Чарльз Диккенс. Повесть о двух городах
страница №11
... окна, ловили на лету словечки мадам Дефарж и тут же передавалиих толпе, стоявшей на улице.
Наконец солнце поднялось так высоко, что один из его лучей, словно
смилостивившись над стариком подсудимым, упал ему на голову и озарил его
своим благодатным светом. Этой милости толпа была не в силах стерпеть;
барьер пустых словопрений и препирательств, который до сих пор каким-то
чудом удерживал ее, мигом полетел к черту, и Фулон очутился во власти
Сент-Антуанского предместья.
Весть эта тотчас же донеслась до толпы на площади, до самых ее
отдаленных рядов. Едва только Дефарж прыгнул через загородку и схватил
презренного негодяя мертвой хваткой, как мадам Дефарж уже очутилась рядом с
ним и вцепилась в веревку, которой был связан подсудимый. Месть и Жак Третий
еще не успели присоединиться к ним и те, что лепились снаружи у окон, еще
только собирались ринуться сверху в зал, словно хищные птицы, падающие
камнем на добычу, как на улице уже раздались крики, которые, казалось,
подхватил весь город: "Сюда его! Давайте сюда! На фонарь!"
Старика сшибают с ног, волокут за веревку головой вниз по ступеням, вон
из ратуши; на улице его заставляют подняться, он стоит перед толпой на
коленях, его поднимают на ноги, он падает то навзничь, то ничком, со всех
сторон на него сыплются удары; сотни рук суют ему в рот пучки травы;
растерзанный, весь в крови, чуть живой, он не перестает молить о пощаде; как
только круг сомкнувшейся толпы отступает на секунду, чтобы пропустить людей,
рвущихся сзади, он начинает судорожно биться на земле, пытаясь подняться, и
снова на него сыплются удары и его волокут, как бревно, подталкивая ногами;
у ближнего перекрестка, где висит, раскачиваясь на ветру, роковой фонарь,
толпа останавливается. Мадам Дефарж выпускает жертву из рук, как кошка
выпускает мышь из когтей, он молит ее, припадая к ее ногам, она смотрит на
него молча, невозмутимо: мужчины отцепляют фонарь, женщины исступленно
вопят, в толпе раздаются выкрики: "Набить ему глотку травой! Травы ему,
травы! Пусть подавится травой!" И вот, наконец, его вздергивают, но веревка
обрывается, он падает с воплем, толпа подхватывает его и вздергивает снова,
и снова он падает; и только третья петля милосердно затягивается и держит
его. Вскоре голова его, насаженная на пику, поднимается высоко над толпой, и
толпа ликует и пляшет, глядя на эту окровавленную голову с торчащей изо рта
травой.
Но кровавая работа еще не кончена. Сент-Антуанское предместье так
разбушевалось, что ярость его не унимается, и когда уже под вечер проносится
слух, что зять казненного * Фулона, тоже враг и притеснитель народа, схвачен
и его везут в Париж под конвоем пятисот конников, жители Сент-Антуана
бросаются составлять перечень его преступлений, заносят их на огромные
листы, и разъяренная толпа отбивает пленника у конвоя и расправляется с ним
так же, как с Фулоном, - охраняй его стотысячное войско, и оно не устояло бы
перед этой толпой: голову и сердце растерзанного насаживают на пики, и с
этими кровавыми трофеями страшная, ликующая процессия шествует по улицам
Парижа.
Уже совсем поздно ночью мужчины и женщины возвращаются домой к своим
голодным, плачущим детям. И с ночи по всему предместью у жалких пекарен
выстраиваются длинные очереди за хлебом, и голодные люди терпеливо стоят
часами. Но сегодня время летит незаметно: люди в очереди бросаются друг
другу в объятия, вспоминают события дня и заново переживают их, делясь
впечатлениями. Мало-помалу длинные хвосты убывают, кое-где в окнах наверху
зажигаются тусклые огоньки, а жильцы нижних этажей и подвалов раскладывают
костры на улицах, и готовят скудную пишу сообща, и ужинают тут же на крыльце
или у порога дома.
Да какой это ужин - одно убожество, - мяса нет и в помине, редко какая
приправа, кроме кипятка, сдабривает мякинный хлеб. И все же дружеское
общение помогает им насытиться этой скудной пищей и даже поддерживает в них
какую-то искру веселости. Отцы и матери, деятельно участвовавшие во всех
страшных событиях нынешнего дня, сейчас мирно возятся со своими хилыми
ребятишками; влюбленные, на глазах у которых творятся все эти ужасы и
которые ничего другого не видали и не увидят в жизни, - любят и надеются.
Было уже почти светло, когда дверь погребка закрылась за последними
посетителями, и мосье Дефарж, задвигая засов, сказал охрипшим голосом своей
супруге:
- Наконец-то мы дожили до этого, дорогая!
- Д-да, - протянула мадам, - почти.
Сент-Антуанское предместье спит. Спят супруги Дефарж. Даже Месть спит
со своим изможденным лавочником, и барабан ее безмолвствует. После этого
кровавого дня, когда все надсадились от крику, только у барабана не
изменился голос, у него одного во всем предместье. Если бы Месть, которой
поручили хранить барабан, разбудила его сейчас, он заговорил бы точно таким
же голосом, каким говорил до взятия Бастилии и до расправы с Фулоном, - не
то что жители Сент-Антуанского предместья, которые охрипли все до одного: их
голоса нельзя было и узнать.
^T ГЛАВА XXIII - Пожар занялся ^U
Какая-то перемена произошла в деревне, где струилась вода в водоеме и
где каменщик, мостивший дорогу, добывал себе молотком из камней каждодневное
пропитание - скудный кусок хлеба, позволявший его бедной неразумной душе
держаться в отощалом теле. Тюрьма на скале уже не вселяла такого страха, как
прежде, ее охраняли солдаты, но их было немного, солдатами командовали
офицеры, но ни один из них не был уверен в своих подчиненных, - скорее они
были уверены в том, что солдаты не только не подчинятся приказу своего
командира, но поступят как раз наоборот.
Далеко кругом простирался разоренный край, истощенная земля, на которой
не родилось ничего кроме запустения. Каждый зеленый листик, каждый стебелек
травы, каждая былинка - все было такое же хилое и чахлое, как и жившие здесь
люди. Все было задавлено, пришиблено, задушено, сломлено. Жилища, изгороди,
домашний скот, мужчины, женщины, дети, самая земля, на которой они родились,
- все дышало на ладан, все еле-еле держалось.
Господин и владелец этих обширных земель, нередко весьма достойный
человек по своим личным качествам, гордость страны, хранитель рыцарских
доблестей, являл собой изящный пример отменной учтивости, уменья роскошно
жить и многих иных добродетелей того же порядка. И оказывается, он-то, если
рассматривать его как класс, - он-то и довел страну до всего этого. Странно,
как это так получилось, что все созданное для монсеньера так скоро пришло в
полное запустение и негодность. Подумать только, какая недальновидность в
извечном устройстве мира! Но как бы там ни было, факт оставался фактом. Да,
все было выжато до конца, до последней кровинки. И как бы не тщился
монсеньер покрепче зажать тиски, из этого ровно ничего не получалось.
Поистине это было какое-то совершенно непостижимое, непристойное явление!
Что оставалось делать монсеньеру, как не бежать!
Но не в этом заключалась перемена, происшедшая в деревне маркиза и во
многих других, таких же обнищавших деревнях. На протяжении многих
десятилетий - из рода в род - именитые владельцы выжимали из них все, что
можно, редко удостаивая их своим посещением, разве только когда им приходило
желание позабавиться охотой - когда на людей, а когда и на диких зверей, для
которых в господских владениях отводились обширные угодья, превращенные в
бесплодные пустоши. Нет, перемена заключалась не в том, что в деревне совсем
перестали показываться благородные аристократические лики богоданных и
богоравных господ, а в том, что в ней с некоторых пор стали появляться
какие-то незнакомые личности низшей касты.
Последнее время каменщику, который чинил дорогу, согнувшись над кучей
щебня и земли, и думал не о том, что и он тоже земля и в землю тую же пойдет
*, а о том, как мало у него еды на вечер и что хорошо бы поесть чего-нибудь
посытнее, да нечего, - нередко случалось видеть на пустынной дороге, когда
он невзначай поднимал глаза от работы, бредущего вдалеке путника, что в
прежнее время в здешних краях было целым событием, а нынче стало довольно
обычным явлением. По мере того как путник приближался, каменщик, ни мало не
удивляясь, рассматривал этого высокого, косматого, похожего на какого-то
лесного дикаря человека в грубых деревянных башмаках, которые, даже и
бедняку каменщику, казались нескладными, в рваной одежде, пропитавшейся
пылью и грязью проселочных дорог, заскорузлой от ходьбы по болотам, всю в
колючках, листьях и мхе, приставших к ней, когда он пробирался лесной чащей.
Вот такой человек вырос перед ним внезапно, как призрак среди бела дня,
однажды в июле месяце, когда он сидел на куче щебня, укрывшись под откосом
от сильного града.
Человек поглядел на него, окинул взглядом деревню к ложбине, мельницу,
тюрьму на. утесе. И когда он каким-то смутным чутьем угадал, что это и есть
то, что ему нужно, он обратился к каменщику: говорил он как-то чудно, его не
сразу можно было понять.
- Ну, как дела, Жак?
- Ничего, все спокойно, Жак.
- Так, значит, по рукам!
Они потрясли друг друга за руку, и путник опустился на кучу щебня рядом
с каменщиком.
- Пополдничать нечем?
- Нет, уж теперь до вечера, - ответил каменщик, глотая слюну.
- Так уж оно теперь водится, - буркнул пришелец. - Не полдничают нигде.
Он вытащил почерневшую трубку, набил ее, высек огня, затянулся
разок-другой, пока она не раскурилась, потом вдруг отдернул ее и другой
рукой быстро насыпал что-то в тлеющий табак; табак вспыхнул, и из трубки
повалил густой дым.
- Так, значит, по рукам! - промолвил на этот раз каменщик, внимательно
наблюдавший за ним. И они опять потрясли друг друга за руки.
- Нынче ночью? - спросил каменщик.
- Нынче ночью, - отвечал пришелец, попыхивая трубкой.
- Где же?
- Здесь.
Они сидели рядом на куче щебня, молча поглядывая друг на друга, а град
так и сыпался и стучал по камням, точно крошечные штыки в жаркой атаке;
наконец небо над деревней начало светлеть и проясняться.
- А ну-ка, покажи мне, - сказал путник и, поднявшись, взошел на
косогор.
- Смотри, - сказал каменщик, показывая пальцем, - вот здесь спустишься
и пойдешь прямо по улице мимо колодца у водоема.
- А ну тебя к черту! - огрызнулся путник, окидывая взглядом горизонт. -
Я никакими улицами не хожу, да еще мимо колодцев... Понял?
- Понял! Тогда, значит, верхом пойдешь вон той горой, в двух милях от
деревин выйдешь.
- Хорошо. Ты когда работу кончаешь?
- Как солнце зайдет.
- Разбуди меня перед уходом. Я две ночи шагал без отдыха. Вот только
докурю трубку, растянусь и засну, как сурок. Разбудишь, значит?
- Разбужу.
Путник докурил трубку, сунул ее за пазуху, сбросил с ног громадные
деревянные башмаки и, растянувшись на куче щебня, тут же заснул как убитый.
Каменщик вернулся к своей тяжкой грязной работе; в разрывах туч там и сям
проступала яркая синева, отражавшаяся в блестевших на солнце лужах, а
пришелец спал себе на куче щебня, и каменщик (он теперь ходил в красном
колпаке вместо прежнего синего картуза) то и дело оглядывался на него,
словно тот его чем-то приворожил. Взгляд его так и тянулся к спящему, и хотя
он и продолжал машинально орудовать молотком и киркой, толку от этого было
мало. Бронзовое от загара лицо путника, заросшее густой бородой, черные
всклокоченные волосы, красный шерстяной колпак, пестрая одежда из грубой
ткани вперемежку с какими-то шкурами, могучее тело, исхудавшее от тяжкой
нужды, мрачная и свирепая складка губ, стиснутых даже во сне, - все в нем
внушало деревенскому жителю благоговейное изумление. Должно быть, он
проделал немалый путь, ноги у него были стерты до волдырей, а кожа на
щиколотках содрана до крови: трудно ему, верно, было шагать столько миль в
этаких громадных тяжелых башмаках, набитых листьями и травой, и одежда на
нем изорвалась в клочья, и сам он был весь в синяках и ссадинах. Нагнувшись
над спящим, каменщик старался разглядеть, какое оружие спрятано у него на
груди, либо где-нибудь еще, но все его старания были тщетны: путник спал,
скрестив руки так же крепко, как крепко были стиснуты его губы. Каменщик
смотрел на него, и ему казалось, что никакие укрепленные города, с
крепостными стенами и рвами, с караульными будками и часовыми у чугунных
ворот, с подъемными мостами и бойницами не устоят перед этим человеком, -
для него не существует никаких преград. И когда он, задумавшись, поднял
глаза и окинул взглядом горизонт, ему представилось, что со всех сторон,
стягиваясь к городам Франции, движутся сонмы таких, как этот, сметающих на
своем пути все преграды и не останавливающихся ни перед чем.
Путник спал, не чувствуя ни порывов ветра, ни посыпавшего его временами
града, ни солнца, которое, прорываясь из-за туч, светило ему прямо в лицо,
ни прыгавших по телу льдинок, вдруг превращавшихся в стоцветные алмазы, а
небо между тем уже окрасилось заревом заката и солнце пылало низко над
горизонтом. Каменщик стал собираться домой: сложив свои инструменты, он
подошел к спящему и тронул его за плечо.
- Так! - молвил путник, приподнявшись на локте. - Значит, в двух милях
по ту сторону холма?
- Да, примерно так.
- Примерно говоришь? Хорошо!
Каменщик пошел домой, и ветер, обгоняя его, как и подобает ветру,
крутил перед ним облака пыли. Поравнявшись с водоемом, он протиснулся в
середину толпы, расталкивая тощих коров, которых привели на водопой, и
возбужденным шепотом стал рассказывать что-то обступившим его людям и так
увлекся, что обращался даже к коровам. В тот вечер после скудного ужина
деревенские жители не завалились спать, как обычно, а снова высыпали на
улицу. Столпившись кучкой у водоема, они стояли в темноте и словно на них
что-то напало, все о чем-то возбужденно шептались, повернувшись в одну
сторону и уставившись куда-то вдаль, на небо. Мосье Габелль, почтмейстер и
управляющий, почувствовал что-то неладное. Он поднялся к себе на крышу дома
и тоже стал смотреть в ту сторону, потом, укрывшись за трубами, глянул на
толпу, темневшую внизу, и послал сказать церковному сторожу, у которого
хранились ключи от церкви, что надо быть наготове, как бы не пришлось
ударить в набат.
Густая тьма окутала землю. Деревья, стоявшие на страже вокруг старого
замка и охранявшие его величественное уединение, задвигались, заметались на
ветру, словно грозя в темноте угрюмо насупившемуся зданию. Но мраморным
ступеням широкой лестницы, ведущей с двух сторон к главному входу, захлестал
дождь, забарабанил в тяжелую дверь, словно гонец, который нетерпеливым
стуком спешит разбудить спящих обитателей дома: ветер пронесся по мрачной
прихожей, увешанной копьями и мечами, с жалобным воем ринулся по лестнице и
судорожно задергал шелковый полог кровати, где опочил последний маркиз. С
севера, востока, юга и запада, тяжело ступая по высокой траве, палой листве
и валежнику, пробирались лесной чашей четверо косматых всклокоченных
путников - все четверо сошлись во дворе замка. В ночном мраке вспыхнули
четыре огня, метнулись прочь друг от друга в разные стороны, и снова стало
не видно ни зги.
Но ненадолго. Постепенно в темноте стали выступать явственные очертания
замка, пронизанные странным светом, точно он вдруг засветился изнутри.
Внезапно за лепными украшениями фасада заметался в окнах тонкий язычок
пламени, заиграл на стекле, побежал по карнизам, озаряя балюстрады, арки,
ниши, двери. И вот он уже взвился вверх широкой огненной лентой, и вскоре из
десятков окон вырвалось бушующее пламя, и каменные лица проснулись и в ужасе
глядели из огня.
В доме послышались испуганные голоса, кое-кто из слуг еще оставался
там. Кто-то стремглав бросился седлать лошадь, и верховой сломя голову
поскакал в ненастную тьму. У ворот Габелля против водоема всадник осадил
взмыленного коня. "На помощь, Габелль! Все на помощь!" Ударили в набат, но
как ни взывал колокол, никакой помощи так и не добились. Каменщик и все его
двести пятьдесят закадычных приятелей стояли сложа руки у водоема и смотрели
на огненный столб, поднявшийся высоко в небо. "Футов сорок в вышину будет,
пожалуй!" - мрачно поговаривали в толпе, и никто не двигался с места.
Всадник из замка пришпорил взмыленную лошадь и помчался из деревни
вверх по крутому склону, на утес, к тюрьме. У тюремных ворот стояла кучка
офицеров и смотрела на пожар: а поодаль толпились солдаты. "Помогите,
господа офицеры! Замок горит, можно еще успеть спасти ценное добро!
Помогите!" Офицеры покосились на солдат, глядевших на пожар, и не решились
отдать приказ: закусив губы, они пожали плечами. "Придется ему, видно,
сгореть", - сказали они.
Когда всадник, спустившись с горы, снова скакал на деревне, во всех
окнах светились огни. Каменщик и две с половиной сотни его закадычных
приятелей, все, как один, внезапно воодушевились мыслью устроить иллюминацию
в деревне: все разом бросились в свои лачуги, повытаскивали свечи и огарки,
зажгли и выставили их в каждом подслеповатом оконце. В свечах, как и во всем
другом, был недостаток, и они весьма решительно потребовали у мосье Габелля,
чтобы тот им выдал свечи, а когда управляющий стал мяться да отговариваться,
каменщик, прежде такой смиренный н законопослушный, сказал ему с усмешкой,
что для костра годятся и почтовые кареты, а лошадей можно отлично зажарить.
Горящий замок оставили гореть. Яростный ветер с ревом кидался в огонь,
вылетал, раскаленный, из огненного пекла и, как одержимый, бросался на стены
замка, словно пытаясь сокрушить, снести их с лица земли. В мятущихся языках
пламени каменные лица, казалось, судорожно дергались, искаженные адскими
муками. А когда тяжелая балка обрушилась, увлекая за собой каменные своды,
каменное лицо с впадинами на крыльях носа исчезло в дыму и пламени; но через
минуту оно снова выглянуло из дыма, словно это было живое лицо бездушного
маркиза, который, корчась на костре, боролся с огнем.
Замок пылал: ближние деревья, охваченные огнем, стояли обугленные,
голые; деревья подальше, подожженные четырьмя угрюмыми пришельцами,
опоясывали пылающее здание черным кольцом дыма. Расплавленные свинец и
железо кипели в мраморном бассейне фонтана, вода в нем иссякла. Шпили
четырех башен таяли, как лед на солнце, и медленно стекали в четыре страшных
котла клокочущего пламени. Массивные стены потрескались, и громадные щели
поползли во все стороны лучами, образуя причудливые узоры; очумелые птицы
беспомощно носились в дыму и падали в пламя; четверо угрюмых путников
разошлись в разные стороны - на север, восток, юг и запад, и, руководясь
маяком, который они засветили в ночи, двинулись по лесным дорогам, окутанным
ночною тьмой, к следующей намеченной цели. В празднично сиявшей деревне
жители завладели колокольней и, спровадив звонаря, подняли веселый трезвон.
Мало того, от голода, пожара и трезвона они все точно опьянели, и им
почему-то взбрело в голову, что налоги, подати, арендная плата - все это
выдумки мосье Габелля, хотя, сказать по правде, с них в последнее время
почти не взимали податей, не говоря уже об арендной плате; короче говоря,
они решили поговорить с ним по душам и, окружив его дом, потребовали, чтобы
он вышел к ним объясниться. Мосье Габелль заперся у себя в доме, задвинул
засовы у дверей и стал думать, что ему делать дальше. После недолгих
размышлений он крадучись поднялся на крышу и примостился там, спрятавшись за
печными трубами; на этот раз он твердо решил, если толпа ворвется к нему в
дом (он был южанин, маленький, щуплый, но нрав у него был горячий) - он
бросится головой вниз прямо в толпу и уж одного-двух подомнет и придавит.
Медленно, должно быть, тянулось время для мосье Габелля в эту ночь,
когда он сидел на крыше, глядя на полыхающий вдали замок, и слушал, как
толпа гулко барабанит в ворота под веселый трезвон деревенского колокола; а
тут еще и зловещий фонарь как раз напротив, у почтового двора, - толпе явно
не терпелось отцепить его, а на его место вздернуть почтенного Габелля.
Тяжкое испытание - провести целую ночь над этой черной людской пучиной,
готовясь каждую минуту ринуться в нее. Но, наконец, забрезжил желанный
рассвет, последние огарки свечей потухли в окнах, толпа, слава богу,
разошлась, и мосье Габелль спустился с крыши, на этот раз целый и
невредимый.
На сотни миль кругом пылали другие усадьбы, и не всем управляющим так
посчастливилось в эту или в другие ночи. Многих рассвет заставал висящими
вместо фонаря на проволоке, протянутой поперек улицы, мирной когда-то,
деревенской улицы, где они родились и выросли. И не все деревенские жители и
горожане отделались так счастливо, как каменщик и его закадычные приятели:
там, где управляющие и солдаты взяли верх, понаставили виселиц и повесили
зачинщиков и бунтовщиков. А четверо угрюмых путников двигались неуклонно на
север, юг, запад и восток, и что бы там ни творилось, кто бы кого ни вешал,
пожары не унимались, и усадьбы вспыхивали одна за другой. И ни один
управляющий, как бы он ни был силен в арифметике, не мог бы рассчитать,
какой вышины нужно воздвигнуть виселицу, которая, превратившись в водяной
столб, затушила бы эти пожары.
^T ГЛАВА XXIV - Притянут магнитной силой ^U
Пожары не унимались, и буря не затихала: разгневанное море людское
бушевало все сильнее и волны вздымались все выше и выше - к изумлению и
ужасу тех, кто оставался на берегу, тщетно дожидаясь затишья, которое
наступает во время отлива; но отлив не наступал, разъяренные волны
захлестывали сушу, и земля содрогалась от их грозного натиска - так прошло
три года. День рождения маленькой Люси трижды вплелся золотой нитью в мирную
ткань жизни в тихом доме.
Как часто днем или вечером, когда многоголосое эхо гулко повторяло
шаги, раздававшиеся на улице, обитатели дома прислушивались к ним с
замиранием сердца; им слышался в этих шагах топот возмущенной толпы,
шествующей с красным флагом там, на далекой родине, которая сейчас была
объявлена в опасности и где люди, словно под действием злых чар, надолго
превратились в диких зверей.
Французская аристократия распалась от непостижимого явления - ее
перестали почитать, более того - она стала столь неугодной Франции, что
народ жаждал не только отделаться от нее, но и по возможности разделаться с
ней. Как деревенский простак в сказке, который всеми силами старался вызвать
нечистого, а когда тот явился ему, - лишился языка от страха и со всех ног
бросился бежать; так и знатные господа Франции: на протяжении многих лет они
нарушали все заповеди, читали отче-наш наоборот, творили бесовские
заклинания и всячески вызывали дьявола, а когда он явился им во всей своей
адской силе, бросились бежать без оглядки, не помня себя от страха.
Бежала блестящая свита, зеница королевского ока, страшась оказаться
мишенью, по которой народ палит без промаха. Око сие никогда не отличалось
зоркостью, ибо, ослепленное сатанинской гордостью и блеском Сарданапаловой
роскоши *, оно, словно крот, видело только в темноте; теперь оно смежилось и
исчезло. Весь пышный двор, начиная с замкнутого кружка приближенных
фаворитов и кончая широкими кругами продажных клик, изощрявшихся в интригах,
мошенничестве и гнусном лицемерии, рассыпался и исчез. И королевская власть
исчезла: по последним слухам короля схватили в его дворце и заставили
отречься от престола.
Стоял август месяц тысяча семьсот девяносто второго года, и французские
вельможи к этому времени разбежались по чужим странам.
Банк Теллсона как-то само собой превратился в главную квартиру
монсеньера в Лондоне и место постоянного сборища французской знати. Дух,
разлученный с телом, обычно посещает те места, где осталось его тело, так и
французских вельмож, лишившихся своих луидоров, невольно тянуло в то место,
где некогда обретались их луидоры; к тому же это было место, куда вести из
Франции приходили с наименьшим промедлением и за их достоверность можно было
поручиться. Кроме того: банкирский дом Теллсона с великодушной щедростью
оказывал широкую поддержку своим старым клиентам, впавшим в ничтожество: но
были среди его клиентов и дальновидные люди, которые предвидели
надвигающуюся катастрофу и, опасаясь грабежей и конфискации, позаботились
своевременно перевести свои капиталы в Англию, и банк Теллсона никогда не
отказывался указать на них их нуждавшимся соотечественникам. И так уж
повелось, что всякий, кто ни приезжал из Франции, являлся первым делом к
Теллсону получить нужные ему сведения и поделиться последними новостями. В
силу всех этих разнообразных причин банк Теллсона по части всего, что
касалось Франции, представлял собой своего рода биржу, и все это знали, и
столько народу приходило сюда справляться о том о сем, что Теллсон частенько
вывешивал последние новости в окнах конторы, чтобы их могли прочесть все
проходящие через Темпл-Бар.
Однажды в туманный пасмурный день мистер Лорри сидел за своей конторкой
и беседовал вполголоса с Чарльзом Дарнеем, который стоял против него,
облокотившись на край стола. Тесный закуток, некогда отведенный для
аудиенций, коими удостаивал посетителей сам глава фирмы, теперь превратился
в биржу, где обменивались новостями, и был битком набит народом; до закрытия
банка оставалось примерно полчаса.
- Право, вашей молодости может позавидовать всякий, - с некоторым
сомнением в голосе говорил Чарльз Дарней, - но я все же осмелюсь заметить,
что...
- Понимаю, что я слишком стар? - перебил его мистер Лорри.
- Погода сейчас неустойчивая и пускаться в такое дальнее путешествие...
да и как вы еще доберетесь, неизвестно, ведь там сейчас полный хаос в
стране, а в Париже и для вас может оказаться небезопасно.
- Милый мой Чарльз, - с подкупающей уверенностью сказал мистер Лорри, -
все, что вы говорите, не только не останавливает меня, а наоборот убеждает в
необходимости ехать. Мне никакая опасность не грозит. Кто станет обращать
внимание на старика, которому скоро стукнет восемьдесят; найдется и без него
немало людей, более заслуживающих внимания. Что же касается того, что в
Париже сейчас царит хаос, так ведь, не будь этого, не было бы необходимости
посылать отсюда в наше тамошнее отделение человека, пользующегося доверием,
знающего все дела и архивы и хорошо знакомого с городом. Ну, а что до того,
что путешествовать неудобно, и дорога дальняя, и зима на носу, так уж если я
после стольких лет службы у Теллсона не могу претерпеть ради дела таких
пустяков, так на кого же ему тогда рассчитывать?
- Да я бы и сам поехал! - не утерпев, сказал Чарльз Дарней, как бы
подумав вслух.
- Вот как! А еще советы дает! Так что же вы меня отговариваете! -
воскликнул мистер Лорри. - Вы бы поехали? Вы, француз? Нечего сказать, хорош
советчик!
- Дорогой мистер Лорри, именно потому, что я француз, меня и преследует
эта мысль (только я, право, не собирался говорить об этом). Ведь как-то
невольно думается, что человек, который всегда сочувствовал несчастному
народу, отказался в его пользу от кое-каких своих прав, может повлиять на
этих заблудших людей, заставить их образумиться. Вот только вчера вечером,
когда вы ушли от нас, мы говорили с Люси...
- С Люси! - подхватил мистер Лорри. - И вам не стыдно произносить имя
Люси! Подумать только! Мечтает поехать во Францию! Это в такое-то время!
- Да ведь я не еду, - рассмеялся Чарльз Дарней. - И разговор-то,
собственно, идет о том, что вы едете.
- Да, еду, и не о чем тут и говорить. Сказать вам правду, дорогой
Чарльз, - мистер Лорри покосился на сидящего в отдалении "самого" и понизил
голос, - вы и понятия не имеете, как трудно сейчас вести дела и какой
опасности подвергаются там, в Париже, ваши бумаги и архивы! Ведь если иные
из хранящихся у нас документов будут захвачены, или уничтожены, бог знает
чем это может грозить кое-кому из наших клиентов! А это, вы сами понимаете,
может случиться в любую минуту. Кто может поручиться, что в Париже вот-вот
не вспыхнут пожары или что его сегодня-завтра не бросятся громить? Поэтому
надобно как можно скорей отобрать нужные документы, припрятать их в надежное
место или суметь вывезти, чтобы они сохранились в целости, - а ведь это не
так просто, и время не терпит! А кто же это может сделать, кроме меня? И что
ж? Только из-за того, что у меня коленки не гнутся, я, по-вашему, могу
отказаться? Подвести Теллсона, который мне доверяет и сам же мне это и
поручил, Теллсона, который вот уже шестьдесят лет обеспечивает мне хлеб
насущный? Ну нет, сэр! Вы бы посмотрели, какие у нас здесь древние развалины
работают, я перед ними сущий юнец!
- Я, мистер Лорри, просто восхищаюсь вашим юношеским пылом!
- Ш-ш-ш! Глупости, сэр! Но вот что я вам еще скажу, милый Чарльз, -
продолжал мистер Лорри, снова покосившись на "самого", - вы же должны
понимать, что сейчас вывезти из Парижа что бы то ни было, мало сказать,
чрезвычайно трудно, - почти невозможно; вот только сегодня нам привезли
оттуда кое-какие документы и ценности (это строго между нами, по-настоящему
мне не следовало бы и заикаться об этом, даже вам), вы себе представить не
можете, какие странные личности взяли на себя эту миссию - и ведь каждый из
них на всех парижских заставах рисковал головой. Прежде, бывало, наши пакеты
и посылки и туда и оттуда доставлялись без проволочек, запросто, как у нас в
Англии, а теперь все задерживают.
- Но неужели вы действительно едете сегодня же?
- Да, сегодня вечером, время не терпит.
- И вы никого не берете с собой?
- Мне предлагали многих, да я не хочу ни с кем связываться. Я думаю
взять с собой Джерри, он столько лет состоит при мне телохранителем,
провожает меня домой по вечерам каждое воскресенье, я к нему привык. Кому
придет в голову в чем-либо его заподозрить, сразу видно - этакий английский
бульдог, верный страж, который только одно и знает - охранять своего
господина и не давать спуску никому, кто осмелится его тронуть!
- Могу только еще раз повторить, что я восхищаюсь нашим юношеским пылом
и мужеством.
- А я вам опять скажу - глупости и глупости! Вот когда я справлюсь с
этим маленьким поручением и вернусь домой, ну, тогда, может быть, я и
соглашусь на предложение Теллсона - уйти на покой. Тогда у меня будет время
подумать о старости.
Разговор этот происходил у конторки мистера Лорри, в нескольких шагах
от толпившихся в закутке французских аристократов, которые возмущались и
грозились, что они еще покажут этой голытьбе, что недалеко то время, когда
она у них за все поплатится. Как это было похоже на французских
аристократов, спасавшихся в эмиграции, - впрочем, той же точки зрения
придерживались и в аристократических кругах Англии - так уж оно было принято
рассуждать об этой грозной революции, словно о чем-то таком, что стряслось
нежданно-негаданно; как будто все, что ни делалось или все что так и
оставалось несделанным, не вело неотвратимо к этой катастрофе и люди,
способные наблюдать и мыслить, которые из года в год видели миллионы
голодающих во Франции и все бессмысленные излишества и роскошь, разорявшие
несчастный народ, не предрекали задолго, чем это должно кончиться, не
говорили об этом настойчиво тысячи раз. Ни один человек, знающий истинное
положение вещей и способный рассуждать здраво, не мог бы без раздражения
слушать эту заносчивую болтовню французских аристократов, строивших какие-то
невероятные планы и готовых пуститься на любую авантюру для восстановления
старого порядка, который уж давно пришел в полную негодность, истощил
терпение неба и земли и, наконец, рассыпался в прах. И от этой пошлой
болтовни, не умолкавшей у него над ухом, у Чарльза Дарнея начинало стучать в
висках, он чувствовал, как в нем растет смутное беспокойство, и едва
сдерживал закипавшее в нем раздражение.
Среди этих болтунов был член Королевского суда Страйвер, ставший теперь
весьма видной персоной; его голос раздавался громче других; он с необычайным
апломбом распространялся о том, какие надо принять меры, чтобы стереть чернь
с лица земли, подавал аристократам всякие советы, как им за это взяться, как
уничтожить эту породу; все выходило удивительно просто, совсем как в
рассказе о ловле орлов - их, как известно, переловить ничего не стоит, надо
только насыпать им соли на хвост. Его разглагольствования как-то особенно
раздражали Дарнея; он несколько раз порывался уйти, чтобы не слышать всего
этого, но в то же время его так и подмывало вступить в разговор и высказать
им свое мнение; так он стоял в нерешительности, а тем временем случай решил
его судьбу.
К конторке мистера Лорри приблизился "сам" и, положив перед ним грязное
завалявшееся нераспечатанное письмо, спросил его, нельзя ли разыскать
человека, которому оно адресовано. Он положил письмо так близко от Дарнея,
что тому невольно бросился в глаза написанный на конверте адрес и прежде
всего бросилось в глаза его собственное имя. Адрес в переводе на английский
гласил: "Очень спешно. Господину бывшему французскому маркизу Сент Эвремонду
через банкирский дом Теллсона и Ко. Лондон, Англия".
В день свадьбы Чарльза Дарнея доктор Манетт взял с него клятвенное
обещание, что он никому не откроет своего настоящего имени и что до тех пор,
пока сам он не снимет с Дарнея этого обещания, оно останется тайной для
всех, кроме них двоих. Никто, кроме них, и не знал его прежнего имени; даже
его жена, не говоря уж о мистере Лорри.
- Нет, - ответил мистер Лорри главе фирмы. - Я спрашивал о нем всех,
кто здесь бывает, никто ничего не может сказать об этом джентльмене.
Стрелки на часах уже показывали время закрытия банка, и публика стала
расходиться; эмигранты, не переставая болтать, толпой повалили к выходу мимо
конторки мистера Лорри. Мистер Лорри, держа на виду письмо, переданное ему
"самим", останавливал каждого проходившего. И каждый из этой толпы
возмущенных, озлобленных беглецов, взглянув на конверт, бросал по-английски
или по-французски какое-нибудь презрительное замечание по адресу пропавшего
маркиза.
- Племянник, кажется никчемный субъект, и, к сожалению, наследник того
достойнейшего маркиза, которого убили, - сказал один. - Мне, к счастью, не
приходилось с ним встречаться.
- Жалкий трус, изменивший своему долгу, - заметил другой. - Удрал из
Парижа еще несколько лет тому назад, спрятавшись в возу с сеном, говорят,
чуть не задохся, его еле живого вытащили за ноги.
- А, это тот, что заразился новыми веяниями, - сказал третий,
прищурившись и разбирая в монокль надпись на конверте, - он был не в ладу со
старым маркизом и, когда вступил во владение наследством, отказался от своих
прав и отдал все этой подлой голытьбе. Вот теперь они его отблагодарят. Надо
надеяться, он получит по заслугам!
- Как? Неужели он выкинул такую штуку? - воскликнул Страйвер. - Хорош
молодчик! Дайте-ка я взгляну, как звать этого подлеца! Ну и мерзавец!
Тут Дарней, который был не в силах больше сдерживаться, тронул его за
плечо и сказал:
- Я знаю этого человека.
- Вы знаете, вот как? Ну, я вам не завидую, ей-богу, вас можно только
пожалеть.
- Почему?
- Как почему, мистер Дарней? Вы слышали, какую он штуку выкинул? Вы
знаете, какое сейчас время, и вы спрашиваете, почему?
- Да, спрашиваю, почему?
- Ну, я могу только повторить, мне жаль вас, мистер Дарней. И мне
прискорбно слышать, что вы задаете такие странные вопросы. Ведь этот
молодчик, заразившийся самыми что ни на есть опасными, отвратительными
мерзостными идеями, отдал свое состояние грязным подонкам, гнусным
душегубам, убивающим направо и налево, а вы спрашиваете, почему мне
прискорбно слышать от наставника юношества, что он водится с таким негодяем?
Хорошо, я отвечу вам. Мне жаль вас потому, что вы подвергаетесь заразе, с
такими людьми опасно водиться. Вот почему.
Дарней едва сдерживался, но, помня обещание хранить тайну, он пересилил
себя и сказал:
- Может статься, вы плохо понимаете этого джентльмена.
- Я прекрасно понимаю, что вам, собственно, нечего возразить, и вот я
вас сейчас и припру к стенке, - злобно огрызнулся Страйвер. - Если это,
по-вашему, джентльмен, я действительно его не понимаю. Так ему от меня и
скажите, а заодно передайте, что я искренне удивляюсь, как это он, отдав
свои владения и права озверелым убийцам, не догадался стать во главе этой
разбойничьей шайки. О нет, господа, - продолжал он, окидывая взглядом
стоящих кругом и пощелкивая пальцами. - Я на своем веку достаточно изучил
человеческую природу, и я вам скажу, господа, ни один из таких смутьянов
никогда не рискнет довериться своим друзьям-приятелям. Нет, его дело только
мутить, а как дойдет до драки, он первый покажет пятки, только его и видели!
Закончив на этом свою речь, мистер Страйвер еще раз выразительно
щелкнул пальцами и, провожаемый одобрительными возгласами своих слушателей,
поспешно устремился к выходу и вскоре зашагал по Флит-стрит. Следом за ним
разошлись все, и мистер Лорри с Чарльзом Дарнеем остались одни в конторе.
- Так вы возьметесь передать это письмо? - спросил мистер Лорри. - Вы
знаете, куда его доставить?
- Да, знаю.
- Вы объясните там, что письмо адресовали к нам, полагая, по-видимому,
что мы знаем, куда его переслать, и оно у нас несколько залежалось.
- Да, разумеется, объясню. Вы. наверно, поедете прямо отсюда?
- Да, отсюда, в восемь часов.
- Я еще вернусь проводить вас.
Досадуя на себя и на Страйвера и чуть ли не на весь свет, Дарней пошел
к Тэмплским воротам и, очутившись на тихой безлюдной улочке, распечатал
письмо и стал читать его: вот что там было написано.
"Тюрьма Аббатстаа * июнь 21, 1792
Господин бывший маркиз!
После, того как я долгое время жил в деревне под страхом смерти, меня
схватили и силком, с угрозами и побоями, повели в Париж, весь путь заставили
пешком отшагать, чего только я не натерпелся дорогой. Но это еще не все: дом
мой разорили дотла, сровняли с землей. Преступление, за которое меня
засадили к тюрьму, господин бывший маркиз, и за которое меня будут судить и
отрубят мне голову (если только вы не вступитесь за меня), это, как они
говорят, - измена его величеству народу, - потому как я будто бы действовал
ему во вред на службе у эмигранта. И сколько я им ни объясняю, что я по
вашему приказанию действовал не во вред, а на пользу, - все напрасно.
Напрасно я им доказываю, что еще до того, как владения эмигрантов отошли в
казну, я перестал взимать подати, не требовал арендной платы и не предъявлял
никаких исков. Ответ на все один: я состоял на службе у эмигранта, и где он,
этот эмигрант?
Ах, милостивый господин мой бывший маркиз! Где же он, этот эмигрант? Я
и во сне не перестаю стенать - где он? Тщетно молю я небеса, боже
милосердный, пошли его выручить меня. Ах, господин бывший маркиз! К вам
из-за моря взываю я, да не лишит меня господь последней надежды, что вы
услышите мой отчаянный вопль, через славный банк Теллсона, известный в
Париже.
Ради господа бога и святой справедливости, вашим великодушием и честью
вашего славного имени заклинаю вас, господин бывший маркиз, не откажите мне
в помощи, придите, спасите меня! Вся моя вина в том, что я до конца был
предан вам. О господин бывший маркиз! Умоляю вас, не предавайте меня!
Из страшного сего узилища, где час моей гибели надвигается все ближе и
ближе, шлю вам, господин бывший маркиз, уверения в неизменной преданности на
тяжкой моей горемычной службе.
Ваш злосчастный Габелль".
Дарнея уже давно снедало какое-то смутное беспокойство, и это письмо
всколыхнуло и потрясло его до глубины души. Мысль о страшной угрозе,
нависшей над его добрым старым слугой, вся вина которого была в том, что он
верой и правдой служил его семье и ему, преследовала его неотступным укором;
раздумывая, как ему поступить, он шагал взад и вперед по тихой улочке Тэмпла
и с чувством самоуничижения и стыда прятал лицо от прохожих.
Он не скрывал от себя, что кровавое преступление, к коему привели
чудовищные злодеяния и дурная слава хозяев старого замка, и страшные
подозрения и неприязнь, какие внушал ему его родной дядя, и этот ненавистный
разваливающийся уклад жизни, который ему полагалось поддерживать, - все это
вызывало у него такое омерзение и ужас, что у него не хватило сил сделать
то, что он намеревался сделать. Он понимал, что недостаточно было отказаться
от своих нрав и привилегий, надо было довести задуманное до конца и самому
позаботиться о том, чтобы все это претворилось в жизнь. Но, поглощенный
своим чувством к Люси, он стремился как можно скорее вернуться в Англию, и
так все это и осталось недоделанным.
В мирном домашнем приюте, который он обрел в Англии, он наслаждался
счастьем семейной жизни, много работал и не замечал, как идет время, а между
тем грозные события следовали одно за другим с такой неудержимой
стремительностью, что, если у него иной раз и возникали какие-то проекты,
они через несколько дней оказывались никуда не годными. Он сознавал, что
отступил перед этими трудностями, и хотя смутное беспокойство не покидало
его, он не приложил никаких усилий преодолеть возникающие препятствия. И так
время шло и он со дня на день менял и откладывал свои планы, выжидая
благоприятного момента, пока, наконец, сам не понял, что время упущено:
теперь уже было поздно, ничего нельзя было сделать, французские дворяне и
помещики бежали из Франции, спасаясь, кто как может; усадьбы их пылали,
имущество было конфисковано или разграблено, и самые имена их были
вычеркнуты из списка живых. Он уже был бессилен что-либо сделать и понимал
это не хуже тех, кто сейчас вершил судьбы Франции и вправе был призвать его
к ответу.
Но он никого не притеснял, никого не сажал в тюрьму; он не только не
пользовался своим правом взимать с крестьян арендную плату и поборы, но
добровольно отказался от этого права, и не опираясь ни на кого, кроме себя,
сам пробил себе дорогу в жизни и своим трудом зарабатывал себе на хлеб.
Мосье Габелль, оставшийся управлять перезаложенным, доведенным до полного
разорения родовым поместьем, получил от него письменные указания заботиться
о крестьянах, снабжать их всем, что уцелеет от жадных кредиторов, - зимой
дровами, а летом - урожаем, который удастся спасти от запрета по долговым
обязательствам, и нет сомнения, что мосье Габелль представил в свое
оправдание и его распоряжения и все доказательства того, что он действовал
согласно им; в конце концов это же должно выясниться.
Раздумывая обо всем этом, Чарльз Дарней все больше убеждался в
необходимости ехать в Париж. Словно того мореплавателя в старинном предании,
который плыл по течению, доверившись попутному ветру, и был притянут
магнитной скалой, все как бы само собой, с какой-то неодолимой силой толкало
его на этот страшный шаг. Последнее время он тщетно старался подавить в себе
грызущее его беспокойство и стыд, оттого что на его несчастной родине парод,
сбитый с толку дурными людьми, ступил на дурной путь, а он, Чарльз Дарней,
считающий себя лучше этих людей, - он не двигается с места, не делает
ничего, чтобы удержать народ, пробудить в нем человеческие, чувства,
терпимость, сострадание, и прекратить это кровопролитие. Он только старается
заглушить в себе угрызения совести, и вот перед ним разительный пример
преданности долгу, - этот честный старик мистер Лорри, который не щадит
себя; с чувством унижения и стыда он невольно сравнивает себя с ним, и в ту
же минуту слышит язвительные насмешки своих соотечественников-эмигрантов;
каково ему было это терпеть, а в особенности грубое зубоскальство Страйвера,
с которым у них давние счеты. И в довершение всего письмо Габелля, невинно
пострадавшего старого слуги, которому грозит смерть, и он молит его о
помощи, взывает к его справедливости, чести, к его доброму имени.
Какие же тут могут быть колебания! Конечно, он должен ехать в Париж.
Да, теперь ему уже ничего другого не оставалось - магнитная скала
притягивала его с неодолимом силой. Сам Дарней не видел этой скалы; он и не
подозревал, какая опасность ему угрожает. Он был уверен, что его благородные
начинания, даже если ему и не удалось довести их до конца, завоюют ему
уважение во Франции, когда он явится и объяснит, как обстояло дело. И вот
ему уже предоставляется широкая возможность творить добро - радужные мечты,
которыми так часто тешат себя многие хорошие люди, - и он уже видел, как он,
Дарней, помогает унять эту страшную бурю и направить бушующую Революцию в
более спокойное русло.
Решив окончательно и бесповоротно, что он едет, Чарльз Дарней продолжал
расхаживать по переулкам Тэмпла, раздумывая о том, что ему следует скрыть
свое решение и от Люси и от ее отца. Они не должны знать ничего до его
отъезда, Люси надо избавить от тягостного прощания, а ее старика отца,
который избегает касаться всего, что напоминает ему мучительное прошлое,
лучше поставить перед совершившимся фактом, чем подвергать опасности
тревожных сомнений и колебаний. Дарней не позволял себе задумываться над
тем, насколько постоянные опасения за отца Люси и страх разбередить в нем
тяжелые воспоминания затрудняли для него возможность действовать. Но,
несомненно, и это в значительной мере определяло его поведение.
Поглощенный своими мыслями, он бродил до тех пор, пока не подошло время
вернуться к Теллсону проводить мистера Лорри. Как только он приедет в Париж,
он первым делом явится к своему старому другу, но сейчас ему ни в коем
случае нельзя ничего говорить.
У дверей банка уже стояла почтовая карета, а рядом суетился Джерри в
высоких сапогах и полном дорожном снаряжении.
- Я вручил письмо адресату, - сказал Чарльз Дарней мистеру Лорри. - Мне
показалось неудобным обременять его письменным ответом, но, может быть, вы
не откажетесь передать устный?
- Разумеется, охотно передам, - ответил мистер Лорри, - если в этом нет
ничего опасного.
- Нет, ровно ничего. Но этот ответ нужно передать заключенному в
Аббатстве.
- Как имя? - спросил мистер Лорри, открыв свою записную книжку.
- Габелль.
- Габелль. И что же нужно передать этому несчастному узнику Габеллю?
- Да просто, что письмо получено и он приедет.
- А когда, - неизвестно?
- Он выедет завтра вечером.
- Имени не называть?
- Нет.
Дарней помог мистеру Лорри укутаться в бесчисленное множество теплых
жилетов и плащей, и они вместе вышли из жарко натопленной конторы в
промозглую сырость, на Флит-стрит.
- Обнимите за меня Люси и малютку Люси, - сказал мистер Лорри на
прощанье, - да смотрите берегите их без меня!
Чарльз Дарней как-то неуверенно улыбнулся и кивнул, и карета покатила.
В этот вечер четырнадцатого августа он сидел далеко за полночь и
написал два прочувствованных письма - одно Люси, в котором он объяснял ей,
что не может пренебречь долгом и вынужден поехать в Париж и, подробно
излагая все обстоятельства дела, убедительно доказывал ей, что ему не грозит
никакая опасность; второе письмо - доктору, где он повторял то же самое,
уверяя, что за него нечего беспокоиться, и поручал Люси и малютку его
попечению. И в том и в другом письме он обещал написать тотчас же по
приезде, дабы они знали, что все обстоит благополучно.
Тяжко ему было весь следующий день, впервые за всю их совместную жизнь
держать от них что-то в тайне, тяжко было сознавать, что он их обманывает и
они ничего не подозревают. Но всякий раз, когда взгляд его с нежностью
устремлялся на жену, поглощенную мирными домашними делами, такую спокойную и
счастливую в своем неведении, он укреплялся в своем решении не говорить ей
ничего (как ни хотелось ему довериться ей и как ни странно было отстраняться
от ее помощи и участия), и так незаметно промелькнул день. Под вечер он
нежно простился с женой и столь же дорогой его сердцу малюткой дочкой и,
пообещав скоро вернуться (он сказал, что едет куда-то по делу, и потихоньку
ото всех заранее уложил свой чемодан), вышел с тяжелым сердцем на улицу в
тяжко нависший серый холодный туман.
Неведомое притягивало ею теперь с неудержимой силой, и все словно
подгоняло его. Он оставил оба письма верному привратнику, чтобы тот вручил
их не ранее половины двенадцатого ночи, и отправился почтовой каретой к
Дувр. "Ради господа бога и святой справедливости!" - этим воплем несчастного
узника, взывавшего к его великодушию н чести, Чарльз Дарней поддерживал в
себе мужество, едва не изменившее ему, когда он, поднявшись на борт,
почувствовал, что отрывается от всего самого дорогого для него, и корабль,
подгоняемый ветром, понес его к магнитной скале.
КНИГА ТРЕТЬЯ
По следам бури
^T ГЛАВА I - В секретную ^U
Долгое медлительное путешествие предстояло тому, кто отваживался ехать
из Англии в Париж в 1792 году. Дрянные дороги, дрянные экипажи, дрянные
клячи - все это и раньше препятствовало быстрой езде, когда несчастный
низложенный король Франции еще восседал на престоле во всей своей славе; но
с тех пор многое изменилось, и ко всем прежним препятствиям прибавились
другие, новые. Каждая городская застава, каждый деревенский шлагбаум
охранялись кучкой граждан-патриотов, которые с мушкетом на взводе
останавливали всех проезжающих в ту или другую сторону, допрашивали их,
проверяли документы, искали их имена в имевшихся у них списках, а вслед за
этим - кого поворачивали обратно, кого пропускали, кого задерживали и брали
под арест, - словом, поступали, как им взбредет в голову, исходя из каких-то
своих, в высшей степени своеобразных суждений о благе новорожденной
Республики - Единой, Неделимой, несущей Свободу, Равенство, Братство или
Смерть.
Чарльз Дарней проехал всего несколько миль по французской земле, и ему
уже стало ясно, что дор...


