоже помню. Это мое несчастье, такие дни навсегда остаются у
меня в памяти. Надеюсь, когда-нибудь мне это зачтется, хотя бы на том свете.
Но вы не бойтесь. Я не собираюсь произносить никаких проповедей.
- А я и не боюсь. Меня радует, когда вы говорите серьезно.
- Эх! - вырвалось у Картона, и он махнул рукой, словно отмахиваясь от
того, что ему почудилось за этими словами. - В тот знаменательный день, о
котором идет речь (а таких дней у меня, как вы догадываетесь, было немало),
я в пьяном виде донимал вас дурацкими разговорами о том, нравитесь вы мне
или не нравитесь. Так вот, я бы хотел, чтобы вы об этом забыли.
- Я уже давно забыл.
- Ну, вот вы опять отделываетесь фразой! А для меня, мистер Дарней,
забыть это не так просто, как вы стараетесь изобразить. Я-то ведь не забыл,
и ваш пренебрежительный ответ вряд ли поможет мне забыть это.
- Если мой ответ кажется вам пренебрежительным, я прошу вас извинить
меня, - отвечал Дарней. - Мне, правда, не хочется придавать значения таким
пустякам, и меня удивляет, что это вас так беспокоит. Даю вам честное слово
джентльмена, я и думать об этом забыл! Да есть ли тут о чем думать, боже
праведный! А вот чего я никогда не забуду, так это ту великую услугу,
которую вы мне оказали в тот день.
- Что за великая услуга! - возразил Картон. - И если уж вы так об этом
говорите, я считаю своим долгом признаться вам, что это был чисто
профессиональный трюк. Сказать правду, в то время, когда я оказал вам эту
услугу, я вовсе не так уж интересовался вашей судьбой. В то время! -
заметьте - я говорю о том, что было.
- Вы стараетесь свести на нет вашу услугу, - сказал Дарней. - Это ли не
пренебреженье - но уж я к вам не буду придираться.
- Да, поверьте мне, мистер Дарней, я вам истинную правду говорю! Но я
уклонился от того, что хотел сказать. Так вот я предлагаю, чтобы мы с вами
были друзьями. Вы меня знаете, мне совершенно несвойственны какие-то
возвышенные чувства, благородные порывы. Если вы сомневаетесь, спросите
Страйвера, он вам это подтвердит.
- Я предпочитаю иметь собственное мнение, как-нибудь обойдусь без его
помощи.
- Ваше дело. Ну, уж во всяком случае вы знаете, что я человек
беспутный, никогда от меня проку не было и не будет.
- Вот насчет того, что "не будет", - этого я не знаю.
- Ну, а я-то знаю, можете мне поверить. Так вот, если вы можете терпеть
у себя в доме такую никчемную личность с сомнительной репутацией, я бы
хотел, чтобы вы позволили мне приходить к вам запросто, когда мне
вздумается, чтобы я чувствовал себя у вас своим человеком; смотрите на меня
как на лишнюю мебель (я бы сказал - уродливую, - если бы не это сходство,
которое есть между нами), этакий старый диван, который не замечают и держат
потому, что он долго служил. Не бойтесь, что я стану злоупотреблять этим
правом, наверно я воспользуюсь им не больше четырех раз в год. Но мне будет
приятно сознавать, что оно у меня есть.
- А вы в этом сомневаетесь?
- Вот это прекрасный ответ, - я вижу, мое предложение принято.
Благодарю, Дарней. Вы разрешаете мне называть вас так, просто, без
церемоний?
- Конечно, Картон! Давно пора бросить эти церемонии.
Они пожали друг другу руки, и Сидни отошел. А через минуту он уже
сидел, как всегда, молча, с обычным своим безучастным видом, ничем не
обнаруживая своего присутствия, как будто его здесь и не было.
Вечером, когда он ушел и молодые остались в тесном семейном кругу с
доктором, мистером Лорри и мисс Просс, Чарльз Дарней рассказал о своем
разговоре с Картоном и заметил, что его удивляет такое ужасное легкомыслие и
распущенность. Он не осуждал Картона, не возмущался им, а говорил о нем,
как, вероятно, говорил бы всякий, видевший Картона таким, каким он бывал на
людях.
Дарней не подозревал, что его слова заставили задуматься его молодую
жену; но когда он поднялся вслед за ней наверх и они остались вдвоем у себя
в спальне, он увидел на ее лице знакомое ему выражение задумчивой
сосредоточенности - чуть заметную морщинку, проступившую между слегка
приподнятыми бровями.
- Мы сегодня что-то грустим, - ласково промолвил Дарней, обнимая ее за
плечи.
- Да, милый Чарльз, - сказала она и, положив ему руки на грудь, подняла
на него задумчивый, озабоченный взгляд, - мне взгрустнулось оттого, что я
сегодня о чем-то вспомнила.
- О чем же, Люси?
- Обещай, что, если я попрошу тебя не спрашивать, ты не будешь задавать
никаких вопросов?
- Обещаю тебе все, о чем бы ты ни попросила, моя радость.
Он бережно откинул с ее липа золотистую прядь волос, упавшую ей на лоб.
Мог ли он ей чего-нибудь не обещать, чувствуя под своей рукой это трепетное
сердечко, бившееся любовью к нему!
- Мне кажется, Чарльз, к бедному мистеру Картону надо относиться более
внимательно, с большим уважением, чем ты проявил к нему сегодня.
- Ты так думаешь, моя милочка? А почему, собственно?
- Вот об этом не надо спрашивать! Мне думается - я знаю, - что он этого
заслуживает.
- Если ты знаешь - для меня этого достаточно. А что бы я мог для него
сделать, дорогая?
- Я тебя прошу, мой родной, будь к нему всегда очень бережен и, когда
его нет, относись снисходительно к его недостаткам. Поверь мне, это человек
с большим сердцем, и оно у него глубоко ранено. Я видела, как оно
кровоточит.
- Я очень огорчен, если чем-нибудь его задел, - сказал потрясенный
Дарней. - Я как-то не представлял его себе таким.
- Поверь мне, мой дорогой, это так. Боюсь, что его уже ничто не спасет,
едва ли можно надеяться, что он исправится или что-то изменится в его
судьбе. Но я убеждена, что в нем много хорошего, что он способен проявить
настоящую доброту, отзывчивость и даже самоотверженность.
Ее лицо, воодушевленное глубокой верой в этого погибшего человека, было
так прекрасно, что Дарней не мог на нее наглядеться, и ему казалось, что он
мог бы смотреть на нее часами.
- О мой дорогой, ненаглядный, - говорила она, прижимаясь головкой к его
груди и глядя ему в глаза. - Подумай только, мы с тобой такие сильные в
нашем счастье, мы можем опираться друг на друга, а он такой бессильный в
своем несчастье.
Эти слова глубоко растрогали его.
- Я всегда буду помнить это, голубка моя. Я буду помнить об этом всю
жизнь, обещаю тебе!
Он обнял ее и, склонившись к золотоволосой головке, прильнул поцелуем к
ее губам. О, если бы тот, кто блуждал сейчас одиноко по темным безлюдным
улицам, мог услышать это чистосердечное заступничество, увидел бы слезы
жалости в этих кротких синих глазах, которые ее муж с такой любовью осушал
поцелуями, он воскликнул бы, простирая руки в глухую ночь - этот возглас уже
не первый раз срывался с его уст: - "Благослови ее, боже, за ее милое
участие!"
Мы уже говорили о том, как удивительно разносится эхо в тупичке, где
живет доктор.
В тихом доме, в заботливых руках Люси золотая нить, связывающая ее
мужа, отца, ее самое и старую наставницу и подругу, сплетается в мирную и
счастливую жизнь; из гулкой тишины тупика доносится эхо, и Люси год за годом
слушает шаги времени.
В первый год ее замужества бывали дни, когда она, счастливая, молодая
жена, слушая эти шаги, чувствовала, как работа медленно выпадает у нее из
рук и глаза застилаются слезами. В этих доносившихся до нее отголосках она
смутно угадывала приближенье чего-то неизведанного, нового, скрытого далеко
впереди, от чего сердце ее вдруг замирало в сладкой тревоге. Радостное
предчувствие и страх шевелились в нем - радость пробуждающегося к жизни
нового чувства и страх, что она не выживет и ей не дано будет насладиться
этим счастьем. Иногда шаги, доносившиеся до нее, вызывали в ней
непреодолимый ужас - кто-то ступал по ее могиле - и она видела своего
убитого горем мужа, безутешно оплакивающего ее, и тут уж она и сама не могла
удержаться и плакала навзрыд.
Но это время прошло, и малютка Люси лежала у ее груди. И теперь в
доносившихся до нее звуках шагов ей слышался топот маленьких ножек и милый
младенческий лепет. И даже когда эхо шагов иной раз отдавалось мощным гулом,
юная мать, сидевшая у колыбели, различала и нем милые сердцу звуки. И вот
уже тихий дом наполнился этими звуками, - словно солнце ворвалось в окна, -
комнаты огласились детским смехом, и казалось, божественный друг детей, к
которому она прибегала в минуты страха, благословил ее дитя и осенил его
своей благодатью.
В заботливых руках Люси золотая нить связывает воедино маленькую семью;
в этом живом узоре ее доброе влияние, ее незаметное служение красит жизнь
каждого из них, и шаги времени звучат для Люси мирно и дружественно. Она
слышит в них бодрые и радостные шаги своего мужа; твердые, ровные шаги отца;
а вот гулкое эхо разносит по всему дому стремительный топот мисс Просс, -
точно пришпоренный конь несется в атаку и вдруг останавливается, храпит,
роет землю копытом и, наконец, затихает где-то там в саду, под платаном!
Но даже когда шаги времени приносят сюда горе и скорбь, они не
беспощадны, не жестоки. Даже когда головка с золотыми кудрями, похожими на
ее собственные, лежит запрокинутая на подушке, и бледное личико в этом
золотом сиянии смотрит на нее с ангельской улыбкой, и малютка сын шепчет,
прощаясь: "Дорогие мамочка, папочка, мне очень жаль расставаться с вами и с
милой моей сестрицей, но господь призвал меня и я должен покинуть вас!" -
как ни горько рыдает молодая мать, обливаясь слезами, горе ее не безутешно,
вера поддерживает ее, вера в спасителя, призвавшего ее сына, осенившего
малютку своей благодатью.
И в гулких шагах, доносящихся до нее, Люси слышит шелест ангельских
крыльев, и среди земных звуков душа ее различает дивные звуки небес. Ветер
шумит над маленькой зеленой могилкой, и Люси слушает, как шумит ветер, и
слышит в нем тихое дыханье легкого, как вздох, сонного прибоя, мягкий
всплеск волны на уснувшем песчаном берегу; она слышит его в лепете своей
дочурки, когда та с уморительной серьезностью готовит утром уроки или,
примостившись на скамеечке у ее ног, наряжает куклу и щебечет что-то,
забавно путая речь Двух Городов, двух одинаково родных ей языков отца и
матери.
Изредка эхо доносит шаги Сидни Картона. Раз пять-шесть в год, он.
пользуясь своим правом, приходит без приглашения и сидит с ними вечер, как
когда-то сиживал часто. Он никогда не приходит сюда навеселе. И эхо,
подслушав, шепчет о нем то, чего не знают другие, но что всегда было и будет
правдой, подслушанной верным эхо.
Когда мужчина, всем сердцем полюбивший женщину, знает, что она никогда
не будет ему принадлежать, и остается ей верен, видя ее женой другого, -
дети этой женщины как-то инстинктивно тянутся к этому человеку, словно их
влечет к нему безотчетное чувство жалости. Какие скрытые струны задевает он
в их детских сердцах, этого эхо не говорит, но так оно всегда бывает и так
было и с Сидни Картоном. К нему первому из чужих протянула Люси свои пухлые
ручонки, и, подрастая, она так же тянулась к своему большому другу. И
мальчик вспомнил о нем, покидая землю: "Бедный Картон, поцелуйте его от
меня".
Мистер Страйвер, проталкиваясь на судебном поприще, словно громадное
судно, рассекающее мутные волны, тащил за собой своего полезного друга, как
шлюпку на буксире. И как бедной шлюпке круто приходится в таких случаях, ибо
она то и дело зарывается в воду, так и Сидни изо дня в день жил, мирясь со
своим положением утопающего. Старая закоренелая привычка владела им с
неодолимой силой, и ее власть над ним - увы! - была сильнее, чем желание
спастись, чем стыд от сознания своего позора, и она-то и обрекала его на
этот образ жизни; он уже теперь и не мечтал избавиться от своей службы льву,
оставить свою унизительную роль шакала; для него это было так же невозможно,
как для настоящего шакала сделаться львом. Страйвер разбогател; он женился
на пышной вдове с солидным состоянием и тремя юными отпрысками, которые,
если чем и блистали, то разве только своими прилизанными волосами на
круглых, как шары, головах.
Как-то раз, со свойственной ему бесцеремонностью, мистер Страйвер
привел этих трех отпрысков в тихий тупичок в Сохо, погоняя их перед собой,
как трех баранов, и с видом благодетеля предложил их в ученики мужу Люси в
следующих деликатных выражениях: "Здорово, Дарней, вот вам еще три куска
хлеба с маслом, - лишний раз попировать за супружеским столом!"
Когда Дарней вежливо отказался от этих трех кусков хлеба с маслом,
Страйвер чуть не лопнул от негодования и долго потом изливал его на своих
юных пасынков, наставляя их уму-разуму и предостерегая от нищих спесивцев
вроде этого дурака учителя. Он имел также обыкновение, подкрепившись вином,
рассказывать миссис Страйвер, к каким хитрым уловкам прибегала когда-то жена
Дарнея, чтобы "поймать" его, Страйвера, но что он оказался похитрее, да-с,
сударыня, ничего у нее не вышло, он таки сумел вывернуться. Кой-кто из
знакомых судейских, которые иной раз собирались у него на предмет возлияний
и слушали эти рассказы, прощали ему его вранье, говоря, что он "так часто
это рассказывает, что уже и сам этому верит", - но, разве это оправдание, -
неисправимый клеветник, упорствующий в своем преступлении, заслуживает того,
чтобы убрать его подальше от честных людей и вздернуть на виселицу.
Прислушиваясь к вторившему в тупике эхо, когда задумываясь, когда
смеясь и радуясь, Люси растила свою дочурку, которой вот-вот должно было
исполниться шесть лет. Нужно ли говорить, как любила она слушать эхо ее
детских шагов, или эхо шагов своего отца, таких энергичных и уверенных, и
шагов своего дорогого мужа. И как сладостно было ей различать в разноголосом
эхо знакомые отзвуки мирной домашней жизни, которой она управляла так
искусно, с такой мудрой бережливостью и любовью, что вряд ли у тех, кто
может позволить себе швырять деньгами, чувствовалось в доме такое изобилие и
достаток. А как радовалась она, когда все кругом вторило увереньям отца, что
с тех пор, как она вышла замуж, он еще сильнее, чем прежде (если только это
возможно), чувствует ее нежную заботу, или когда муж удивлялся, что она так
незаметно справляется со всеми своими хлопотами и обязанностями и еще
находит время помогать ему.
- Каким волшебным секретом владеешь ты, мое солнышко, - спрашивал он, -
ведь все мы только тобой и живем, и каждому из нас кажется, что ты всю себя
отдаешь ему, и не видно, чтобы ты когда-нибудь суетилась, что у тебя по
горло хлопот или ты не успеваешь с чем-нибудь справиться?
Но эхо доносило до них и другие звуки - далекие раскаты грома глухо
отдавались в тупике. И незадолго до шестой годовщины со дня рождения
маленькой Люси зловещий гул докатился до тихого дома - во Франции
разразилась страшная буря, и море, бушуя, вышло из берегов.
Летом тысяча семьсот восемьдесят девятого года, как-то вечером, в
половине июля, мистер Лорри, задержавшись допоздна в банке, пришел к ним и,
увидев, что Люси с мужем сидят в темноте у окна, уселся рядом с ними. Вечер
был душный, жаркий, собиралась гроза, и они вспомнили тот воскресный вечер,
когда они вот так же сидели в темноте у окна и смотрели на вспышки молний.
- Я уж думал, что мне придется заночевать у Теллсона, - сказал мистер
Лорри, сдвигая на затылок свой паричок, - столько на нас сегодня дел
навалилось, что мы просто с ног сбились. В Париже что-то неспокойно, нас
прямо завалили вкладами наши тамошние клиенты, один за другим - все спешат
перевести нам свои капиталы. У многих это просто до умопомешательства
доходит - все, что ни есть, переводят в Англию.
- Плохой признак, - заметил Дарней.
- Плохой признак, говорите вы, дорогой Дарней? Да, но ведь мы-то не
знаем, чем все это вызвано. Очень уж бестолковый народ эти наши клиенты. А у
нас в банке все служащие в преклонных летах, нельзя же в самом деле такую
горячку пороть и столько хлопот создавать, если нет к тому уважительных
причин.
- Но ведь вы не можете не знать, - возразил Дарней. - Гроза
надвигается, небо обложено тучами.
- Да знаю, конечно, - согласился мистер Лорри, стараясь уверить себя,
что он просто раздражен и брюзжит, - но после сегодняшнего сумасшедшего дня
я не могу не брюзжать. Где Манетт?
- Вот он, - сказал доктор, входя в комнату.
- Очень рад, что вы дома; от этой сегодняшней горячки и всяких зловещих
предсказаний, которых я наслушался за день, мне что-то не по себе, хотя для
этого нет никакой причины. Надеюсь, вы никуда не уходите?
- Нет. Хотите, сыграем в триктрак?
- Сказать по правде, кажется, не хочу; мне сегодня не под силу
сражаться с вами. А чай еще не убран, Люси, поднос здесь? Я что-то ничего не
вижу.
- Конечно, все здесь, нарочно оставили для вас.
- Спасибо, дорогая! А малютка уже в постельке?
- Спит сладким сном.
- Вот и хорошо: все дома, целы и невредимы! И, слава богу, казалось бы,
иначе и быть не должно. Но я за сегодняшний день так издергался, годы-то уж
не те, стар стал! Это мне чай? Спасибо, дорогая. Ну, а теперь сядьте,
побудьте с нами. Давайте посидим спокойно, послушаем эхо, помните, вы нам
рассказывали, у вас ведь насчет него целая теория?
- Ну какая там теория, просто фантазия.
- Ну пусть фантазия, моя душенька, - сказал мистер Лорри, поглаживая ее
по руке. - А правда, как громко звучат сегодня шаги, и часто, со всех
сторон? Нет, вы только послушайте!
Маленькая семья, собравшись в тесный кружок, мирно посиживает у
неосвещенного окна в тихом тупичке в Лондоне, а далеко, в Сент-Антуанском
предместье неистово, исступленно, яростно мятутся остервенелые шаги, - стоит
им только раз оставить за собой кровавый след, как эти следы пойдут
множиться, и горе тому, в чью жизнь ворвутся эти шаги.
Утром в тот день весь жалкий сброд, вся рвань, населяющая
Сент-Антуанское предместье, высыпала на улицу - над морем голов серой
бурлящей толпы вспыхивали, сверкая на солнце, стальные лезвия ножей, острия
пик. Страшный рев вырывался из глотки Сент-Антуанского предместья, и целый
лес обнаженных рук, словно голые сучья деревьев, мечущихся на зимнем ветру,
колыхался в воздухе; пальцы судорожно хватали любое оружие, любой предмет,
заменяющий оружие, все, что им ни швыряли откуда-то из подвалов, откуда, -
они и сами не знали.
Кто раздавал это оружие, где его раздобыли, как оно сюда попало и как
это так получилось, что оно сейчас само летело к ним в руки, со свистом
рассекая воздух, вспыхивая, как молния, над головами, - этого никто в толпе
не мог сказать. Но вот же оно налицо, это оружие - мушкеты, порох, пули,
железные ломы, дубины, ножи, топоры, вилы, все, что может служить оружием
тому, кто доведен до отчаяния, и кто, не помня себя от ярости, хватается за
что попало. Те, кому ничего не удалось заполучить, выламывают голыми руками
камни и кирпичи из стен. Все Сент-Антуанское предместье сегодня охвачено
смятеньем, сердца пылают, кровь клокочет в жилах. Эта несчастная голытьба не
дорожит жизнью, каждый из них сейчас рвется пожертвовать собой.
Как в бурлящем водовороте вода стремится в образующуюся в центре
воронку, так и здесь все кипенье происходит вокруг винного погребка Дефаржа,
и каждая капля в этом кипящем котле как будто стремится попасть туда в
центр, где сам Дефарж, почерневший от пота и пороха, отдает приказы, раздает
оружие, отпихивает одних, вытаскивает из толпы других, отбирает оружие у
одного, бросает другому и, сдерживая напирающую на него людскую массу,
орудует в самой ее гуще,
- Держись поближе ко мне, Жак Третий! - кричал Дефарж. - А вы, Жак
Первый и Жак Второй, разделитесь и станьте во главе отрядов, ведите за собой
как можно больше этих патриотов! Где моя жена?
- Я здесь! - невозмутимо, как всегда, отозвалась мадам, отложившая на
этот раз свое вязанье. Правая ее рука вместо вязальной спицы решительно
сжимала топор, а за поясом торчал пистолет и громадный отточенный нож-резак.
- Ты куда сейчас двинешься, жена?
- Сейчас с тобой, - отвечала мадам, - а потом отделюсь и поведу женщин.
- Идем все! - громовым голосом крикнул Дефарж. - Патриоты, друзья,
приготовьтесь! Вперед! На Бастилию! *
Грозным ревом, который, казалось, исторгла из себя, содрогнувшись, сама
Франция, прокатилось это ненавистное слово, и море людское разверзло свои
пучины и хлынуло, затопляя город, швыряя волну за волной туда, к Бастилии.
Гудит набат, бьют тревогу барабаны, а волны, бушуя, колотятся о каменные
стены - море кидается на приступ.
Глубокие рвы, двойной подъемный мост, толстые каменные стены, восемь
массивных башен, пушечная и мушкетная пальба, огонь, дым. И за этим дымом и
огнем, в самой гуще огня и дыма, виноторговец Дефарж, которого волны людские
прибили к пушке, орудует за канонира, и вот уже два страшных часа стойко
держится мужественный солдат Дефарж.
Глубокий ров, подъемный мост, толстые каменные стены, восемь массивных
башен, пушечная, мушкетная пальба, огонь, дым. Один подъемный мост уже
взяли!
- Налегай, товарищи! Налегай, Жак Первый, Жак Второй, Жак Пятисотый,
Тысячный, Двухтысячный, Жак Двадцатипятитысячный, ради всего святого или
ради самого дьявола - как кому больше нравится - налегайте!
Так взывал виноторговец Дефарж, продолжая орудовать у своей пушки,
которая уже давно накалилась от непрерывной пальбы.
- Ко мне, женщины! - кричала его жена. - Мы с вами можем убивать не
хуже мужчин, только бы войти в крепость!
И к ней со всех сторон сбегались с воплями женщины, сжимая в руках что
ни попадя - любой предмет мог служить оружием, но все они были вооружены
местью и голодом.
Пушечная, мушкетная пальба, огонь, дым - и впереди еще глубокий ров,
подъемный мост, толстые каменные стены, восемь массивных башен. В передних
рядах уже много раненых, но море бушует и дыбится новыми волнами, сверкает
оружие, вспыхивают факелы, дымятся возы влажной соломы, в дыму, в огне, под
вопли, проклятия, выстрелы, стоны возводятся баррикады, люди с безудержной
отвагой рвутся вперед, грохочет пушка, что-то трещит, рушится, и яростно
ревет разбушевавшееся неукротимое море; а впереди еще глубокий ров с
подъемным мостом, толстые каменные стены, восемь массивных башен, и Дефарж,
хозяин погребка, все так же палит из своей пушки, которая уже раскалилась
докрасна после жаркой четырехчасовой пальбы.
Но вот над крепостью взвился белый флаг - в реве толпы не слышен сигнал
горна, волны теснятся, вздымаются выше, выше и вдруг обрушиваются
стремительно, неудержимо, перехлестывают через спущенный мост и несут
виноторговца Дефаржа туда, внутрь, где за каменной оградой высятся восемь
башен сдавшейся крепости. Он даже не помнит, как это произошло, его словно
подхватило прибоем - он не успел ни оглянуться, ни вздохнуть и очнулся
только тогда, когда волны отхлынули, прибив его к самым стенам Бастилии.
Едва удержавшись на ногах, он прислонился к стене и, с трудом переводя дух,
осмотрелся по сторонам. Жак Третий оказался тут же рядом; а чуть подальше,
ведя за собой кучку женщин, мадам Дефарж, размахивая ножом, пробивалась
вперед. А кругом стоял рев, крик, толпа бесновалась, ликовала, растекаясь по
всему двору с неистовыми исступленными воплями; и все это, несмотря на шум,
было похоже на какую-то безумную пантомиму.
- Узников!
- Списки!
- Секретные камеры!
- Орудия пытки!
- Узников!
Из всех исступленных возгласов, прорывавшихся сквозь невообразимую
сумятицу, громче всех раздавался возглас "Узников!". С каждой новой волной,
врывавшейся в стены крепости, этот возглас повторялся снова и снова, и
волнам этим не было конца, словно массы людские подобно пространству и
времени столь же бесконечны и вечны. Когда первые валы схлынули,
прокатившись дальше, унося за собой тюремное начальство и стражу и угрожая
им немедленной расправой, если они не откроют им всех дверей в этом узилище,
Дефарж, схватив за плечо одного из тюремщиков, седого человека с факелом в
руке, оттащил его своей могучей рукой в сторону и прижал к стене.
- В Северную башню, живо! - сказал он.
- Идемте, я провожу, - отвечал тот, - только там никого нет.
- А что значит "Северная башня, помер сто пять"? Отвечай сейчас же!
- Как - что значит?
- Что это - номер заключенного или камеры? Не мямли, отвечай, или убью
на месте!
- Убей его, - подойдя к ним, прохрипел Жак Третий.
- Это камера, сударь.
- Идем, покажешь мне.
- Идемте сюда, сударь.
Жак Третий, все такой же алчный и явно разочарованный тем, что разговор
не кончился сразу кровопролитием, ухватился за руку Дефаржа, а тот крепко
держал за плечо тюремщика. Разговаривая, все трое сблизили головы, чтобы
удобней было кричать на ухо, потому что иначе они не слышали бы друг друга,
все заглушал рев океана, ворвавшегося в крепость; он затопил дворы,
лестницы, переходы, а там, снаружи, он по-прежнему бился в стены с глухим,
хриплым, протяжным гулом, который, словно всплесками волн, прорывался
звонкими выкриками.
Мрачными подземными коридорами, куда не проникал дневной свет, мимо
страшных каменных клеток и склепов, заделанных железными дверями, то
спускаясь по выщербленным ступеням в какие-то зияющие провалы, то снова
поднимаясь по крутым переходам, похожим на высохшее русло водопада, Дефарж,
тюремщик и Жак Третий шагали, держась за руки. Вначале толпы, наводнившие
крепость, захлестывали и обгоняли их; но когда они, наконец, выбравшись из
этого подземного лабиринта, стали подниматься по винтовой лестнице, ведущей
в башню, их уже никто не нагонял, они были одни. В каменной толще стен,
обступивших их со всех сторон, под низко нависшими каменными сводами они
вдруг очутились почти в полной тишине, как будто грохот, из которого они
только что вырвались, повредил им слух.
Тюремщик остановился у низенькой двери, вставил ключ, с трудом повернул
его в скрипучем замке, медленно отворил дверь и, когда они, нагнув головы,
вошли один за другим, сказал тихо:
- Номер сто пять, Северная башня.
Высоко в стене виднелось узкое оконце без стекла, заделанное толстыми
прутьями; сверху его до половины закрывал каменный выступ, так что небо в
эту щель можно было увидеть, только низко нагнувшись и глядя вверх;
маленький камин тоже был заделан внутри толстенными прутьями, а внизу на
решетке лежала серая кучка золы. Табуретка, стол, соломенный тюфяк, четыре
голых почерневших стены и в одной из них толстое железное кольцо, рыжее от
ржавчины.
- Проведи-ка факелом по стенам, чтобы я мог осмотреть их, - сказал
Дефарж тюремщику.
Тюремщик повиновался, и Дефарж, медленно водя глазами за светом,
внимательно вглядывался в стены.
- Стой! Посмотри сюда, Жак!
- А. М., - прохрипел Жак, жадно уставившись на стену.
- Александр Манетт, - шепнул ему на ухо Дефарж, обводя буквы грязным
указательным пальцем, почерневшим от пороха. - А вот тут он приписал:
"несчастный доктор". И он же, конечно, нацарапал и этот календарь, вот
Здесь, на камне. Что это у тебя? Лом? Давай-ка сюда!
Дефарж все еще держал в руке пальник от своей пушки. Он быстро сунул
его Жаку и, выхватив у него лом, мгновенно разнес в щепки ветхий табурет и
стол.
- Держи факел! - гневно крикнул он тюремщику. - А ты, Жак, осмотри
внимательно обломки. Да вот, на тебе мой нож, распори тюфяк, прощупай
солому. Выше свети, выше, говорят тебе!
И, грозно покосившись на тюремщика, Дефарж полез в камин и, просунув
руки меж прутьев, стал постукивать ломом по его стенкам. Через несколько
секунд сверху посыпалась известка, пыль, и он отвернулся, чтобы ему не
попало в лицо; прощупав все стенки, он стал рыться в золе, потыкал в пол,
заглянул в трещину, которая образовалась от удара его лома, и осторожно
пошарил кругом.
- Ничего не нашел в обломках и в соломе, а, Жак?
- Ничего.
- Ну-ка, тащи все на середину, сюда в кучу. Так! Ну, теперь поджигай!
Тюремщик поднес факел к соломе, и вся куча вспыхнула ярким веселым
пламенем. Оставив горящий костер, они, согнувшись, вышли из низкой двери и
пошли обратно вниз; когда они спустились с винтовой лестницы и вступили в
подземелье, к ним словно возвратился слух, и через несколько минут они
очутились в самой гуще толпы.
Толпа бушевала и металась - разыскивали Дефаржа: Сент-Антуанское
предместье требовало, чтобы виноторговец возглавил конвой, под которым
поведут коменданта Бастилии, защищавшего крепость и стрелявшего в народ. Без
Дефаржа его не решались вести в ратушу на суд. Без Дефаржа он того и гляди
улизнет, и тогда кровь народа (до сих пор она ничего не стоила, а теперь ее
вдруг стали ценить) останется неотмщенной.
В грозно ревущей толпе, обступившей угрюмого старика коменданта, в
сером мундире с алой орденской лентой, только одна женщина сохраняла
невозмутимое спокойствие.
- Вот он, мой муж! - крикнула она в толпу, указывая на Дефаржа. Вот он,
Дефарж!
Она стояла не двигаясь рядом с угрюмым стариком комендантом и не
отходила от него ни на шаг; она пошла с ним рядом, когда отряд патриотов во
главе с Дефаржем двинулся с ним по улицам; она спокойно стояла рядом с ним,
когда его привели к ратуше и на него посыпались первые удары; спокойно
смотрела, когда его бросились избивать, а когда он, бездыханный, рухнул
наземь, она вдруг рванулась вперед и, наступив ему на затылок, взмахнула
ножом, который давно сжимала в руке, и одним ударом отсекла ему голову.
Настал час, когда Сент-Антуанское предместье могло, наконец, претворить
в жизнь свою страшную мечту - вешать на улицах людей вместо фонарей, чтобы
показать всем, на что оно способно. Гнев, накопившийся в сердце
Сент-Антуана, прорвался и вспыхнул пожаром в крови, который можно было
затушить только кровью тиранов и угнетателей, кровью, что сейчас пролилась
на ступени ратуши, где лежал мертвый комендант Бастилии, кровью, которой
окрасился башмак мадам Дефарж, когда она наступила на его труп, чтобы отсечь
ему голову.
- А ну-ка, опустите фонарь! - крикнул кто-то. - Вот один из его
стражников, вздернем его, пусть несет при нем караул! - И толпа с радостью
хватается за этот новый способ расправы. Часового вздергивают, труп его
остается висеть вместо фонаря, а волны людские катятся дальше.
Грозные бушующие волны - выше и выше поднимаются они из разверзшейся
пучины; кто знает, какова ее глубина и какую разрушительную силу несет в
себе эта беспощадная стихия. Вздыбленные в ярости руки, голоса, взывающие к
мщению, лица, закаленные в горниле адских мук и ожесточившиеся до того, что
уже ничто не может их смягчить, - страшная, безжалостная стихия.
И над этим мятущимся морем лиц - грозных, свирепых, разгневанных -
высоко вверху, словно обломки крушения на гребнях бушующих волн, выделяются
два ряда других лиц - семь лиц в каждом ряду, - непохожие на все те, что их
окружают: лица семи узников, вырванных ураганом из склепов, где они были
замурованы заживо, вознесены над толпой; толпа несет освобожденных на плечах
- и на этих измученных, ошеломленных, потрясенных лицах написан ужас, словно
их подняли из могил на Страшный суд и темные силы, ликуя, уже завладели ими.
Другие семь лиц - лица мертвецов - вознесены еще выше, их тусклые очи глядят
из-под полуопущенных век и тоже как будто ждут Страшного суда. Бесстрастные
мертвые лица, но в этих недвижных чертах не чувствуется отрешенности, они
словно застыли в зловещем ожидании, и кажется, веки вот-вот поднимутся и
бескровные уста произнесут: "Это сделал ты".
Семь освобожденных узников, семь окровавленных голов, насаженных па
пики, ключи от проклятой крепости, от всех ее восьми массивных башен, старые
письма и прочие памятки, уцелевшие от бедных страдальцев, погибших в
страшной неволе, - вот трофеи, с которыми толпа из Сент-Антуанского
предместья шествовала по улицам Парижа в середине июля тысяча семьсот
восемьдесят девятого года, и гулкое эхо далеко разносило ее грозные шаги. Не
приведи бог сбыться фантазиям Люси Дарней, упаси ее господи от этой толпы!
Да не вторгнется она в ее жизнь! Ибо она безудержна в своей исступленной
ярости, а если стопы ее окрасятся кровью, как когда-то давно они окрасились
вином из разбившейся бочки, что упала возле погребка Дефаржа, от них надолго
останутся кровавые следы.


^T ГЛАВА XXII - Море бушует ^U

Всего только неделя как в Сент-Антуанcком предместье идет ликование и
его взбудораженные обитатели приправляют братскими поцелуями и
поздравлениями свой черствый и горький хлеб, а мадам Дефарж уже сидит на
своем обычном месте за стойкой и приглядывает за посетителями погребка.
Мадам Дефарж теперь не прикалывает розу к своему тюрбану, ибо славная братия
фискалов за одну эту неделю сделалась чрезвычайно осмотрительной и
старательно избегает попадаться жителям Сент-Антуанскою предместья. Уличные
фонари в предместье зловеще покачиваются на проволоке, и ее мигом можно
опустить, если кому-нибудь вздумается заменить фонарь чем-то другим.
В это солнечное, знойное утро мадам Дефарж сидела сложа руки и
поглядывала на толпившихся в погребке посетителей и на уличных прохожих. И
там и тут собирались кучками оборванные, голодные, слонявшиеся без дела
люди, но сейчас сквозь все это убожество в них, несомненно, чувствовалось
сознание собственной силы. Самый жалкий оборванец так заносчиво сдвигал на
затылок свой колпак, словно говорил встречным: "Я знаю, что я нищий, мне
нечего терять, жизнь моя немногого стоит, но знаете ли вы, что мне, нищему,
ничего не стоит отправить вас на тот свет?" Тощие оголенные руки, не занятые
делом, нашли себе работу - убивать, и в пальцах женщин, проворно шевеливших
спицами, появилась какая-то судорожная алчность, - им пришлось по вкусу
разрывать на части живое тело. И даже во внешнем облике жителей
Сент-Антуанского предместья произошла какая-то перемена - он складывался
веками, но последние завершающие штрихи внесли в него что-то новое и как-то
особенно оттенили его выражение.
Мадам Дефарж наблюдала все это со спокойным одобрением, как оно и
подобает командирше, сплотившей вокруг себя сент-антуанских женщин. Одна из
ее приспешниц сидела подле нее с вязаньем в руках. Это была маленькая,
довольно плотная женщина, жена обнищавшего бакалейщика, мать двоих детей,
верная сподручница мадам, вполне достойная заслуженного ею лестного прозвища
Месть.
- Что это там? Слышите? - сказала Месть. - Кто-то идет.
Взволнованный ропот, словно огонь, бегущий по запальному шнуру,
проложенному через все предместье до крыльца погребка, докатился до них с
улицы.
- Это Дефарж!-сказала мадам. - Внимание, патриоты!
Дефарж вошел, запыхавшись, и, сдернув с головы свой красный колпак,
огляделся вокруг.
- Слушайте все! - повторила мадам. - Слушайте его!
Дефарж стоял, тяжело дыша, а за дверями лавки уже собралась толпа, и
все смотрели на него жадными глазами, разинув рты; посетители, сидевшие за
столиками, повскакали с мест.
- Говори! Что случилось? -сказала мадам Дефарж.
- Вести с того света!
- Что! - презрительно вскричала мадам. - Как это так - с того света?
- Все вы помните старого Фулона *, который говорил голодному народу:
"Ешьте траву", а потом издох, и дьявол уволок его в преисподнюю?
- Все, все помним! - заревела толпа.
- Так вот - вести о нем. Он, оказывается, тут как тут!
- Как? - ахнула толпа. - Мертвый?
- Нет, живой. На него такой страх напал - а ему есть за что нас
страшиться, - что он распустил слух, будто помер, и похороны были
торжественные, и все честь честью. А оказывается, он жил себе в деревне,
прятался и вот - его нашли и привезли сюда. Я сейчас сам, своими глазами,
видел, как его вели в ратушу * под конвоем. Я говорю, что у него были
причины нас бояться. А ну-ка, скажите все, правду я говорю? Были причины?
Несчастный грешник - если он, дожив до семидесяти с лишним лет, мог не
понимать этого, то сейчас у него, должно быть, открылись глаза, - стоило
только послушать рев, каким толпа ответила на слова Дефаржа.
Наконец толпа стихла, и на минуту воцарилась глубокая тишина. Дефарж с
женой обменялись многозначительным взглядом. Месть наклонилась и выкатила
ногой из-под стойки внезапно загудевший барабан,
- Патриоты! - решительно крикнул Дефарж. - Готовы ли мы?
У мадам Дефарж уже торчал за поясом нож, а барабан уже гремел на улице,
словно он каким-то волшебством вмиг перенесся туда вместе с барабанщиком, и
Месть с диким воем, размахивая руками над головой, точно все сорок фурий
разом, ринулась созывать женщин
Страшно было смотреть на мужчин - с искаженными гневом лицами, они
высовывались из окон, хватали первое попавшееся под руку оружие и бежали на
улицу; но зрелише разъяренных женщин заставило бы содрогнуться и самого
смелого человека. Побросав свои домашние дела, от которых еще не освободила
их нужда, оставив детей, стариков, больных, скучившихся на голом полу,
раздетых, голодных, они, как безумные, выбегали из дому, нечесаные, с
распущенными волосами, подстрекая друг дружку неистовыми выкриками, потрясая
кулаками: "Злодея Фулона поймали, сестрица!", "Старика Фулона захватили,
матушка!", "Негодяй Фулон попался, дочка!" И на эти возгласы толпами
сбегались женщины из всех домишек и с исступленными воплями били себя в
грудь, рвали на себе волосы. "Фулон жив! Фулон, который говорил людям,
подыхающим с голоду: "Жрите траву!", Фулон, который сказал моему старику
отцу, когда в доме не было ни куска хлеба, - "жри траву!". Фулон, который
сказал, чтобы мой ребенок сосал траву, когда у меня грудь высохла от голода!
О матерь божия! Покарай нечестивца Фулона! О боже! Сколько мы натерпелись!
Услышьте меня на том свете, о мой ненаглядный малютка, мой бедный отец! Вот
здесь, на этих камнях, на коленях клянусь отомстить за вас Фулону! Мужья,
братья, вы, молодые люди, дайте нам кровь Фулона, дайте нам голову Фулона!
Дайте нам сердце Фулона! Тело и душу Фулона! Разорвать его на части, этого
Фулона, втоптать его в землю, пусть вырастет из него трава!" Не помня себя
от ярости, толпы обезумевших женщин, возбужденно размахивая руками, кидались
в остервенении друг на друга, выли, голосили, ревели; некоторые из них
доходили в своем неистовстве до того, что бились на земле в судорогах или
падали без чувств, и тогда мужья, сыновья или братья оттаскивали их в
сторону, чтобы их не растоптала толпа.
Но патриоты не медлили. Нельзя было терять ни минуты! Фулон в ратуше,
его могут выпустить. Нет, этому не бывать, Сент-Антуан этого не позволит -
слишком живы в его памяти страданья, обиды и притесненья, все, чего
натерпелись от изверга бедняки. Толпа вооруженных мужчин и женщин двинулась
из предместья, так стремительно увлекая за собой всех, кто ни попадался ей
на пути, что через четверть часа во всем квартале не осталось ни души, кроме
дряхлых стариков и плачущих ребят.
Ни души во всем квартале. Все они устремились в ратушу, набились битком
в зал суда, куда привели этого уродливого страшного старика, запрудили
площадь перед зданием и ближайшие улицы. Дефаржи - муж и жена, Месть и Жак
Третий очутились в первых рядах, совсем близко от пленника.
- Смотрите! - вскричала мадам Дефарж, указывая на него своим ножом. -
Он связан, старый негодяй! И кто то догадался прицепить ему на спину пучок
травы! Ха-ха-ха! Вот это хорошо придумано! Пусть-ка он теперь поест травки!
- И мадам Дефарж, сунув нож под мышку, за хлопала в ладоши, словно на
представлении.
Люди, стоявшие позади мадам Дефарж, передали ее слова другим, стоявшим
дальше, пояснив, от чего она в таком восторге, и так это и пошло по рядам, и
вскоре весь зал, и площадь, и ближайшие улицы огласились громкими
рукоплесканиями. И в течение двух-трех часов, пока тянулось разбирательство
и бочки красноречия переливались из пустого в порожнее, каждое нетерпеливое
замечание мадам Дефарж подхватывалось и передавалось с удивительной
быстротой, чему весьма способствовали некоторые молодые люди, которые с
непостижимой ловкостью взобрались по лепным украшеньям на стены здания и,
заглядывая в

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися