Айрис Мэрдок. Дикая роза
страница №11
...льческое лицо,прежде чем она прикрыла его рукой.
- Так трудно объяснить. Я не то чтобы чего-то жду. Просто мне
невыносимо думать, что он может вернуться и будет искать меня, а меня не
будет.
- Вы воображаете, что у Рэндла осталась к вам хоть капля чувства?
Она помолчала, потом ответила очень тихо:
- Наверно, так.
Комната казалась темной, чувство ночного вторжения не покидало их.
Феликс, хоть и обескураженный ее словами, все еще дрожал от желания. Ночь,
близость Энн, сила, которую он в себе ощущал, - все внушало ему, что он
может, что он должен вырвать у нее согласие. Он сказал:
- Вы ошибаетесь. Но это неважно. Подождем, посмотрим, что вы тогда
решите. Я же вам сказал, что не тороплюсь.
- Если я сейчас не могу сказать "да", значит, и вообще не могу, -
отозвалась она бесцветным голосом. - Смешно было бы требовать, чтобы вы
ждали. Рэндл может вернуться. Сейчас, когда я услышала машину, мне уж
почудилось, что это он, а не вы. Он может вернуться. Это правда. И эта
правда все решает. - Она роняла слова тяжело, заученно, не глядя на него.
Неужели она это серьезно, подумал Феликс, или она его испытывает,
хочет, чтобы он применил силу? Он чувствовал, что у него хватит решимости
втолкнуть ее в "мерседес". Он сказал, чтобы выиграть время:
- Вы в самом деле думаете, что он может вернуться? Вам не кажется, что
это наивно?
- Я думаю, что возможность такая есть. И Миранда так думает, даже
больше, чем я. А она его знает.
- К черту Миранду!
- Уезжайте, Феликс, - сказала она тупо.
Он прикусил губу, вздернул подбородок и по ее выражению понял, что вид
у него устрашающий. Он сказал:
- Я люблю вас, Энн, я восхищаюсь вами, но порой мне кажется, что вы
запутавшаяся, сентиментальная дура.
Она посмотрела на него сурово и печально.
- Простите меня, Феликс, я не могу толком объяснить, но я уверена. Ох,
родной мой, давайте не будем тянуть. - Голос ее сорвался.
Феликс дрогнул. С некоторыми женщинами он прекрасно умел обращаться. Но
что делать с ней - не знал. Самый контраст парализовал его. Если бы он
только мог сломить ее взглядом, жестом. - Я вас не отпущу, - сказал он.
Энн смотрела на него с отчаянием, в ее глазах были боль и страх. Словно
подождав, что он сделает, она сказала:
- Понимаете, я должна оставить Рэндлу путь к отступлению.
- Рэндл, Рэндл, а почему для разнообразия не поступить так, как вам
самой хочется? Или разучились?
- Может быть, и разучилась, - произнесла она медленно. - Я как-то себя
не вижу. Я вижу его. И никакая это не самоотверженность. Просто он слишком
существует.
- А меня вы не видите?
- Вас, - сказала она. - Да. В том-то и горе.
- Вы хотите сказать, - он старался понять не слова, а ее лицо, - что я
стал... для вас... невидимым? Вы меня не видите, потому что я... просто
что-то, чего вам хочется? - Он боялся выразиться слишком ясно. Но очень уж
жестоким казалось, что она вот так, почти автоматически отрекается от
него, отрекаясь от собственных желаний. Что ему, как и ей, не знать
счастья только оттого, что для нее так ощутимо существует отсутствующий
Рэндл.
- Откуда я знаю, чего мне хочется? - сказала она уже с раздражением. -
Мне ничего не хочется, я от всего отказываюсь, потому-то я и врежу другим,
и Рэндлу вредила, и вам повредила бы, наверно.
- Я вас не понимаю. - Он подошел к ней ближе. - Вы никому не можете
повредить. Вы хорошая, а хорошее не может быть дурным. Вы говорите
абстракциями. Будьте естественны со мною, Энн. Не насилуйте себя, дайте
себе волю. И ради всего святого перестаньте молоть чепуху. - Он шагнул к
ней, стал рядом.
- Не надо, - сказала она робко, почти жалобно, глядя на него снизу
вверх. - Я делаю то, что должна. Я прикована к Рэндлу, понимаете,
прикована.
Он протянул к ней руки, но снова их уронил. Ему хотелось схватить ее и
раскачать, хотелось упасть перед ней на пол и с криком зарыться головой в
ее колени. Он сказал тихо:
- Перестаньте, Энн.
- Вы должны уехать, Феликс, - сказала она тем же апатичным, неуверенным
тоном. - Как вы теперь поступите?
Боль и гнев охватили Феликса. Он не мог ей поверить. На минуту
захотелось ее уязвить. Он сказал:
- Что ж, если бы я дал вам меня прогнать, пришлось бы, очевидно,
устраиваться по-другому. Уж конечно, я не раскис бы. Уехал бы в Индию.
Возможно, женился бы на ком-нибудь. Жениться мне нужно, и поскорей, не то
совсем высохну. Но я хочу жениться на вас, черт возьми.
- А... Мари-Лора? - спросила Энн, шаг за шагом отступая от него к окну.
- Что Мари-Лора?
- Вы как-то обещали мне показать ее портрет, - сказала Энн. Она вся
сжалась, была напряженная, бледная.
Зачем она мучает себя и меня, думал Феликс.
- Да, - сказал он раздраженно. - Он у меня с собой. Желаете посмотреть?
- Он порылся в кармане. Там все еще лежало письмо Мари-Лоры, а при нем
снимок, который он недавно сунул в тот же конверт. Он мельком взглянул на
него и сам вздрогнул: умница, длинноносая, с узкими темными глазами и
пышным каскадом почти черных волос. Мари-Лора. Он протянул снимок Энн.
Энн только глянула и расплакалась.
- О боже правый! - сказал Феликс и зашагал по комнате.
- Простите, - сказала она, стараясь сдержать слезы, и положила снимок
на стол. - От этого я могла вас избавить.
- Слушайте, Энн, - сказал Феликс. - К черту Рэндла и Мари-Лору. Они
здесь ни при чем. Мы оба устали, издергались. Гнать сюда в такую поздноту
было сумасшествие. Идите спать, а утром мы еще поговорим.
- Нет, нет, - сказала Энн и снова заплакала, - этого мне не вынести.
- Так что же вы, хотите, чтобы я уехал сейчас?
Она молча кивнула, уставившись на поднятый в руке платок, не вытирая
медленно стекающих слез.
- Энн, - сказал Феликс, - вы меня любите?
Она еще помолчала, потом, все так же глядя на платок, сказала хрипло:
- Да. Но, наверно, недостаточно. Или не так, как нужно.
Феликс весь застыл. Произнес сухо:
- Так бы и сказали. Это упрощает дело. Конечно, я уеду. Только надо
было сказать раньше.
- Да вы не понимаете! - Она подняла голову как бы с отчаянной мольбой.
- Вы не понимаете. Я вас люблю, видит бог, люблю. Но я не вижу выхода. Я
до сих пор слишком связана с Рэндлом. Он слишком реален. Но я вас люблю.
Ох, Феликс, мне так трудно, помогите мне! - Ее голос поднялся до жалобного
вопля. Она разрыдалась, потом затихла, бессильно свесив руки, с мокрыми от
слез щеками.
Феликс удрученно поглядел на нее:
- В вашей жалости я не нуждаюсь. И в ваших увертках тоже. Разумеется, я
не буду вам навязываться. Обо мне не тревожьтесь. Я уеду в Индию. Больше
вам досаждать не буду. Насчет Рэндла вы, по-моему, ошибаетесь. Но надо
думать, вы вправе любить не меня, а его. Надо думать, вы вправе как угодно
относиться... к вашему мужу.
Эти слова тяжело упали между ними, и Энн застонала. Она повторила едва
слышно:
- Я вас люблю, Феликс.
Он сказал:
- Знаю. Все в порядке. Жалости мне не надо. - Он взял со стула пальто.
Сунул в карман фотографию Мари-Лоры.
Минуту они смотрели друг на друга.
- Не уезжайте, - сказала Энн почти шепотом, сразу перестав плакать.
Феликс покачал головой.
- Вы были правы. Лучше не тянуть. Я страдать не любитель. Простите, что
растревожил вас. - И пошел к двери.
Он яростно рванул руль темно-синего "мерседеса" и выехал к воротам,
срезав угол лужайки. Слабый крик словно повис в воздухе у него за спиной.
Он жал и жал на газ, пока машина под ним не завизжала. Уже тогда он знал,
что это расплата за честь быть офицером и джентльменом.
32
Миранда, скорчившись на подоконнике, смотрела, как огни темно-синего
"мерседеса" исчезают в подъездной аллее. Яркий свет, выхватывая из мрака
зеленые деревья, все быстрее уходил под гору и вот пропал. Остался шум
мотора, сперва нараставший по мере того, как машина набирала скорость,
потом быстро умолкший. Наконец наступила полная тишина. Миранда
прислушалась к тишине. Потом устало слезла с окна. Какой-то кусок жизни
кончился. Какое-то дело сделано.
Она знала о том, что произошло в гостиной. Достаточно долго
подслушивала, стоя за дверью. Теперь она словно задумалась, оставшись без
дела, не зная, за что приняться. Потом задернула занавеску, заперла дверь
и, опустившись на колени, пошарила под кроватью. Она вытащила большую
деревянную шкатулку, предназначенную для книг, с крепким запором. Порылась
в ящике, нашла ключ и открыла шкатулку. Вывалила содержимое на ковер и
стала безучастно его перебирать.
Там было несколько писем и множество газетных вырезок и фотографий.
Снимок Феликса в теннисном костюме, пятнадцатилетним мальчиком, - она
выкрала его из альбома у Милдред. Несколько снимков Феликса в Грэйхеллоке,
сделанных много лет назад на каком-то празднике; Феликс, Энн и Клер Свон,
Феликс, Энн и Нэнси Боушот, Феликс и Энн. Был старый снимок - Феликс, Хью
и на первом плане она сама, крошечная девчушка в белых оборках и бантах.
Были снимки Феликса с Милдред, которые Энн в свое время получила в
подарок, а Миранда стянула у нее из стола, и еще парочка сокровищ,
приобретенных таким же путем, - Феликс в парадном мундире. Но больше всех
она любила другие, где Феликс был в обычной форме, Феликс на войне, Феликс
обросший, Феликс при оружии, Феликс в пустыне, Феликс, склонившийся над
картой в каком-то неведомом, безлюдном месте. Были тут и вырезки военных
лет, включая корреспонденцию о том, как Феликс заслужил Военный крест под
Анцио. И вырезки мирного времени, включая иллюстрации из "Тэтлера", -
Феликс танцует с леди Мэра Ханвик, пьет шампанское с мисс Пенелопой Фенью.
И еще - "Полковник Феликс ("Йойо") Мичем с приятелем на скачках в Аскоте".
Но самой большой драгоценностью были письма - письмо, которое он ей
написал, когда она болела свинкой, письмо, которое он ей написал, когда
она болела ветрянкой, открытка, когда-то присланная им из Нью-Йорка. Увы,
переписка их кончилась, когда ей было семь лет.
Миранда любила Феликса Мичема всем сердцем с тех пор, как себя помнила.
Она не могла бы сказать, когда именно ее детское поклонение этому
большому, приветливому полубогу перешло в жадную, ревнивую муку, с которой
она теперь жила дни и ночи. Иногда ей казалось, что ее чувство всегда было
одинаково, всегда равно огромно, только в какую-то минуту к нему поднесли
спичку. И теперь она корчилась в этом огне. Правда, она и в раннем детстве
страдала, скучала по нем, ждала его и безумно радовалась каждому его
появлению. Она жестоко страдала от того, что он интересовался Стивом,
который тоже его боготворил, и сравнительно мало интересовался ею. Но в
детстве она хотя бы не мечтала им завладеть. Настоящие мучения начались
тогда, когда на каком-то почти не замеченном повороте пути она оказалась с
Феликсом в одном мире. Ибо теперь, когда ничто их не разделяло, их
разделяло все.
Миранда, конечно, чувствовала, что между Феликсом и ее матерью что-то
есть, какой-то трепет взаимного интереса и приязни. Ей казалось, что и это
она знала всегда, но, когда ее любовь вспыхнула ярким пламенем,
обострились и ее любопытство и наблюдательность. Наблюдать, впрочем, было
почти нечего, и Миранда не предполагала больше того, что видела. Но и
того, что она видела, было достаточно, и она смотрела во все глаза и
страдала.
Миранда была уверена, что ее тайна никому не известна. Когда ее
пятилетней девочкой спросили, за кого она хочет выйти замуж, она не
задумываясь ответила: "За Феликса". Все тогда посмеялись, а потом забыли.
Скрывать свою любовь было тем более необходимо, что от ее зоркого и
проницательного взгляда не укрылся катастрофический разлад между
родителями; и, по мере того как события принимали все более угрожающий
оборот, на ее безнадежную мечту завладеть Феликсом как бы наросла другая,
более выполнимая мечта - чтобы он по крайней мере не достался ее матери.
Раньше Миранда, вероятно, любила мать, но эта мать ее детских лет была
фигурой безличной и безликой. Все краски в мире ее детства исходили от
отца. Мать впервые обрела для нее индивидуальность уже как ее соперница, и
этому соперничеству Миранда посвятила себя со свирепой решительностью и не
без успеха.
Она, конечно, не могла никому довериться, даже или, вернее, в
особенности отцу, с которым всегда так дружила Ее привязанность к отцу
была чем-то теплым, инстинктивным, бесформенным и бесконечно утешительным,
хотя минутами и вызывала в ней чувство стыда, почти отвращения. Только на
него изливалась ее нежность, только для него она до сих пор оставалась
мягкой, уютной, а с годами к этой мягкости примешалась воинствующая
преданность, стремление защитить его всякий раз, как ей казалось - а в
последнее время это бывало все чаще, - что ему грозит какая-то опасность.
Что ее любовь к Феликсу представляет для него опасность - это она поняла
давно. Если он узнает, ему будет очень больно. И от этой боли она тоже его
оберегала. На свои две любви она не смотрела как на соперниц. Они были
столь же различны, как их предметы. Рэндл по сравнению с Феликсом казался
ей бесконечно слабым, но именно поэтому был бесконечно ей дорог.
Когда Миранде стало ясно - а ясно это ей стало уже давно, не только в
результате ее неутомимых наблюдений, но также из намеков, брошенных отцом,
- что ее родители скоро расстанутся навсегда, ей показалось, что
дальнейшего она не вынесет. Она считала вполне вероятным, что Феликс
начнет ухаживать за ее матерью, мать будет колебаться и тянуть, но в конце
концов он ее получит. Миранда сказала себе, что этого она не переживет.
Если Феликс женится на Энн, она убьет себя; и в самом деле, эта ужасная
неизвестность, эта новая перспектива, возникшая после отъезда отца,
грозила замучить ее до потери сознания. Равнодушие к жизни, о котором она
говорила Феликсу, казалось ей подлинным, и с дерева она прыгнула словно бы
вполне готовая к смерти, хотя также и с надеждой поразить воображение
Феликса и свалиться в его объятия. В последующие дни, когда она убедилась
в том, о чем и так догадывалась - что Феликс видит в ней ребенка и вообще
замечает ее только из-за Энн, - ее тайные терзания достигли предела.
Вообще-то говоря, со своей точки зрения, Миранда рассматривала отъезд
отца не только как несчастье. Даже независимо от Феликса она, как ни
странно, часто мечтала о том, чтобы отец уехал, чтобы улетел, как птица,
выпущенная из ее руки, - показывать ей дорогу в лучший край. Миранда
восхищалась буйством, подспудно тлевшим в отце, с нетерпением ждала, когда
проявится его сила, и, когда он наконец взорвался, облизнулась и широко
раскрыла глаза. Рэндл унесется первым, как ее посланец, ее эмиссар, в
страну четких форм и ярких красок, в страну ворованных радостей, а она
потом за ним последует. Это сулило какое-то избавление, и для такой мечты
в ее хозяйстве тоже находилось место. Но о том, как бегство Рэндла
отзовется на позиции Феликса, Миранда думала со смешанными чувствами.
Освобождая место для Феликса, Рэндл тем самым усугублял ее страдания и
усиливал опасность. Но, обостряя ситуацию, его отъезд в то же время так
или иначе приближал развязку, а Миранда убедила себя, что лучше любой
конец, чем эта нескончаемая, длящаяся год за годом, бессловесная любовь
Феликса. Теперь уж он либо выиграет, либо проиграет, и в случае явного
проигрыша ему придется исчезнуть. Миранда решила позаботиться о том, чтобы
он выиграл или проиграл поскорее.
Приступив к делу, она даже нашла в этом утешение. Прежде всего нужно
было услать отца, убедить его отбросить колебания и уехать. Теперь, когда
Миранда наконец решила все сокрушить, а там будь что будет, ей не
терпелось, чтобы он уехал, и она даже опасалась, не слишком ли откровенно
его спроваживала. Новые колебания, сомнения, частичные примирения - это
было бы уже выше сил. Рэндл должен уйти со сцены раз и навсегда. О том,
как справиться с матерью, она заранее не думала. Но, раз попробовав, сама
поразилась тому, как это просто. У нее возникло - и это тоже было
утешительно - ощущение собственной силы. По сравнению с ней мать казалась
существом без формы и без цели - обремененная чувством вины и путаными
привязанностями, безнадежно связанная браком. Для того, что ей было нужно,
Миранда поняла достаточно, и то, что она поняла, удивило ее и вызвало
легкое содрогание.
Она сидела, хмуро перебирая фотографии. Сейчас они мало что говорили
ей. У нее было такое чувство, словно Феликс умер, такое чувство, отчасти
даже приятное, словно и она сама на время умерла. Она отупела, свяла, как
после экзамена. И на снимки смотрела, не видя. А потом стала не спеша их
рвать. Она рвала их один за другим, не переворачивая, не разглядывая,
потом стала, не читая, рвать письма и вырезки. Разорвала все в мелкие
клочки. Клочки сложила в большой конверт и запечатала. И еще долго сидела
на полу, поджав губы, почесывая щиколотку и напевая какой-то мотивчик.
Она оглядывалась на пройденный путь, но его уже затянуло туманом, и
видела она только отдельные куски. Вглядываться не было сил - слишком
устала, да теперь это уже было не важно. Лениво перебрала свои догадки
насчет матери и Феликса. Узнать она никогда не узнает, но узнавать и не
хочется, и все равно она выживет. Другие ведь выживают, а она, если
потребуется, посвятит всю жизнь планомерному выживанию. Она спокойно
наметила пункты своей программы. Через год-другой она сбежит к отцу. К
тому времени он уже бросит ту женщину, а если нет, Миранда живо уговорит
его с ней расстаться. Он поселится в каком-нибудь веселом южном городе.
Она представила его себе: загорелый, интересный, оживленный, свободный,
говорит на иностранных языках. И вот приезжает она - тонкая, бледная,
загадочная, печальная, и все за ней ухаживают, но она остается с отцом.
Вот так оно и будет, а до тех пор она будет жить как мертвая.
Ноги затекли, она с усилием встала и подошла к полкам. Тупо поглядела
на немецкий кинжал, все еще пронзавший куклу - подарок Феликса. Вытащила
кинжал, а останки куклы бросила в корзину. Кинжал она завтра утопит в
болоте. Глянув на притихшие ряды кукол, машинально вытащила одну и прижала
к груди. Она делала это сотни раз, но сейчас ей вдруг почудилось, что она
обнимает мертвого щенка. Стало жутко от ощущения, что все куклы умерли.
Жизнь, которой она их наделила, разом кончилась. Она глядела на них,
широко раскрыв глаза, облизывая губы. Мертвые подобия, насмехающиеся над
ее одиночеством. Она поболтала куклу в воздухе, потом ухватила одной рукой
за голову, другой за туловище и рванула. Фарфоровая голова отделилась, она
швырнула ее на пол и разбила. Взяла за ноги другую куклу и шваркнула об
стену. Постепенно комната наполнилась опилками и осколками розового
фарфора. То, что не удалось сломать, она порубила немецким кинжалом.
Последней оставалась Пуссетт. Миранда поглядела в бессмысленное знакомое
лицо и оторвала у Пуссетт голову, руки и ноги. Вот и все, и нет больше
маленьких принцев.
33
Где-то пела птица - где-то в ветвях бука, в великой тишине светлого
летнего утра. Болота, сейчас бледно-зеленые под солнцем, добавляют в
солнечное золото и свое особое свечение, тянутся вдаль, в голубую дымку.
Все десять тысяч роз уже раскрылись, обнажив свои пленительные сердца, и
склон кажется огромным развернутым веером. Миранда в комнате над ним,
наверно, еще спит, а Энн уже встала и возится на кухне. Сейчас придет
Нэнси Боушот, принесет молоко. Он лениво прислушивался к привычным
утренним звукам. Рэндл Перонетт пробуждался от сна.
Переворачиваясь на другой бок, он коснулся чего-то. Открыл глаза. И
вспомнил - так внезапно, что, вздрогнув, приподнялся на локте. Он был в
Риме, в отеле на Пьяцца Минерва, в широкой кровати, с Линдзи. Свет летнего
утра действительно сиял за окном, но закрытые жалюзи приглушали его до
жаркого полумрака. И птица пела, но то была канарейка в клетке,
выставленной на балкон соседнего дома. А рядом с ним, лежа на спине,
крепко спала Линдзи. Не прикрытая простыней, она в наготе своей была как
Афродита Анадиомена, Афродита из мира сна. Ее светлые с металлическим
отливом волосы блестящими золотыми прядями лежали на подушке, спускались
ей на грудь. Приподнявшись повыше, Рэндл отделил одну прядь от своего
вспотевшего бока. Ночью и то было жарко.
Он посмотрел на часы. Еще нет семи. Будить Линдзи не стоит. Они легли
очень поздно. Он стал рассматривать ее лицо. Голова ее была запрокинута,
подбородок торчал к потолку с решительным видом, который она сохраняла
даже во сне. Губы - насколько же они прекраснее в своей нетронутой
бледности - чуть приоткрылись, между ними белеют зубы. Тонкие с прожилками
веки гладкие, как кожура какого-то диковинного плода. Дыхание -
непрерывные вздохи, легкие и дразнящие, широкий, спокойный овал лица с
большим, не много выпуклым лбом - даже вблизи на нем не видно ни морщинки
- раскинулся перед ним, как прелестный пейзаж, на который смотришь с
вершины горы. Ее сон казался чудом красоты, тепла и жизни, замершим как по
волшебству, превращенным в предмет созерцания. Так в сказочных замках
столетиями дремлют принцессы. Рэндл смотрел, и боготворил, и опять
упивался торжеством обладания.
А между тем эти пробуждения всегда бывали одинаковы. Он всегда
просыпался с ощущением, что он в Грэйхеллоке, словно перемены, происшедшие
с ним, еще не проникли в его подсознание. И в самом деле, подсознание его
по каким-то неисповедимым причинам было занято другим. Никогда он не видел
столько снов. Каждую ночь ему снилась Энн - Энн без оглядки бежит мимо, не
слыша его окликов, Энн, как призрак, проплывает в лодке, а он смотрит на
нее из окна, Энн уходит от него по аллее, а догнав ее, он видит, что она
превратилась в мерцающую статую. Однажды ему приснилось, что она плачет,
обняв кролика Джойи, а в следующую ночь он тянулся к ней сквозь изгородь
из кустов шиповника. Были и еще сны, очень тревожные, в которых ему
являлось юное существо, одновременно Энн и Миранда, и в одном из таких
снов, четком, как галлюцинация, она стояла, подобная богине в сверкающей
короне волос, возле его кровати. А то еще ему снился Стив - это были
простые, житейские сны: Стив играет в солдатики или в поезда, Стив броском
вонзает немецкий кинжал в стену сарая. Иногда ему снилась мать. Два раза
приснилась Эмма, но сами эти сны он забыл. Линдзи ему не снилась.
Рэндл никогда еще не видел столько снов и редко когда столько ел и пил.
Они напивались каждый день и каждый вечер, и под влиянием вина, и снов, и
странных провалов памяти, и смены возбуждения и усталости от беспрерывных
любовных ласк Рэндл временами совершенно терял чувство реальности.
Реальностью ему, за неимением лучшего, служило смутное, зыбкое ощущение
постоянного присутствия Линдзи. Воистину она была Афродитой из мира сна.
Любовью они занимались без конца. Рэндл превратил Рим в своеобразную
карту любви, в сплошные любовные паломничества, так что памятные места
отождествлялись с объятиями и восторгами, словно и существовать начинали
только в обостренном восприятии любовников. Он возил Линдзи на Аппиеву
дорогу и целовал ее за гробницей Цецилии Метеллы. Возил ее на Палатинский
холм и целовал в храме Кибелы. Возил в сады виллы Боргезе и целовал у
фонтана Морских Коней. Возил в Остиа Антика и целовал в задней комнате
таверны. Возил в катакомбы. Возил на английское кладбище и целовал бы на
могиле Китса, если бы не помешали какие-то американские туристки. И карту
в этих местах словно прожигало, в ней оставалась круглая дырочка, пустота,
которая была в то же время и окошком в другой мир.
Что Рэндл видел сквозь эти окошки, если он в эту головокружительную
пору вообще что-нибудь видел или ожидал увидеть, - это другой вопрос. Он и
в обычном смысле приобщал Линдзи к Риму и много чего показал ей в этом
городе, который знал и любил. Она была вопиюще невежественна в области
итальянского искусства, как и во всем, что относилось к прошлому, и его
немного огорчало не столько само это невежество, сколько ее стремление по
возможности его скрывать. То, что в Англии он бодро именовал ее
вульгарностью, в новой обстановке представлялось известной неуверенностью
в себе, крошечным изъяном в ее совершенстве. Но это были детали.
Привалившись к взбитым подушкам над спящей Линдзи, Рэндл закурил и
окинул взглядом горячий размытый квадрат окна, дверь, отворенную на
балкон, за длинными жалюзи белую занавеску, мягкую и просвечивающую, как
сон, не колышимую ни единым дуновением. Канарейка все пела. В его
теперешнем восприятии Линдзи что-то ускользало, что-то чуть тревожно
дробилось. Какие-то штрихи, как будто не связанные между собой, нарушали
цельность намеченного им узора. Как-то Линдзи заговорила о своем детстве и
некоторые вещи изобразила совсем не так, как в первый раз. Ну и что, если
она лгунья? Он и сам лжец. Как-то вечером в ресторане, когда он хотел
купить ей букет роз, она сказала, что не так уж любит розы, точно забыла,
с кем говорит. Ну и что же, пусть минутами она как будто не знает, кто он
такой. Минутами, особенно по ночам, он тоже как будто не знает, кто она
такая. А еще только вчера она сказала: "Мы ведь тогда говорили неправду
про Эмму Сэндс. Она ведь нам нравилась, верно? Мы ее даже любили!"
В мечтах бегство рисовалось Рэндлу как идеальное воплощение свободы.
Быть в Риме вдвоем с Линдзи и быть богатым - казалось, это открывало перед
ним неограниченное поле деятельности. Он немного переоценил свои силы, и,
хотя твердил себе, что изменится, что скоро облачится в новую личность,
ту, которую словно примерял, когда обедал у Булстэна и вокруг него
суетились официанты, все же приходилось признать, что он еще не разделался
со своим прежним "я". Это его беспокоило. Он возвращался мыслями к Линдзи
и Эмме, хоть и убеждал себя, что теперь гадать об этом бессмысленно. Даже
если была доля истины в его диких домыслах касательно их отношений, в его
кошмарных подозрениях, будто они в сговоре против него, - к чему
тревожиться об этом теперь, какое значение имеет _теперь_, чем Линдзи была
_тогда_? Он пожимал плечами, но выкинуть Эмму из головы не мог.
Была у этого наваждения и другая грань. Словно Эмма сама создала
ситуацию, в которой он воспылал к Линдзи. Словно Эмма была импресарио его
страсти. Он полюбил Линдзи как пленительную, но недосягаемую принцессу
Грезу, какой ее (насколько умышленно и с какой целью?) сделала Эмма; и
теперь, обладая Линдзи, он - правда, очень редко и каждый раз всего на
секунду - испытывал легкое разочарование, словно женщина, которая
влюбилась в католического священника, но расхотела его, когда он нарушил
обет и стал обыкновенным, доступным мужчиной.
Не то чтобы Линдзи, став его любовницей, внесла в их жизнь элемент
будничности. Мир, в котором они обитали, был достаточно экзотическим и
безумным. Но в Рэндле порой шевелилось желание иной свободы, словно и это
растрачивание себя не давало нужного выхода его пробудившейся энергии. И
не то чтобы Линдзи оказалась не на высоте. В общем-то она была
великолепна. Оступаясь лишь в редких случаях, она обычно держалась с
невозмутимым апломбом. Она изумительно одевалась - в те многоцветные
диковины, легкие и плотные, ниспадающие складками и узкие, как футляр,
которых он накупал ей без счету. Драгоценности носила, как герцогиня, и,
где бы они ни появились вдвоем, на нее обращались восхищенные взгляды.
Несмотря на скудные познания по части кватроченто, Линдзи вполне успешно
изображала знатную леди. Она обладала и стилем, и чувством формы и в
огромном вакууме их нового существования парила на смело раскинутых,
изящно очерченных крыльях.
К сожалению, Рэндл не был уверен, что может сказать то же о себе.
Когда-то он заявил Линдзи, что силы их равны. За последние несколько
недель он осознал - какими-то неясными путями, как всегда осознаешь такие
вещи, - что был не прав. Линдзи сильнее его, Линдзи верховодит, и даже
если сама она этого еще не поняла, так скоро поймет. Иногда Рэндлу
казалось, что это открытие и есть источник всех его тревог. Так или иначе,
он пытался отнестись к нему хладнокровно. Как бы ни беспокоило его
настоящее и прошлое, на будущее, относительно которого он пребывал в
полнейшей неизвестности, он сумел запастись кое-какой верой в собственные
возможности. Что было в прошлом - этого он никогда не узнает. Но люди
выживают в любых условиях. Он-то выживет безусловно.
Рэндл вынужден был признать, что не оправдал собственных ожиданий. Он
вспоминал, как в свое время восхищался Эммой и Линдзи, как мечтал перенять
безмятежность их эгоизма. Ему представлялось тогда, что они обитают в мире
полной свободы, в некоем фантастическом раю. Ему представлялось, что это
совсем особенное существование, ради которого он был готов даже на
преступления, включиться в которое было, может быть, легче всего именно
ценой преступлений. Но он не сумел, или пока еще не сумел, осуществить
свою мечту. Что-то в его опустившейся и темной душе не давало ему
достигнуть того беспорочного состояния, которое он вообразил и для
которого Линдзи в его представлении была идеальной подругой.
Мешал ему не демон нравственности, в этом он был почти уверен. Мешала
скорее какая-то беспокойная жадность, та же, которой отмечена бездарность
в искусстве. Большой художник не бывает жадным. Рэндл не мог успокоиться,
более, чем когда-либо, он сейчас хотел иметь все, а жизнь с Линдзи
невольно рисовалась ему как вечное бегство - из Рима в Париж, из Парижа в
Мадрид, из Мадрида в Нью-Йорк, из Нью-Йорка... И, мысленно колеся с ней по
всему земному шару, он, между прочим, говорил себе: мир велик, в нем есть
и другие женщины, кроме Линдзи.
Рэндл пригасил сигарету. На столике у кровати, возле стакана с водой,
лежала пачка аспирина, детективный роман и игрушечная собака, которую
Линдзи два дня назад купила ему в каком-то киоске на улицу. Они еще не
придумали ей клички. Тоби с самого приезда так и оставался в чемодане.
Рэндл погладил новую собаку, и ему почудилось, что Тоби в своем убежище
недовольно затявкал. Он улыбнулся и проглотил таблетку аспирина. Неужели
кончится тем, что он бросит Линдзи?
Что он вообще намерен делать в лежащем перед ним огромном, просторном
будущем? В глубине души он знал - и знал, что Линдзи тоже так считает, -
что драматурга из него не получится. Теперь, когда Рэндла отделяло от его
пьес больше опыта и страданий, ему было ясно, что они никуда не годятся.
Претенциозные пьесы, путаные и скучные. Может быть, когда-нибудь он
попробует еще раз, но это будет не более как дилетантство. Есть
одно-единственное дело, которое он может делать хорошо, а к нему он уже
никогда не вернется. Словно в видении перед ним раскинулся залитый солнцем
склон в Грэйхеллоке с легкой сеткой зелени и бесчисленными разноцветными
головками роз, и он вздохнул. Энн.
В силу каких-то неведомых законов образ Энн оставался неизменным. Но
власть ее была сломлена, и это позволяло ему с легкой усмешкой тосковать о
ней, как о потерянной родине. Тирания Энн была сломлена, ее мертвая рука
опустилась. И чего он в прежние дни так психовал, когда свобода была так
доступна? Может быть, для этого, и только для этого, ему нужна была Линдзи
- чтобы освободить его от Энн; что ж, и это уже было бы достаточным
оправданием. В то время как вопрос о том, чем он был в глазах Эммы, все
еще нависал над ним, подобно туче, вопрос о том, чем он был в глазах Энн,
исчез, растаял без следа. Перешагнув черту, совершив все преступления,
вплоть до последнего, он навсегда освободился от оглядки на мнения Энн. И
порой ему мерещилось, что это поставило их в новые, невинные отношения,
так что когда-нибудь они смогут зажить под одной крышей, как Кристи и
Старый Мэхон [персонажи пьесы ирландского драматурга Джона Синга "Удалой
молодец с Запада"; робкий бедняк Кристи вообразил, что убил своего отца, и
на этом основании стал героем в собственных глазах и в глазах целой
деревни; но оказывается, что Старый Мэхон остался жив, и после долгих
перипетий отец с сыном мирно уходят к себе на ферму], и тогда уж
верховодить будет он. В другие минуты и более явственно ему
представлялось, как он, сохранив в качестве базы Энн и питомник,
преспокойно имеет сколько угодно других женщин. Может быть, в конце
концов, в этой стороне и находится его новый мир - тот почти немыслимый
сплав, при котором и волки сыты, и овцы целы. Он знал, что все это не
более чем праздные фантазии. И все-таки приятно было воображать с какой-то
извращенной нежностью, что плевать ему теперь на то, что думает и
чувствует Энн.
Самое главное - можно не торопиться. Он повернулся посмотреть на Линдзи
и увидел, что она шевелится и скоро проснется. Он смотрел на нее с
любовью, с крепкой любовью собственника, перед которой минуты его
мысленной неверности таяли как дым. Он приготовил для нее свое
присутствие, свою улыбку, как готовят пиршественный стол. Скоро она
откроет глаза и сейчас же блаженно-ленивым жестом притянет его к себе. Она
всегда с первой же секунды знает, где она и с кем. Он нежно ждал ее
пробуждения. Может быть, он совершил ужасную ошибку? Но то-то сейчас и
замечательно, что никакая ошибка не ужасна. Времени много, и время
покажет, чего ему, в конце концов, нужно. Он выживет. В любую минуту, и
только так, как ему заблагорассудится, он может вернуться к Энн. Энн будет
ждать всегда.
34
- Ну, Эмма, - сказал Хью, - что вы надумали?
- Ах, вы об этом? - сказала Эмма. - Разве я должна была это обдумать?
Вот уже несколько недель, как она, пуская в ход проволочки, ссылки на
болезнь и просто неопределенные ответы, умудрялась принимать его у себя
лишь изредка, в то же время поддерживая видимость постоянного общения.
Много раз по телефону назначались и вновь отменялись встречи, что для
Хью было сплошной загадкой, ибо, по его мнению, Эмме, тем более что она
сейчас не работала, было решительно нечего делать, кроме как видеться с
ним. При этом она явно не хотела, чтобы он исчез, и тратила, судя по
всему, немало сил на то, чтобы его мучить, и этим он вынужден был
довольствоваться.
Для Хью то была грустная пора, как будто не вполне реальная. Он избегал
знакомых и словно бродил в пустоте, где перед ним вырастали и вновь
пропадали призрачные фигуры со страшными головами. Он слышал смутный гул
голосов и не знал, приписать ли его расстройству слуха или помрачению
рассудка. Он побывал у своего врача-ушника и ушел от него с обычной
гримасой презрения на лице. Однако же по-своему он крепко держался за
жизнь и принимал эту неопределенность почти как епитимью, которую надо
претерпеть. Он достал свои старые кисти и краски, поглядел на них и снова
убрал. Несколько раз ходил в Национальную галерею навестить своего
Тинторетто, который до сих пор еще собирал в обеденные часы кучки
восхищенных зрителей. Один раз он в рассеянности погладил холст, как
делал, когда картина принадлежала ему, и получил нагоняй от служителя.
Зашел как-то к Хамфри на Кадоган-плейс и выпил хереса с ним и с Пенном.
Пенн выглядел много лучше, повеселел, повзрослел - интересный молодой
человек, да и только! Он согласился, чтобы Хамфри подарил ему новый костюм
- задним числом, за день рождения. Хью встретил их еще раз на улице, когда
они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали - они завтракали у
Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред - единственного человека, с
которым можно было бы поговорить, - но она еще жила в деревне.
Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он
чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже
истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость.
Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же
сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем
теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой
времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием.
Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, -
этого он не знал и не слишком над этим задумывался.
Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода
переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних
сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит.
Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней.
Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и
звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что
заварил чай и принес его в гостиную.
Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком
случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно
интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую
полоску, свободное и длинное, как все ее платья. Трость с серебряным
набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные
тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней
что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из
какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный,
восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал
ее авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него
нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:
- Пожалуйста, милый, налейте чай... У меня что-то сил нет. Чай у вас,
наверно, получился на славу.
Он налил ей и себе.
- Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной
так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему,
заслуживаю каких-то настоящих слов.
- Настоящих слов? Вы меня запугиваете.
- Это я-то вас запугиваю? Да я и не видел вас вот сколько времени! А вы
знаете, как многого я от вас хочу.
- Да-да. Не вы ли сказали, что хотите приблизительно всего. Притом
второй раз. - Она засмеялась своим визгливым смешком.
Он придвинулся поближе.
- Ну так как же, Эмма?
Она обратила на него взгляд, тяжелый от отблесков какого-то угасшего
грустного света.
- Я никак не могла решить в те прежние дни, что это в вас -
божественная простота или просто глупость.
- А теперь как думаете?
- Не знаю. Может, это божественная глупость, а бог дураков любит. Может
быть, бог и сам дурак. Будьте добры, принесите мне таблетки, они на
письменном столе.
Он повиновался и стоял перед ней переминаясь, чувствуя себя толстым и
неуклюжим. Что-то в комнате неуловимо изменилось.
- И почему мы вечно сражаемся? Почему не можем наконец жить в мире?
Почему вы всегда стараетесь сбить меня с толку?
- Это ли называется сражаться? Я вас очень щадила, Хью. Ни разу не
ударила так, чтобы действительно стало больно. А могла бы. Что до второго
вашего вопроса, то слишком это соблазнительно. C'est plus fort que moi [не
могу удержаться (франц.)].
Она проглотила таблетку и запила чаем.
- Поговорите со мной по-человечески! - Теперь в его голосе звучала
откровенная мольба.
Эмма посмотрела на него все так же печально. Потом, словно сделав над
собой усилие, сказала:
- Вы, значит, хотите настоящих слов? Хорошо, попробую. Заметили вы
какие-нибудь перемены в этой комнате?
Он огляделся. В гостиной появилось много нового. От символически
ободранного вида, который она приобрела в результате опустошений,
произведенных Линдзи, не осталось и следа. Появился новый ковер, новый
книжный шкаф, новый письменный столик у окна, подушки, миниатюры,
китайские вазы, которых здесь раньше не было, и на всех плоских
поверхностях разместились крошечные вещицы - золоченые, серебряные,
стеклянные. Комната снова оделась, разрядилась, как невеста.
- Боже милостивый! - воскликнул Хью.
- Что и говорить, не очень-то вы наблюдательны.
- Это... для меня? - спросил он. Он был умилен, он уже корил себя, как
сам не догадался накупить ей дорогих безделушек, чтобы заполнить пустые
места.
- Нет, не для вас, - сказала Эмма. - Это для Джослин.
- Для кого?
- Для Джослин. Джослин Гастер. Это моя новая компаньонка. Преемница
Линдзи.
- Что-о? - Он воззрился на нее недоверчиво и тревожно.
- Право же, - сказала Эмма, - ваше неумение думать о ком бы то ни было,
кроме себя, просто потрясающе. Как, по-вашему, могу я жить одна, без
компаньонки?
- Но ведь весь смысл был в том...
- Чтобы эту должность заняли вы? Нет, это исключается. Я требую много
внимания. А вы к тому же так непрактичны. Хотите посмотреть ее фотографию?
Она указала на толстый конверт, лежавший поодаль. Хью принес ей
конверт, она вытащила из него большую фотографию и вложила ему в руку. Хью
увидел темноволосую девушку, похожую на растрепанного мальчишку, с
дерзким, насмешливым лицом. Он отложил снимок.
- Мне кажется, вы могли бы...
- Я хотела уже наверняка знать, что она приедет, - быстро заговорила
Эмма. - Я всегда прошу их присылать карточки. А она хороша, правда? Такое
умное лицо. И диплом у нее прекрасный. Кончила колледж второй, выпускные
экзамены сдала третьей. Неплохо, а? Оксфорд, конечно. Мне подавай
образованных. Линдзи я, правда, взяла plutot pour ses beaux yeux [скорее
за ее прекрасные глаза (франц.)]. Но Джослин, кроме всего прочего,
по-настоящему культурна и ужасно славная. Она приступает к работе на
будущей неделе.
Хью стоял, глядя сверху на ее лицо как у умной собаки, на котором глаза
горели так печально и тревожно. Что он прочел в них, сострадание или
жестокость? Мрачное предчувствие овладело им: скоро он узнает правду.
- Эмма, зачем вы приезжали в Грэйхеллок?
- Ах, это, - сказала она тем же тоном, точно он надоедает ей с
пустяками. - У меня были на то причины.
- Какие?
- Это, по-вашему, настоящие слова? Ну так будем продолжать. Мне
хотелось увидеть жену Рэндла.
- Зачем?
- Просто хотелось удостовериться, что все будет хорошо.
- Что будет хорошо?
- То, что должно было случиться.
- Ну и как, все хорошо?
- Вы об Энн?
- Нет, о себе.
- Опять о себе! Не знаю. А насчет Энн... были у меня для Энн кое-какие
планы, и все могло бы получиться премило...
- Планы?
- Ну да. А у вас-то не было никаких идей насчет ее будущего?
Хью смотрел на нее в полном недоумении.
- Идей? Каких идей?
- Неважно. Все равно ничего не вышло. Простофиля она. Притом не
единственная. А мне было любопытно, только и всего.
- Постойте, - сказал Хью. - Я не понимаю. Вы говорите так, будто сами
все подстроили. Опять вы меня сбили с толку. Прошу вас...
- Подстроила? Как вы грубо выражаетесь. Нет-нет. Но у меня были и
другие причины. Я хотела решить насчет денег.
- Каких денег?
- Моих.
- Что решить?
- Кому их оставить.
- Но... почему сейчас? И почему там?
- Понимаете, - сказала она, - у меня появилась блестящая идея: пролезть
в ваше семейство через ваших потомков. Вот когда я бы окончательно сбила
вас с толку! Может быть, сбивать вас с толку и значит для меня любить вас.
- Не понимаю, - повторил Хью, уже смиренно, немного приободрившись от
ее мягкого, поддразнивающего тона.
- Я выбрала себе наследника. Из ваших внучат.
- Миранду?
- Нет, не Миранду. Она мне не понравилась. Пенна. Вот кто оказался
счастливцем. Ловко придумано, правда?
Хью тяжело опустился на хрупкую, вышитую гладью банкетку, и она жалобно
скрипнула. Ветер не унимался, кусты за окном дергались, как марионетки,
потрескивал рефлектор, и голоса у него в мозгу продолжали ожесточенно
спорить. Он спросил:
- Но почему? Почему?
- Надо же кому-то их оставить! - сказала Эмма раздраженно. - Семьи у
меня нет, если не считать двух родственниц, которых я терпеть не могу.
Свой колледж я не люблю. Так что же мне делать? Оставлять их вам как будто
нет смысла.
- Так или иначе, вы меня переживете. Но я удивлен.
- Я вас не переживу. Это, в сущности, и есть самое главное. - Она все
смотрела на него, и взгляд ее стал острее и тревожнее, словно она
старалась убедить его в трудном споре.
- Вы хотите сказать?..
- Я больна, больна по-настоящему. До сих пор я никому не говорила -
пусть думают, что я просто мнительная дура. Но у меня что-то с сердцем, от
чего в любую минуту можно отправиться на тот свет. Конечно, может
случиться и так, что я еще много лет проживу. Но именно поэтому я
торопилась побывать в Грэйхеллоке. Никогда не знаешь, сколько времени тебе
отпущено.
- Родная моя... - сказал Хью и закрыл лицо руками.
- Ну-ну, давайте без эмоций. Вы меня размягчаете, а мне это вредно. Это
я тоже вменяю вам в вину. В общем, я составила завещание, так что, если я
скоро умру, все достанется Пенну. Вот разве что я ужасно полюблю Джослин,
тогда немножко оставлю и ей. Но там много, обоим хватит. Бедная Линдзи!
- Эмма, родная моя... - Хью держал ее руку, которую она дала ему
охотно, как бы с облегчением. - Милая... - Ему было больно и страшно. -
Линдзи не знала?
- Конечно, нет. Я хотела, чтобы меня еще немножко любили за меня самое,
а не за мои прелестные деньги.
- Значит, все пошло бы ей?
- Все пошло бы ей. Если бы она осталась. Тогда она была бы свободна и
ей не понадобился бы Рэндл. Я бы дала ей свободу. Это как Просперо и
Ариель. Я часто об этом думала.
- Вы думаете, Рэндл ей понадобился... ради денег?
- Ну скажем, ради свободы. Я ее не осуждаю.
- Но раз так... будет у них все в порядке?
- Вы еще так романтичны, Хью! Наверно, все будет хорошо, какие бы у
Линдзи ни были мотивы. Мы с вами этого никогда не узнаем. Но люди и не
такое переживают и остаются целы. К тому же вполне возможно, что Линдзи
еще не завтра начнет кусать себе локти. Я, может быть, проживу еще долго.
Мне бы хотелось прожить подольше, чтобы насолить Милдред Финч. А если умру
скоро, так насолю Линдзи. Так что и так и этак буду довольна.
- Не надо, Эмма, прошу вас. Почему вы хотите насолить Милдред?
- А за ее бессердечное любопытство, когда я гостила у нее, после того
как вы меня бросили. И еще... ну, в общем, за это.
- Я не знал, что вы тогда у нее гостили.
- Сколько же вы всего не знаете, милый! Она пригласила меня только из
любопытства. После этого мы почти не виделись. Десять дней она меня
допрашивала, пока я обожала Феликса. Это ей тоже не понравилось. Конечно,
я ей ничего не сказала, но я прямо-таки влюбилась в Феликса. Он, конечно,
тоже ничего не подозревал, его в то время интересовали ножи, веревки и
тому подобные вещи. Да, в четырнадцать лет он был обворожителен. Эта
особая грация, как у фавна, она потом исчезает. У Пенна она сейчас есть. И
у некоторых женщин. У Линдзи, например. Она очень похожа на мальчика. И у
Джослин. Что-то такое гибкое, разбойничье. Знаете, я, наверно, создана для
того, чтобы любить четырнадцатилетних мальчиков. Звучит ужасно
безнравственно, не правда ли? Но я и есть безнравственная. Потому мне и
было так легко с Рэндлом и Линдзи. - Она стиснула его руку и отняла свою,
успокоенная, улыбающаяся.
- И за что только вы любили меня? Я-то никогда не был похож на фавна.
- Сама не знаю. Может быть, я тогда еще себя не понимала. Может быть,
мне Феликс открыл глаза. Но вас я любила, да, жить без вас не могла. Не
повезло мне, верно?
- Эмма, - сказал Хью. - Позвольте мне о вас заботиться. Я вам не буду в
тягость. Хотите свою Джослин - пожалуйста. Но прошу вас, позвольте мне
как-то взять вас на свое попечение. Я знаю, я этого не заслужил, но люблю
я вас серьезно. Только мне нужен какой-то статус, какая-то уверенность.
Так, как было эти последние недели, я больше не могу. Скажите, что в
принципе вы согласны, и тогда уж мы придумаем, как быть вместе. - Он весь
подался вперед и коснулся ее юбки.
- Подумайте, милый, а не будет ли это нелепо - сидят двое старичков и
кричат друг другу в ухо нежные слова?
- Эмма, ну давайте будем вместе, давайте наконец будем действительно
вместе.
- Для действительности время прошло, - сказала она. - Лучше, чтобы вы
обо мне мечтали. Зачем портить вашу мечту? Сохраните ее в
неприкосновенности до конца. У меня ведь ужасный характер, жить со мной
или даже близко от меня нестерпимо. Бедной Линдзи от меня сильно
доставалось. Я ее ругательски ругала, даже била иногда. А теперь она бьет
Рэндла! Налейте-ка мне еще чаю, если не совсем остыл.
- Я не понял. Вы хотите, чтобы я... продолжал вас любить... как сейчас?
- Он все цеплялся за ее платье.
- Да, если сможете. Я-то ничего лучшего не желаю. Если уж нам нужно
изобразить что-то из прошлого, пусть это будет не тот брак, на который у
вас не хватило смелости, а у меня не хватило ума. Пусть это будет какая-то
невинная любовь-видение, рыцарская любовь, нечто, что так и не
осуществилось, сплошная мечта. А Пенн будет нашим символическим сыном. И
вы можете звонить мне и присылать цветы. Вот и получится, как будто мне
снова семнадцать лет. Какой еще нужно молодости, какого возврата,
искупления?
- Вы меня обманули, - сказал он с мукой в голосе, - вы меня гоните.
- Хью, перестаньте верить в чудеса. Выходит, что вы недалеко ушли от
Рэндла - тот, бедняга, вообразил, что может создать себе рай в восточном
вкусе, стоит ему сесть в самолет и разослать несколько писем.
- Но... как вы тут одна справитесь?
- Справлюсь. И буду вполне довольна. Буду бить Джослин.
- Но хотя бы говорите со мной побольше. Мы найдем настоящие слова, вы
расскажете мне о себе?
Эмма засмеялась:
- Сомневаюсь, чтобы эти рассказы подошли для ушей юной Джослин.
- Вы хотите сказать, - он наконец понял, - что не будете видеться со
мной наедине?
- Джослин так или иначе будет здесь. Я буду держать ее в плену, как
держала Линдзи. Только еще строже. - Она мягко высвободила юбку и
обдернула ее на коленях.
Хью наклонился вперед, взял ее за подбородок и повернул лицом к себе.
Другой рукой он ухватил ее за плечо. Жест был почти грубый.
Она подождала минуту, потом стряхнула его руку.
- Вот видите, как мне нужна дуэнья!
- Значит, мне предлагается занять место Рэндла?
- Как мило вы э...


