Томас Эдвард Лоуренс. Семь столпов мудрости

страница №22

>

Когда мы вернулись в Акабу, тамошние дела заняли все наши
остававшиеся свободные дни. Моя роль касалась главным
образом организации личной охраны для защиты собственной
персоны, потому что слухи обо мне постепенно придавали моей
личности все большее значение. После нашего первого
прибытия из Рабега и Янбо турки были озадачены, а потом в
раздражении стали обвинять англичан, якобы те являются
движущей силой и руководителями Арабского восстания, как
если бы мы приписывали эффективность деятельности турок
германскому влиянию.

Однако турки говорили об этом достаточно часто, чтобы
внедрить эту мысль в умы многих людей, и назначили
вознаграждение в тысячу фунтов за живого или мертвого
английского офицера. С течением времени они не только
раздули представление обо мне, но и назначили за меня
особую цену. После захвата Акабы эта цена стала весьма
значительной. После того как взорвали Джемаль-пашу, мы с
Али оказались первыми в их списке: двадцать тысяч фунтов за
живого или десять тысяч за мертвого.

Разумеется, цена эта была символической, неизвестно золотом
ли или в ассигнациях, и не было никакой гарантии того, что
деньги вообще будут выплачены. И все-таки это оправдывало
принятие некоторых мер предосторожности. Я принялся
увеличивать контингент охраны до численности роты, зачисляя
в нее людей из числа бывших не в ладах с законом, парней,
не терявших бдительности при любых обстоятельствах. Мне
были нужны крутые ребята и отличные всадники. Благодаря
большому везенью трое или четверо из таких, вполне
отвечавших этим меркам, присоединились ко мне с самого
начала.

Однажды вечером в Акабе я спокойно читал книгу в палатке
Маршалла (приезжая в лагерь, я всегда останавливался у
нашего доктора шотландца Маршалла), когда вдруг в палатку
вошел, бесшумно ступая по песку, какой-то агейл --
худощавый, темный, невысокого роста, превосходно одетый. Он
нес на плече богатейший из всех, какие мне доводилось
видеть, седельный мешок хасской работы. С каждой стороны по
его шерстяной ковровой ткани, пестревшей серым, алым,
белым, оранжевым и синим орнаментом, свисали в пять рядов
вязаные кисти, а от середины и с нижней части ниспадали
пятифутовые ленты с геометрическим узором, украшенные
кистями и бахромой.

Уважительно поздоровавшись, юноша бросил мешок на мой
ковер, проговорил: "Ваш" — и исчез так же внезапно, как
и появился. На следующий день он пришел снова, на этот раз
с верблюжьим седлом такой же красоты, луки которого были
отделаны длинными медными накладками с изысканной йеменской
гравировкой. На третий день он явился с пустыми руками, в
простой полотняной рубахе и, опустившись передо мной на
пятки, заявил, что хочет поступить на службу ко мне. Он
выглядел странно без своих шелковых одежд. Глядя на его
худое, усыпанное оспинами, лишенное растительности лицо,
ему можно было дать сколько угодно лет, но при этом его
тело было гибким, а в манерах чувствовалась вызывающая
мальчишеская дерзость.

Его длинные черные волосы были тщательно заплетены в косы,
ниспадавшие по три по каждой щеке. Глаза были
невыразительными, сузившимися до щелок. У него был влажный,
чувственный приоткрытый рот, придававший его лицу какое-то
добродушное, полуциничное выражение. Я спросил, как его
зовут. Он назвался Абдуллой эль-Нахаби, а прозвище у него
было Разбойник, унаследованное от высокочтимого отца.
Родился он в Борейде и в юности пострадал от гражданских
властей за недостаточную набожность. Когда стал юношей,
неудачное приключение в доме замужней женщины заставило его
спешно покинуть родной город и поступить на службу к эмиру
Неджда ибн Сауду.

На службе у эмира сквернословие довело его до порки и
тюрьмы. Он дезертировал в Кувейт, где снова отличился
влюбчивостью. По освобождении переехал в Хайль и нанялся в
услужение к эмиру ибн Рашиду. К сожалению, там он настолько
невзлюбил своего офицера, что публично поколотил его палкой
погонщика верблюдов. Последовало наказание в прежнем духе,
и после нового тюремного заключения его снова вытолкнули в
мир, в котором у него не было друзей.

Строилась Хиджазская железная дорога, и он приехал туда в
поисках удачи, но подрядчик урезал ему жалованье за то, что
он спал в полдень. Он отомстил подрядчику тем, что отрезал
ему голову. Вмешались турецкие власти; жизнь в мединской
тюрьме показалась ему очень тяжелой. Бежав через окно, он
добрался до Мекки, и за его доказанную честность и
опытность в обращении с верблюдами его сделали почтальоном
на участке между Меккой и Джиддой. Находясь в этой
должности, он перешел к оседлому образу жизни, отказавшись
от юношеских экстравагантностей, переселил в Мекку отца с
матерью и посадил их в лавку, купленную на капитал,
полученный в виде комиссионного вознаграждения от торговцев
и разбойников, зарабатывать для него деньги.

После года процветания Абдулла попал в засаду, потерял
верблюда, а вместе с ним и вверенный ему почтовый груз. В
компенсацию ущерба у него изъяли лавку. Однако он оправился
от этой катастрофы, поступив на службу в шерифскую
полицейскую кавалерию на верблюдах. За заслуги его перевели
в младшие офицеры, но к его подразделению было привлечено
слишком большое внимание из-за бытовавшего в нем обычая
драться на кинжалах, сквернословить, и развратничать, чему
способствовало большое количество публичных домов в любой
аравийской столице. Однажды его губам пришлось слишком
долго дрожать от сардонических, непристойных, лживых
замечаний в его адрес, и он ударил кинжалом ревнивого
атейба прямо при дворе, на глазах у оскорбленного таким
поведением шерифа Шарафа. Шараф строго соблюдал
общественное приличие, и Абдулла был подвергнут
жесточайшему из наказаний, которое едва не стоило ему
жизни. Достаточно оправившись после этого, он поступил на
службу к Шарафу. Когда началась война, его назначили
ординарцем ибн Дахиля, капитана подчиненных Фейсалу
агейлов. Репутация его росла, но мятеж в Ведже привел к
тому, что ибн Дахиль стал послом, Абдулла потерял свое
место и ибн Дахиль дал ему рекомендательное письмо для
поступления на службу ко мне.

В этом письме говорилось о том, что в течение двух лет
Абдулла был верным человеком, но дерзким и непочтительным.
Он был самым опытным агейлом, которому пришлось служить у
многих арабских князей и которого увольняли каждый раз с
поркой и заключением в тюрьму за слишком необычные
проступки. Ибн Дахиль говорил, что Абдулла был вторым после
него наездником, знатоком верблюдов и таким же храбрецом,
как любой сын Адама, и это понятно, так как глаза его были
слишком плотно прищурены, чтобы видеть опасность.
Действительно, он был первоклассным слугой, и я тут же взял
его к себе.

На моей службе он лишь однажды попал в кутузку. Это было в
штабе Алленби. Начальник полиции в отчаянии позвонил мне и
сообщил, что какой-то вооруженный дикарь, обнаруженный
сидящим на пороге резиденции главнокомандующего, был без
сопротивления доставлен на гауптвахту, где пожирал один за
другим апельсины, словно на пари, заявляя при этом, что он
мой сын, один из псов Фейсала. Все апельсины были съедены.

В военной полиции Абдулле случилось впервые говорить по
телефону, когда его связали со мной. Он говорил, что такой
прием обеспечил бы комфорт в любой тюрьме, и церемонно
удалился, когда его освободили. Он категорически отвергал
саму возможность того, чтобы ему пришлось ходить по Рамлеху
невооруженным, и ему выдали пропуск, в который вписали
разрешение на ношение сабли, кинжала, пистолета и винтовки.
В первый раз он воспользовался этим пропуском, чтобы
вернуться в здание гауптвахты с сигаретами для военной
полиции.

Он изучал претендентов на службу в моей охране, и благодаря
ему и Зааги, другому моему командиру (жесткому человеку
офицерской выучки), вокруг меня образовалась настоящая
банда смелых опытнейших людей. Британцы в Акабе называли их
головорезами, но головорезами они были только по моему
приказу. Возможно, в глазах других было ошибкой то, что им
позволялось не признавать никакого другого авторитета,
кроме меня, и все же, когда я отсутствовал, они были
благосклонны к майору Маршаллу и с рассвета до ночи
забивали ему голову непонятными для него разговорами о
статях верблюдов, об их породах и корме. Маршалл был очень
терпеливым человеком, и двое или трое из них с первыми
лучами солнца усаживались рядом с его кроватью в ожидании
момента, когда он проснется и можно будет продолжить его
образование. Добрую половину моих телохранителей составляли
агейлы (почти пятьдесят из девяти десятков) — динамичные,
проворные недждские крестьяне, цвет и гордость армии
Фейсала, и их забота о своих верховых верблюдах была яркой
особенностью их службы. Однако агейлы, которые все были
наемниками, ничего не делали хорошо без хорошей оплаты, в
противном случае они приобретали дурную славу. Того из них,
кто дважды проплывал по подземному водопроводу в Медину и
возвращался с полным отчетом о положении в осажденном
городе, считали совершившим самый смелый подвиг на арабской
войне.

Я платил своим людям по шесть фунтов в месяц — стандартное
жалованье в армии для солдата с верблюдом, но они ездили на
верблюдах, принадлежавших мне, так что эти деньги были их
чистым доходом. Для них это делало службу привлекательной и
позволяло мне регулировать настроения в лагере по своему
усмотрению. В интересах соблюдения моего временного
графика, а времени у меня было меньше, чем у большинства
других, мои рейды были долгими, трудными и всегда
внезапными. Обыкновенный араб, для которого верблюд
составлял половину его достояния, не мог допустить, чтобы
он повредил ноги в моих скоростных переходах. Кроме того,
такая езда была мучительна и для человека. Поэтому мне
приходилось брать с собой отборных всадников и сажать их на
моих собственных животных. Мы покупали за большие деньги
самых быстроногих и сильных верблюдов, каких только можно
было купить. Выбирать приходилось, руководствуясь
критериями резвости и силы, независимо от того, какими они
могли бы оказаться под седлом: действительно, часто мы
выбирали верблюдов с тяжелой поступью, как более
выносливых. Их заменяли или помещали в нашу ветеринарную
лечебницу, когда они слабели, а их наездников определяли в
госпиталь. Зааги возлагал на каждого солдата личную
ответственность за состояние его верблюда и за подгонку
сбруи.

Парни очень гордились службой в моей личной охране,
предполагавшей высшую степень профессионализма. Они
одевались в одежду любого цвета, кроме белого, потому что
это был цвет одежды, которую постоянно носил я. В любое
время они находились в состоянии получасовой готовности к
шестинедельному рейду, чего хватало только на упаковку в
седельный вьюк продуктов. От использования вьючных
верблюдов они уклонялись. считая это для себя постыдным.
Мои охранники могли ехать днем и ночью, беспрекословно
подчиняясь моей воле и считая для себя недостойным малейшее
упоминание об усталости. Если какой-нибудь новичок начинал
жаловаться, остальные его урезонивали или же резко
обрывали.

Сражались они, как дьяволы, когда я от них этого требовал,
а иногда и когда не требовал, в особенности с турками или с
любыми чужаками. Если один телохранитель поднимал руку на
другого, это считалось последним оскорблением. Они всегда
были готовы как к богатому вознаграждению, так и к
жесточайшему наказанию. Они хвастались на всю армию
лишениями, которые им приходилось терпеть, и своими
доходами, готовые к любому делу и к любой опасности.

Опираясь на мой авторитет, ими непосредственно командовали
Абдулла и Зааги, с жестокостью, оправданной лишь сознанием
того, что каждый мог при желании в любой момент оставить
эту службу. Но за все время у нас произошел только один
такой случай. Все остальные, хотя и были молоды, хорошо
обеспечены, полны плотских страстей, хотя и подвергались
искушениям чреватой неожиданностями жизни, хорошо питались,
занимались физическими упражнениями, — казалось, окружают
ореолом святости опасность, находя некое очарование в своих
добровольных страданиях. Одержимость людей Востока
самостоятельностью между плотью и духом глубоко изменила в
их мышлении представление о рабстве. Эти парни находили
удовольствие в субординации, в сознательном принижении
плоти, более ощутимо осознавая свободу в равенстве
мышления; они почти предпочитали рабство, более богатое
опытом, нежели власть.

Таким образом, связь между хозяином и слугой в Аравии была
одновременно более свободной и более обусловленной, чем мне
приходилось наблюдать в других местах. Слуги боялись меча
правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог
деспотично положить конец их существованию, а второй
исполосовать им бока кровавыми рубцами, а просто потому,
что они были символами и средствами реализации освященного
клятвой повиновения. Эти люди испытывали радость от
принижения, от своего свободного выбора пойти ради хозяина
на все ценой собственной плоти и крови, потому что их
индивидуальность была равноценна его индивидуальности, а
контракт между ними был добровольным. Такая безграничная
преданность, похожая на обет, исключала ощущение
униженности, ропот и сожаление. Если же, в силу слабости
нервов или недостатка храбрости, они оказывались не готовы
к беззаветному самопожертвованию, то навечно покрывали себя
позором. Страдание было для них спасением, очищением, почти
украшением. Оно наполняло их ощущением справедливости,
когда они, изможденные до последней степени, все же
выживали. Страх, сильнейший стимул для лодыря, отступает,
когда его охватывает любовь либо к избранному делу, либо к
другому человеку. И тогда страх перед наказанием исчезает,
и покорность уступает место сознательной преданности. Когда
люди посвящают этому саму свою жизнь, в их одержимости не
остается места ни для добродетели, ни для порока. И они
отдают за это свои жизни, больше того, жизни своих
товарищей, что во многих случаях оказывается гораздо
труднее, чем пожертвовать собой.

Нам, сторонним наблюдателям, казалось, что выбранный ими
идеал, ставший почти всеобщим, превзошел личные идеалы
каждого отдельного человека, прежде являвшиеся для нас
нормальной меркой мира. Не заставлял ли нас этот инстинкт с
удовлетворением принимать окончательную приверженность
некоему поведению, в котором наши противоречивые "я"
могли бы настроиться на достижение разумной, неизбежной
цели? И все же сам факт возобладания над индивидуальностью
делал этот идеал преходящим.

Однако в течение какого-то времени, когда арабы были
одержимы этим идеалом, жестокость власти отвечала
осознанной ими необходимости. Кроме того, они были кровными
врагами тридцати племен, и акты кровной мести случались
ежедневно. Их взаимная вражда мешала им объединиться против
меня, а существовавшие между ними различия позволяли мне
иметь среди них сторонников и соглядатаев во время моих
разъездов между Акабой и Дамаском, между Беэршебой и
Багдадом. У меня на службе из моих телохранителей погибло
почти шестьдесят человек. Словно следуя какой-то странной
справедливости, события вынуждали меня оправдывать ожидания
моей личной охраны. Я становился таким же жестоким,
стремительным, пренебрегавшим опасностью, как они. Шансы
против меня были очень серьезными, а климат грозил мне
смертью. За короткую зиму я это преодолел, взяв себе в
союзники мороз и снег. В выносливости между нами не было
большой разницы. До войны я годами проявлял беспечность в
отношении своего образа жизни. Я научился один раз как
следует наесться, а потом два, три или четыре дня не брать
в рот и маковой росинки, а затем с лихвой наверстывал
упущенное. Я взял себе за правило избегать всякой
регулярности в питании и научился не привыкать ни к какому
распорядку вообще.

Таким образом, я был органически подготовлен к эффективной
работе в пустыне; я не ощущал ни голода, ни пресыщения, и
меня не отвлекали мысли о еде. В походе я мог не пить в
течение многочасового перехода от одного колодца к другому
и, подобно арабам, напиваться воды сверх меры, чтобы
компенсировать жажду, испытанную накануне, или запасти в
организме воду на время очередного дневного перехода.

Таким же образом, хотя сон оставался для меня величайшим
удовольствием на свете, я заменял его колыханием в седле на
ночном марше и не чувствовал неодолимой усталости, проводя
без сна ночь, следовавшую за какой-нибудь особенно трудной
ночной операцией. Эти навыки приходили в результате
многолетнего самоконтроля (подобное преодоление обычных
привычек вполне могло бы быть уроком мужества), и благодаря
им я прекрасно вписывался в условия нашей работы, но,
разумеется, они давались мне наполовину в результате
тренировки, наполовину благодаря накопленному опыту, и не
без усилий, как это было у арабов. Зато в моем распоряжении
была энергия мотивации. Их менее напряженная воля
ослабевала раньше, чем моя, и в сравнении с ними я выглядел
более подтянутым и более способным к действию.

Я не осмеливался вникать в источники своей энергии.
Материалистическая концепция мышления, лежавшая в основе
подчинения арабов чужой воле, мне вовсе не помогала. Я
достигал самоотверженности (в той мере, в какой это мне
удавалось) совершенно противоположным путем, через понятие
нераздельности психического и физического, являвших собою
единое целое, через понимание того, что наши тела,
вселенная, наши мысли и восприятие были зачаты в молекулах
материи, этом универсальном элементе, через который
пробивалась форма в виде конфигураций различной плотности.
Мне казалось немыслимым, чтобы совокупности атомов могли
размышлять иначе, как в терминах атомов. Мое извращенное
чувство ценностей ограничивало меня признанием того, что
абстрактное и конкретное, как символы, обозначают
противоположности более серьезно, нежели, скажем,
либерализм и консерватизм.

Практика нашего восстания укрепляла во мне эту
нигилистическую позицию. Во время восстания мы часто
видели, как люди доводили себя, или их доводили другие, до
самого жестокого предела выносливости, и все же никогда не
было и намека на физический надлом. Коллапс всегда
разрастался из-за моральной слабости, разъедавшей тело,
которое само по себе, без предательства изнутри, не имело
власти над волей. В походах мы были бестелесными, не имели
ни плоти, ни желаний, а когда во время какого-нибудь
промежутка это чувство истаивало и мы обнаруживали зрением
свои тела, они с какой-то враждебностью, с мстительностью
достигали своей высшей цели, — и вовсе не как носители
души, а как биологические элементы, служившие лишь для
унавоживания почвы.

ГЛАВА 84



Вдали от линии фронта, в Акабе, наш энтузиазм иссякал, а
это подрывало моральное состояние людей. И мы были очень
рады, когда наконец смогли уйти оттуда в чистые,
девственные горы над Гувейрой. Ранняя весна одаривала нас
то жаркими солнечными днями, то прохладной облачной
погодой. Массы клубившихся облаков скапливались у вершины
плато в девяти милях от нас, где в густом тумане, под
дождем, нес свою вахту Мавлюд. Вечера бывали такими
холодными, что особую ценность приобретали теплый халат и
костер.

В Гувейре мы ждали сообщений о начале наших операций против
Тафилеха — группы деревенских поселений, занимавших
командные высоты над южной оконечностью Мертвого моря. Мы
планировали взять их, действуя одновременно с запада, юга и
востока. Начать операцию должны были с востока нападением
на Джурф, ближайшую станцию Хиджазской железной дороги.
Руководство этой атакой вверялось шерифу Насиру, которого
называли Счастливым. С ним пошел Нури Сайд, начальник штаба
Джафара, командовавший отрядом солдат регулярной армии, в
распоряжении которого было одно орудие и несколько
пулеметов. Они наступали от Джефера. На четвертый день их
авангард вошел в Джурф. Как и всегда, Насир руководил своим
рейдом умело и расчетливо. Джурф представлял собою
укрепленную станцию с тремя каменными зданиями, окруженную
фортификационными сооружениями и окопами. За станцией был
невысокий холм, также окруженный траншеями и земляным
валом, на котором турки установили два пулемета и горную
пушку. За холмом поднимался высокий кряж с острым гребнем,
отделявший Джефер от Баира.

Слабость обороны определялась как раз этим кряжем, потому
что турок было слишком мало, чтобы удерживать и его, и холм
со станционными постройками, а с гребня кряжа открывался
обзор железной дороги. Насир ночью скрытно занял всю
вершину холма, а затем оседлал железнодорожную линию выше и
ниже станции. Несколькими минутами позднее, когда
достаточно рассвело, Нури Сайд поднял свое горное орудие на
гребень кряжа и с третьего выстрела прямым попаданием
подавил турецкую пушку, находившуюся на хорошо видной ему
сверху огневой позиции.

Возбуждение Насира нарастало: воины племени бени сахр
оседлали своих верблюдов, клянясь, что немедленно ворвутся
на станцию. Нури считал это безумием, потому что турецкие
пулеметы все еще продолжали вести огонь из окопов, но его
слова не произвели на бедуинов ни малейшего впечатления. Он
в отчаянии открыл беглый огонь по позиции турок из всех
видов оружия, имевшегося в его распоряжении. Воины бени
сахр рассыпались у подножия основного кряжа и мгновенно
взлетели на холм. Увидев несшуюся на них орду всадников на
верблюдах, турки побросали винтовки и удрали на станцию.
Были убиты всего два араба.

Нури спустился с кряжа к холму. Турецкая пушка оказалась
неповрежденной. Он развернул ее кругом и ударил прямо по
билетной кассе. Бедуины разразились радостными криками,
глядя на то, как в воздух взлетели обломки деревянных балок
и камни, снова вскочили на своих верблюдов и ринулись на
территорию станции как раз в тот момент, когда противник
сдался. Около двухсот уцелевших турок, в том числе семь
офицеров, стали нашими пленными.

Бедуины обогатились: кроме оружия, им досталось двадцать
пять мулов, а в станционном тупике стояли семь вагонов с
деликатесами для офицерских столовых в Медине. Там было
такое, о чем бедуины раньше вряд ли слышали, и кое-что, о
чем вообще слышать не могли. Их восторг был беспредельным.
Даже горемыки-солдаты из отряда регулярной армии получили
свою долю — оливки, козинаки из кунжута, урюк и другие
сладости, выращенные в их родной, теперь полузабытой Сирии.

У Нури Сайда были другие вкусы, и он спас от разграбления
дикарями-бедуинами мясные консервы и напитки. В одном из
вагонов обнаружили груз табака. Поскольку ховейтаты вообще
не курили, его поделили между воинами бени сахр и солдатами
армейского отряда. Таким образом, мединский гарнизон
остался без табака, и это так подействовало на заядлого
курильщика Фейсала, что он приказал навьючить несколько
верблюдов ящиками дешевых сигарет и отправить их в Тебук.

По завершении мародерства инженеры взорвали два паровоза,
водокачку, раздаточную помпу и стрелки запасных путей. Они
сожгли захваченные вагоны и повредили мост, правда,
незначительно, потому что, как обычно после победы, все
были слишком заняты и слишком разгорячены, чтобы всерьез
заниматься подобными делами. За станцией разбили лагерь, а
около полуночи прозвучал сигнал тревоги, когда с юга с
шумом подошел ярко освещенный поезд, остановившийся перед
поврежденным накануне участком пути, о котором машинисту
явно было известно. Ауда выслал разведчиков, поручив им
выяснить обстановку.

Прежде чем они вернулись в лагерь Насира, явился одинокий
сержант, пожелавший вступить добровольцем в армию шерифа.
Его послали турки, чтобы разведать положение на станции. Он
рассказал, что в поезде было всего шестьдесят человек, с
горной пушкой, и что все это можно было бы взять без
единого выстрела, если бы он вернулся обратно с хорошим для
турок докладом. Насир рассказал об этом Ауде, тот
ховейтатам, и они тихо отправились организовывать засаду,
но перед самым выходом наши разведчики решили, что смогут
обойтись своими силами, и открыли огонь по вагонам.
Машинист, испугавшись, дал задний ход и погнал невредимый
поезд обратно в Маан. Нам оставалось лишь сожалеть об этом.

После этого рейда погода снова испортилась. Три следующих
дня непрерывно шел снег. Люди Насира с трудом вернулись в
свои палатки в Джефере. Это плато под Мааном находилось на
высоте от трех до пяти тысяч футов над уровнем моря и было
открыто всем северным и восточным ветрам. Они со страшной
силой дули из Центральной Азии или с Кавказа, через
обширную пустыню, обрушиваясь на эти горы, о которые
разбивался их первый яростный натиск. Зима еще более
жестоко разыгралась ниже, в Иудее и на Синае.

Англичане страдали от холода за Беэршебой и Иерусалимом,
наши же арабы бежали туда, чтобы согреться. К сожалению,
британские тыловые службы слишком поздно поняли, что нам
предстоит воевать на местности, напоминающей Альпы. У нас
не хватало палаток для четвертой части всего контингента,
нас не снабдили ни теплой одеждой, ни сапогами, ни
достаточным количеством одеял, которых полагалось по два на
человека в горных гарнизонах. Наши солдаты — те, что не
дезертировали и не умирали, влачили жалкое существование,
которое вымораживало из них всякую надежду.

Как и было предусмотрено нашим планом, хорошие новости из
Джурфа позволили сразу же послать арабов во главе с шерифом
Абдель Майеном из Петры в предгорья и через них в Шобек.
Это был жуткий переход: крестьяне с отмороженными ногами
шли в густом белом тумане, дрожа от холода под своими
овечьими шкурами, вверх и вниз по долинам, лежавшим между
крутыми склонами, и по опасным карнизам, над которыми
нависали, словно застывшие наплывы серого чугуна, сугробы
снега с торчавшими из них толстыми стволами лишенного
листвы можжевельника. Лед и мороз лишали сил животных и
многих солдат, но все же они, эти прирожденные горцы,
привычные к своим очень холодным зимам, продолжали упорно
продвигаться вперед.

Турки слышали о том, что они, преодолевая значительные
трудности, медленно приближаются, и уже заранее оставляли
свои пещеры и укрытия среди деревьев; спасаясь бегством в
направлении выгрузочной железнодорожной станции, они
бросали по дороге своего панического отступления
обременявшие их вещи и снаряжение. Эта тупиковая станция
лесной железнодорожной ветки с ее временными сараями
находилась в секторе обстрела арабской артиллерии и
оказалась просто ловушкой. Бедуины рвали на куски солдат
противника, выбегавших из пылавших стен своих построек.
Арабы убивали или же забирали в плен солдат противника, а
также захватывали склады в Шобеке, старом форте
монреальских крестоносцев, словно парившем в воздухе на
меловой конической вершине над извивавшейся внизу долиной.
Там разместил свою штаб-квартиру Абдель Майен, пославший
донесение об этом Насиру. Уведомлен был и Мастур. Он
оседлал своего коня и, оставив комфорт своих палаток в
солнечной глубинке Аравии, двинулся со своими людьми через
узкое ущелье к Тафилеху.

Однако преимущество оставалось за Насиром, который за один
день добрался сюда из Джефера и после ночного марша под
ураганным ветром на рассвете появился на краю обрывистого
склона лощины, в которой прятался Тафилех. Он предложил
туркам сдаться под страхом обстрела артиллерийскими
снарядами: то была пустая угроза, потому что Нури Сайд с
пушками отправился обратно в Гувейру. В деревне было всего
сто восемьдесят турок, но их поддерживали представители
крестьянского клана мухаисинов, и не столько из-за любви к
ним, сколько потому, что выскочка Диаб, один из главарей
этого клана, объявил себя сторонником Фейсала. И они
ответили на ультиматум Насира градом неприцельных пуль.

Ховейтаты рассредоточились между скалами, чтобы ответить
огнем. Это не понравилось старому льву Ауде, который пришел
в ярость оттого, что деревенские наемники осмелились
сопротивляться своим извечным хозяевам, племени абу тайи.
Он, резко дернув повод, пустил свою кобылу в галоп и выехал
с равнины, чтобы осмотреть местность под самыми восточными
домами деревни. Там он остановил лошадь и, погрозив рукой,
прокричал своим великолепным голосом: "Собаки, вы что, не
знаете Ауду?" Когда мухаисины поняли, что перед ними тот
самый неукротимый сын войны, сердца их оборвались, и уже
часом позже шериф Насир в городском особняке потягивал чай
со своим гостем, турецким губернатором, пытаясь утешить
внезапно утратившего власть чиновника. С наступлением
темноты приехал и Мастур. Его воины из племени мотальга
мрачно глядели на своих кровных врагов абу тайи,
разместившихся в лучших домах. Оба шерифа поделили город
между собой, чтобы изолировать одних своих буйных
соратников от других. У них не хватало авторитета, чтобы
быть влиятельными посредниками, потому что с течением
времени Насир был почти признан своим у абу тайи, а Мастур
у джази.

Когда настало утро, обе стороны уже вступили в перебранку,
и весь день прошел в тревоге, потому что мухаисины боролись
за власть среди крестьян, и новые осложнения были связаны с
двумя факторами: одним из них была колония морских
разбойников-сенуситов из Северной Африки, которых турки
поселили на богатой, но полузаброшенной пахотной земле,
другим было не перестававшее жаловаться деятельное
предместье, в котором жила тысяча армян, уцелевших после
печальной памятной депортации их 1915 года.

Народ Тафилеха жил в смертельном страхе перед будущим. У
нас, как обычно, не хватало продуктов и транспортных
средств, но мы ничего не ждали от мухаисинов. У них была
пшеница и ячмень, но они прятали свои запасы, было много
вьючных верблюдов, ослов и мулов, но они угнали их в
безопасные места. Они могли бы заставить уйти и нас тоже,
но, к счастью для нас, не додумывались до этого. Отсутствие
интереса было лучшим потенциальным союзником навязанного
нами порядка, потому что правление Фейсала зиждилось не
столько на консенсусе или на силе, сколько на всеобщей
инертности, тупости, апатии, в результате чего
нежелательных проявлений можно было ожидать лишь от
меньшинства.

Фейсал делегировал командование продвижением к Мертвому
морю своему юному единокровному брату Зейду. Это была
первая миссия Зейда на Севере, и он принял ее со страстной
надеждой. Советником у него был наш генерал Джафар-паша.
Его пехота, артиллеристы и пулеметчики из-за отсутствия
продовольствия оставались в Петре, но сами Зейд и Джафар
приехали в Тафилех.

Дела шли хуже некуда. Ауда проявлял весьма унизительное
великодушие к двум юношам племени мотальга — Метабу и
Аннаду, сыновьям Абтана, которого убил сын Ауды. Оба они,
люди энергичные, определившиеся, самоуверенные, стали
поговаривать о мести: это была угроза синицы ястребу. Ауда
объявил, что подвергнет их порке на рыночной площади, если
они будут позволять себе такие разговоры. Все было бы
хорошо, но на каждого из его людей приходилось по двое
сторонников Метаба и Аннада, нарастала угроза вспышки
страстей в масштабе всей деревни. Юноши во главе с моим
драчуном Рахайлем вызывающе расхаживали по всем улицам.

Зейд отблагодарил Ауду, расплатился с ним и отослал обратно
в пустыню. Информированным вождям племени мухаисин пришлось
стать вынужденными гостями в шатре Фейсала. Их враг Диаб
был нашим другом. Мы с сожалением вспоминали поговорку о
том, что лучшими союзниками нового режима, добившегося
успеха через жестокость, являются не его сторонники, а его
оппоненты. Благодаря большому количеству золота,
находящегося в распоряжении Зейда, экономическое положение
улучшалось. Мы назначили офицера-управляющего и приняли
организационные меры в пяти наших деревнях в предвидении
будущего наступления.

ГЛАВА 85



Тем не менее эти планы быстро повисли в воздухе. Еще до
того как они были согласованы, мы, к нашему удивлению,
столкнулись с внезапной попыткой турок вытеснить нас из
Тафилеха. Мы этого никак не ожидали, потому что, казалось,
не было и речи о том, чтобы они могли надеяться завладеть
Тафилехом. Алленби был в Иерусалиме, и для турок выход из
войны зависел от их успешной защиты Иордана от наступления
генерала. Если бы не пал Иерихон, или пока он не пал,
Тафилех оставался деревней, не представлявшей интереса. Не
было бы привлекательным и обладание им. Все, чего мы
желали, это пройти его, надвигаясь на противника. Для
людей, оказавшихся в таком критическом положении, как
турки, попытка отбить его у нас, чреватая еще одной
катастрофической неудачей, была бы величайшей глупостью.

Хамид Фахри-паша, командующий 48-й дивизией и амманским
сектором, думал иначе, а может быть, просто имел такой
приказ. Он собрал около девятисот пехотинцев, сколотил три
батальона (в январе 1918 года турецкий батальон представлял
собою жалкое зрелище) с сотней кавалеристов, двумя горными
пушками и двадцатью семью пулеметами и двинул их по
железной и грунтовой дорогам на Керак. Там он реквизировал
весь местный транспорт, мобилизовал гражданских чиновников
для укомплектования своей новой администрации в Тафилехе и
вышел маршем на юг, намереваясь захватить нас врасплох.

Внезапность ему удалась. Мы впервые услышали о нем, когда
его кавалеристы-разведчики нарвались на наши пикеты в Вади
Хезе, очень широкой и глубокой, трудно проходимой
горловине, отрезавшей Керак от Тафилеха и Моаб от Эдома. В
сумерках он отвел их назад и нарвался на нас.

Джафар-паша набросал план оборонительной позиции на кромке
южного склона большой тафилехской ложбины, предлагая в
случае нападения турок сдать им деревню и защищать
нависавшие над нею сзади высоты. Это показалось мне вдвойне
неразумным. Склоны были очень круты и их оборона была таким
же трудным делом, как наступление на них. Их можно было бы
обойти с востока; кроме того, если бы мы сдали деревню, от
нас отвернулось бы местное население, которое бы приняло
сторону вошедших в их дома оккупантов.

Однако это была руководящая идея — все, на что был
способен Зейд, — и около полуночи мы отдали приказ.
Вооруженные всадники направились к южному гребню, а караван
вьючных верблюдов был отправлен для безопасности по нижней
дороге. Это вызвало панику в городе. Крестьяне подумали,
что мы уходим (впрочем, так думал и я), и бросились спасать
свое добро и жизни. Сильно подморозило, и под ногами
хрустел лед. Смятение и крики, заполнявшие мрак узких
улицы, были ужасны.

Шейх Диаб не переставая твердил о недовольстве горожан,
подчеркивая тем самым величие собственной преданности. У
меня между тем складывалось впечатление, что горожане были
крепкие люди с большим потенциалом. Чтобы убедиться в этом,
я то сидел на крыше своего дома, то ходил в темноте вверх и
вниз по крутым переулкам, скрывая лицо под капюшоном плаща,
дабы не быть узнанным, а мои телохранители неотступно
следовали за мной на расстоянии голосовой связи. Таким
образом, мы слышали все, что происходило. Людьми
действительно овладел панический страх, но никаких
протурецких настроений не было. Мысль о возвращении турок
приводила горожан в ужас, и они были готовы делать все, что
было в пределах их физических возможностей, чтобы
поддержать любого выступившего против турок лидера, который
заявил бы о своем намерении сражаться. Этого было
достаточно, так как отвечало моему страстному желанию
оставаться на месте и вступить в бой.

Я наконец встретил юных шейхов племени джази — Метаба и
Аннада, прекрасных в своих шелковых одеждах, со сверкавшим
серебром оружием, и послал на поиски их дяди, Хамд
эль-Арара. Я попросил его проехать на север от ложбины и
сообщить крестьянам, которые, судя по доносившемуся шуму,
продолжали сражаться с турками, что мы готовимся прийти к
ним на помощь. Хамд, меланхоличный, учтивый, храбрый воин,
галопом помчался к ним с двумя десятками своих
родственников — это было все, что ему удалось собрать в
момент всеобщей растерянности.

Стремительный галоп этой кавалькады по городским улицам
явился последней каплей, которой не хватало для того, чтобы
страх горожан достиг высшей точки. Хозяйки выбрасывали свои
кое-как связанные в узлы пожитки в окна и двери, однако ни
один мужчина не проявлял к ним никакого интереса. Крики
прыгавших по узлам детей сливались с непрестанными воплями
их матерей, а мчавшиеся всадники то и дело палили на полном
скаку в воздух, видимо, желая подбодрить самих себя. И
словно в ответ на это замелькали вспышки выстрелов
вражеских винтовок, высвечивавшие контуры северных скал в
истаивавшей перед рассветом черноте неба. Я поднялся на
противоположные высоты, чтобы посоветоваться с шерифом
Зейдом.

Зейд сидел с серьезным видом на камне, осматривая местность
в полевой бинокль в поисках противника. По мере усложнения
ситуации он обычно становился все более отрешенным и
равнодушным. Меня охватила ярость. Турки, просто в силу
здравомыслия их генералитета, вообще никогда не пошли бы на
попытку вернуть Тафилех. Это была простая жадность, позиция
собаки на сене, недостойная серьезного противника, самое
безнадежное дело, которое мог бы затеять какой-нибудь
турок. Как они могли рассчитывать на цивилизованную войну,
не давая нам шанса сохранить к ним уважение? Их глупости
постоянно подрывали наше моральное состояние, ничто не
могло заставить наших солдат относиться с уважением к их
умственным способностям. Утро было леденяще холодным, а я
провел всю ночь на ногах и был в достаточной мере зол и
уверен, что они заплатят за вынужденное изменение хода моих
мыслей и моего плана.

Судя по быстроте продвижения турок, их было не много. У нас
имелось полное преимущество во времени, местности,
численности, и мы могли легко нанести им полное поражение,
но этого оказалось недостаточно, что приводило меня в
ярость. Мы, оказывается, должны были сыграть в навязанную
ими игру в малом масштабе: дать им решительное сражение,
как они того хотели, и убить их всех до одного. Я мог бы
восстановить в своей памяти полузабытые тексты
ортодоксальных армейских уставов и пародировать их в ходе
операции.

Это было отвратительно, потому что, когда арифметика и
география складывались в пользу союзников, мы могли бы не
причинять лишних страданий людям. Мы могли бы победить,
отказавшись от сражения, перехитрить турок, перемещая свой
центр, как бывало в двадцати подобных случаях раньше, но на
этот раз скверное настроение и самомнение объединились,
чтобы заставить меня не довольствоваться сознанием своей
силы, а публично заявить о ней противнику и вообще всем.
Убедившийся теперь в непригодности линии обороны, Зейд был
вполне готов прислушаться к голосу дьявола-искусителя.

Я первым делом предложил, чтобы Абдулла выдвинулся вперед с
двумя пушками для разведки боем сил и позиций противника.
Затем мы обсудили следующий этап, и с большой пользой, так
как Зейд был хладнокровным и храбрым воином, с
темпераментом настоящего офицера. Мы видели, как Абдулла
поднимался на другой склон. Какое-то время стрельба
усиливалась, а затем с увеличением расстояния постепенно
затихла. Его появление подтолкнуло всадников из племени
мотальга и крестьян, которые напали на турецкую кавалерию и
сбросили ее с первого кряжа, погнали через равнину шириной
в две мили и через кряж за нею вниз, по первому уступу
большой котловины Гесы.

За этой котловиной располагалась основная масса турецких
сил, теперь снова выходивших на дорогу после суровой ночи,
когда они были отброшены на исходные позиции. Они вступили
в бой, и Абдулла был тут же остановлен. Мы слышали
отдаленные раскаты пулеметных очередей, сливавшиеся с гулом
сильных разрывов снарядов: артиллерия противника вела
беспорядочный огонь. Слушая все это, мы понимали, что
происходило, да и хорошо все видели. Новости были
отличными. Я хотел, чтобы Зейд сразу же продвинулся вперед,
но он, проявляя осторожность, настоял на том, чтобы мы
дождались точной информации от командира его авангарда
Абдуллы.

Согласно теории в этом не было необходимости, но он знал,
что я не был настоящим военным, и оставлял за собой право
сомневаться в моих советах, когда они звучали слишком
категорически. Однако я настоял на двух из них, и сам
отправился на передовую, чтобы составить свое суждение об
обстановке. По пути я увидел своих телохранителей,
копавшихся в домашнем скарбе, вынесенном жителями на улицы,
чтобы впоследствии его увезти, и находивших там много
интересного для себя. Я послал их за нашими верблюдами и
велел как можно скорее доставить пушки к северному склону
горловины.

Дорога спускалась в рощу фиговых деревьев со скрученными в
узлы, подобно змеям, синими стволами, долго остававшимися
голыми после того, как вся остальная растительность уже
зеленела. Отсюда дорога поворачивала на восток и, долго
извиваясь по долине, поднималась к гребню. Я сошел с дороги
и стал подниматься напрямик по скалам, еще раз убедившись в
бесспорном преимуществе восхождения босиком, когда подошвы
уже затвердели после мучительного привыкания или были
слишком окоченевшими от холода, чтобы чувствовать острые
выступы и царапины от них. Хотя этот новый путь и заставил
меня пролить много пота, он заметно сократил мне время, и
очень скоро, оказавшись на вершине, я нашел ровную
площадку, а потом поднялся на последний кряж, с которого
открывалась панорама всего плато.

Этот ровный склон со следами византийских фундаментов
представлялся вполне подходящим в качестве резервной или же
последней линии обороны Тафилеха. Правда, никакого резерва
у нас не было, — никто не имел ни малейшего понятия о
том, кого или чего мы могли бы откуда-то ждать, — но если
бы мы получили вдруг какое-то подкрепление, это место для
него вполне годилось. В этот самый момент я увидел личных
агейлов Зейда, скромно прятавшихся в лощине. Чтобы
заставить их сдвинуться с места, требовались слова такой же
силы, как и для того, чтобы они расплели свои заплетенные в
косы волосы. Но я в конце концов рассадил их по кромке
резервного кряжа. Их было около двух десятков, и на
расстоянии они выглядели прекрасно, как дозор какой-нибудь
внушительной армии. Я вручил им свое кольцо с печаткой для
подтверждения их полномочий и приказал собирать всех, кто
бы к ним ни пришел, в особенности моих парней с их пушкой.

Когда я шел на север, к передовой линии сражения, мне
встретился Абдулла, направлявшийся со своими новостями к
Зейду. У него кончились боеприпасы, он потерял под
артобстрелом пятерых солдат и одно автоматическое орудие.
Два других, как он полагал, захватили турки. Он намеревался
взять Зейда со всеми его людьми и сражаться дальше, и мне
было нечего добавить к его сообщению. Был смысл в том,
чтобы предоставить моих счастливых хозяев самим себе и дать
им поставить точку в их собственном правильном решении.

Таким образом, в моем распоряжении оказалось время для
изучения предполагавшегося поля боя. Небольшая равнина
шириной около двух миль была окружена невысокими, поросшими
зеленой растительностью кряжами, и ее очертания напоминали
треугольник, основанием которого был мой резервный кряж.
Через нее проходила дорога на Керак, уходившая в долину
Хеса. Турки с боями пробивались именно по этой дороге.
Абдулла отвечал за западный, или левый, кряж, который
теперь был нашей линией огня. Когда я проходил через
долину, продолжался артобстрел; жесткие стебли полыни
кололи мои израненные ноги. Вражеская артиллерия стреляла с
перелетом, и снаряды, порой задевая гребень кряжа,
разрывались позади. Один из них упал поблизости, и я
определил его калибр по горячему наконечнику. Я все еще шел
по долине, когда артиллеристы уменьшили дальность, и к тому
времени, когда я дошел до кряжа, над ним уже рвались
шрапнельные снаряды. Очевидно, турки каким-то образом вели
наблюдение, и, оглядевшись, я увидел, как они поднимались
по восточному склону за выемкой Керакской дороги. Они
должны были скоро охватить нас с фланга у нашего отрога
западного кряжа.

ГЛАВА 86



Нас было около шестидесяти человек, собравшихся за кряжем
двумя группами, одна ближе к его подножию, другая — у
вершины. Нижняя группа состояла из крестьян, пеших, тяжело
дышавших и жалких, и все же они были единственными, кто
согревал душу в тот день. Они говорили о том, что у них
кончились боеприпасы и что все кончено. Я уверял их в том,
что это лишь начало, и, указывая пальцем на густонаселенный
резервный кряж, говорил, что все оружие находится там. Я
уговаривал их поспешить обратно, подтянуть пояса и
держаться на кряже. Мы должны были прикрыть их отход,
закрепившись здесь.

Они, оживившись, поспешили туда, а я направился к верхней
группе, цитируя в уме строки устава о том, что не следует
прекращать огонь с одной позиции до готовности начать
обстрел со следующей. Командовал боем юный Метаб,
раздевшийся до своих жалких протертых подштанников. Его
черные локоны, мокрые от пота, ниспадали по испачканному
изможденному лицу. Он в отчаянии махал руками и хрипло
плакал от досады, потому что надеялся отличиться в этом
первом бою на нашей стороне.

Мое появление в последний момент, когда турки уже
прорывались, было для него еще горше, и раздражение его
только усилилось, когда я сказал, что намеревался всего
лишь изучить местность. Он посчитал это легкомыслием и
выкрикнул что-то по поводу христианина, вступающего в бой
невооруженным. Я возразил ему, вспомнив остроумные слова
Клаузевица об арьергарде, выполняющем свое назначение в
большей степени своим присутствием, нежели действием, но
ему было явно не до шуток, и, возможно, он был прав, потому
что небольшой кремнистый вал, за которым мы прятались,
разразился огнем. Турки, знавшие, что мы находились там,
нацелили на него два десятка своих пулеметов. Высота его
была четыре фута, длина пятьдесят, и состоял он из сплошных
кремнистых ребер, от которых с оглушительным треском
отскакивали пули. В воздухе над нами висели такое гуденье и
свист, вызываемые рикошетами и осколками кремня, что,
казалось, сама смерть смотрела на нас из-за этого
естественного бруствера. Стало понятно, что нам очень скоро
придется уйти оттуда, и поскольку у меня не было лошади, я
ушел первым, а Метаб пообещал, что постарается продержаться
еще десять минут.

Я согрелся от быстрой ходьбы и теперь считал шаги, чтобы
лучше рассчитать дальность огня, когда турки станут нас
вытеснять, поскольку у них была всего лишь эта единственная
позиция, к тому же плохо защищенная с южного направления.
Теряя этот кряж племени мотальга, мы, вероятно, могли бы
выиграть сражение. Всадники почти продержались обещанные
десять минут, а затем без потерь покидали свои позиции.
Метаб позволил мне держаться за стремя, чтобы быстрее меня
вывести, и наконец мы на последнем дыхании оказались среди
агейлов. Был самый полдень, и у нас имелось время, чтобы
спокойно все обдумать. Высота нашего нового кряжа была
около сорока футов, и по своей конфигурации он очень
подходил для обороны. Нас было на нем восемь человек, и
люди постоянно прибывали. Мои телохранители со своим
орудием присоединились к нам. Появился с двумя своими
людьми разгоряченный инженер-подрывник Лутифи, а после него
подошла другая сотня агейлов. Все это стало напоминать
какой-то пикник. Постоянно повторяя с радостным видом одно
и то же слово "прекрасно", мы озадачили солдат, мешая их
возможности оценить положение. Автоматическое оружие
разместили на гребне и был отдан приказ огонь по любой
цели, чтобы не переставая беспокоить турок. Однако попусту
стрелять запрещалось. В противном случае временное затишье
прекращалось. Я улегся в укрытом от ветра и прямых лучей
солнца месте и проспал целый благословенный час. За это
время турки заняли старый кряж, растянувшись по нему, как
гусиный выводок, и расчетливо заняли позиции напротив нас.
Наши люди оставили их в покое, довольные тем, что свободно
выставляли себя напоказ. Ближе к вечеру приехал Зейд с
Мастуром, Расимом и Абдуллой. Они привели наши основные
силы, состоявшие из двух десятков пехотинцев на мулах,
тридцати всадников племени мотальга, двух сотен крестьян,
пяти автоматических винтовок, четырех пулеметов и горной
пушки египетской армии, побывавшей в сражениях под Мединой,
Петрой и Джурфом. Это было великолепно, и я поднялся, чтобы
их приветствовать.

Турки увидели нас и открыли огонь из пулеметов и горных
орудий. Но они не заботились о прицельности огня и все
время промахивались. Мы напомнили друг ДРУГУ, что законом
любой стратегии является движение, и начали маневрировать.
Ставший кавалерийским офицером Расим со всеми нашими
всадниками должен был окружить восточный кряж и обойти
левый фланг противника, поскольку теория предлагала в
подобных случаях нападать не по линии фронта, а
организовывать так называемую "точечную" атаку.

Расим был готов к выполнению такого непростого задания.
Входящий в его отряд Хамд эль-Арар перед выступлением
поклялся умереть за арабское дело, церемонно обнажил свою
саблю и, назвав ее по имение, обратился к ней с героической
речью. Расим взял с собой пять автоматических пушек, и это
значительно усиливало его выступление.

Мы в центре занимались парадным построением, чтобы
выступление Расима осталось незамеченным противником,
который занимался тем, что бесконечную вереницу своих
пулеметов располагал с интервалами слева, вдоль кряжа, как
на витрине в музее. Это тактика представлялась заведомо
проигрышной. Кряж был сплошь кремневым, без покрывающей
породы, которая могла бы задерживать пули. Мы видели, как
при ударе пули о грунт и пуля, и кремень разлетались дождем
смертельно опасных осколков. Кроме того, нам было известно
расстояние, и мы тщательно регулировали угол возвышения
наших пушек Виккерса, благословляя их длинные старомодные
прицелы. Наши горные орудия были закреплены на подставках и
находились в полной готовности к внезапному удару
шрапнелью, как только Расим займет исходное положение для
атаки.

Как мы и ожидали, прибыло подкрепление из Аймы в количестве
сотни солдат. Их прибытие убедило нас в необходимости
отказаться от теории маршала Фоша и в любом случае
атаковать с трех сторон одновременно. Мы послали прибывших
из Аймы солдат с тремя пулеметами окружить правый, или
западный, фланг противника. Затем был открыт огонь по
туркам с нашей центральной позиции, который очень сильно
беспокоил их открытые линии ударами и рикошетами.

Противник чувствовал, что обстановка складывается для него
неблагоприятно. Старый генерал Хамид Фахри собрал свой штаб
и тыловые службы и приказал каждому вооружиться винтовкой.
"За сорок лет военной службы я никогда не видел, чтобы
повстанцы сражались так, как эти. Становитесь в строй",
— приказал он. Но было уже слишком поздно. Расим выдвинул
вперед пять своих пулеметов с расчетами по два человека.
Они быстро и скрытно заняли позицию и смяли левый фланг
турок.

Люди из Аймы, знавшие каждый стебелек травы на этих
пастбищах, принадлежавших их родной деревне, без потерь
подползли на расстояние в триста ярдов до турецких
пулеметов. Противник, занятый устранением нашей фронтальной
угрозы, заметил их только тогда, когда они внезапным залпом
смели его пулеметные расчеты и привели в полный беспорядок
правый фланг. Увидев это, мы послали вперед всадников на
верблюдах.

Их возглавил гофмейстер Зейда Мухаммед эль-Гасиб,
восседавший на своем верблюде в сиявшем, развеваемом ветром
одеянии, с алым флагом агейлов над головой. Все
остававшиеся с нами в центре — наши слуги, артиллеристы и
пулеметчик — рванулись за ним.

День оказался для меня слишком долгим, и теперь я дрожал от
нетерпения, желая увидеть, чем кончится дело. Зейд рядом со
мной бурно радовался тому, как прекрасно осуществлялся наш
план в холодном зареве заходившего солнца. С одной стороны
кавалерия Расима сметала в пропасть за кряжем разбитый
левый фланг, с другой люди из Аймы добивали беглецов. Центр
противника в беспорядке откатывался по ущелью под натиском
наших пехотинцев и всадников на лошадях и верблюдах.
Армяне, весь день в тревоге прижимавшиеся к земле за нашими
спинами, теперь повытаскивали свои ножи и ринулись вперед,
подбадривая друг друга криками на турецком языке. Я думал
об ущельях между здешними местами и Кераком, о Хесской
котловине с ее разбитыми дорогами, проходившими по
головокружительным карнизам, о мелколесье, о теснинах и
узких дефиле. Дело шло к резне, и мне следовало бы воззвать
о милости к противнику, но после яростного напряжения битвы
я

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися