Михаил Бутов. Свобода
страница №6
...крышки. Внутри плотно стояли патроны. Андрюхабрал по одному и, покатав на ладони, раскладывал на столе: дробь такая и
сякая, картечь, пули... Те, что для карабина — узкие, обтекаемые, острые,
— отливали то в сталь, то в медь. Были они как сгусток убойной мощи,
концентрированная тяжесть рядом с картонными охотничьими цилиндрами. Ими
хотелось обладать. Коробки опустели; Андрюха задумчиво пощипал бороду,
сложил из шестнадцатого калибра городошную "пушку" и перенес к столу ружья.
Я встревожился:
— Зачем это? Все-таки намечаются боевые действия?
— Намечается охота! И выпить. И денежное вознаграждение. Вот что
намечается. — Он мне подмигнул. — Ничего я халтурку нашел, а?
— Угу. И на кого же мы охотимся? Если на человека, то я не согласен.
Нет, нас ангажировал свежий Андрюхин приятель. Давеча, пока Андрюха
шептал мне в телефон, его мать принимала гостей: старинную сотрудницу с
сыном. Видал Андрюха этого сына и раньше, но в пору, когда сам еще курить
учился в школьном туалете, а тот уже поступил в университет, — и на чем им
было сойтись? Зато теперь, покурив вместе на кухне и перекинувшись
анекдотами, они сразу нашли общий язык — тем более, текла за ужином живая
вода, как ничто объединяющая мужчин. Дабы не угасить порыва, условились, что
завтра, прямо с утра, Андрюха своего нового друга навестит — благо всей
ходьбы от порога до порога десять минут. А там, оказалось, по соседству
круглосуточный магазин, и дома кое-что припасено, — у них не обреталось
причины расстаться, и они мило посидели и день, и ночь, и опять день. Сидели
бы еще, но приятель должен был выспаться перед рабочей неделей. Он то ли
директор, то ли управляющий в каком-то подмосковном хозяйстве, по шатурской
ветке, а в Люберцы возвращается только на выходные. В качестве директора он
и сделал Андрюхе, наслушавшись его таежно-степных рассказов, экстравагантный
заказ: срочно отстрелить несколько единиц хищного зверя (ну, не медведей,
конечно, уточнил Андрюха. Волки, лисы...). Я недоумевал: что за странное
место и чем он таким управляет, если ему в Подмосковье досаждают хищники?
Ладно лисы: еще на моей памяти они попадались даже в черте города, возле
птицефабрики на Крылатских холмах, где сейчас микрорайон, в котором и я бы
не отказался поселиться, когда б некто омни-омни изволил проявить ко мне
интерес, худо-бедно укоренил в поднебесной и подкинул немного удачи. Но
волки — откуда, близ железной дороги, в пятидесяти верстах от мегаполиса?
Все это как-то не того... Ф. М. Достоевский.
— Представления не имею, — разводил руками Андрюха. — Я не очень
расспрашивал. Какая тебе разница, откуда волки? Да это выплыло в последний
момент. Он пошел со мной до автобуса — и вдруг предлагает. Он говорит, там
есть где ночевать. И кормежка его. Я предупредил, что нас двое.
— Андрюха, — сказал я, — из меня ружейный охотник — как из говна
пуля.
— А ничего особенного от тебя и не потребуется. Зверюга бежит, ты
стреляешь: пух-бах! — наповал. Куда целиться, я тебе нарисую.
Выстрелить — и достаточно метко — для меня, наверное, не составило бы
проблемы: в пневматических тирах я выбивал неплохие результаты. Но надобно
же еще найти как-то этих животных: выслеживать, что ли, преследовать,
открыть норы... Андрюха сказал, чтобы я не волновался — артистическую часть
работы он берет на себя. Мое дело маленькое: знай пали, да не слишком
шуметь, если придется подкрадываться. И какой там у них может быть лес: в
пару дней мы прочешем его вдоль и поперек, до кусточка.
Сложность в другом: как провезти оружие по городу и в электричке.
Чехлов нет к ружьям, а и были бы — что в них пользы: все одно и с ними
обязательно остановят и спросят охотничьи билеты. В порядке эксперимента мы
заворачивали двустволку и карабин в одеяла, клеенчатую занавеску из ванной и
даже в рубероид, полоса которого зачем-то хранилась на антресолях. Мы
выяснили, что чем ни укутывай, их очертания угадываются легко, а то и
подчеркиваются, как выгодные женские формы умелой драпировкой. Здесь бы
сгодился высокий туристский рюкзак: набить его тряпьем, теми же одеялами,
ружья вставить сбоку, обмотав стволы брезентом, а снаружи, для маскировки,
навесить двуручную пилу, палаточные стойки и лыжные палки... Но Андрюхин
износился, и теперь родители засыпают в него картошку, а мой отправился на
станцию Мирный.
На следующий день за окном метель мела, и я отказывался выходить. Но
едва в сумерки стало потише, Андрюха потянул меня обследовать улицы и дворы,
ямы магистральных работ и строительные площадки: его посетила мысль набрать
бруса и досок, чтобы спрятать ружья в их связку, — дачники, волокущие на
горбу накопленный стройматериал, во всякое время года вне подозрений. Но со
строек нас гнали, ломать заборы или ограждения на глазах у прохожих мы не
решались, а в свободном состоянии ничего не попадалось. Единственная
грязная, расщепленная на конце двухметровая доска, которую Андрюха поднял
уже на обратном пути из дорожного месива и со злым упорством тащил до самого
подъезда, никак не делала нам погоды. К этому часу охотничья затея
представлялась мне совершенным безумием. Слава богу, технические
препятствия, похоже, не позволят ей осуществиться. Понудим Андрюху искать
какой-нибудь другой заработок.
Разносольную бабушкину посылку мы единым махом ополовинили еще
накануне, да и в обед сегодня заморили червя. Андрюха согласился, что нет
смысла беречь и растягивать остаток. Однако им овладела неожиданная страсть
к сервировке. Покуда я истекал слюной и слушал томительные гулы в пустом
брюхе, он с инквизиторской неспешностью составлял на ущербной тарелке
ресторанные узоры, орнаменты, натюрморты, целые сады из колбасных кружков и
ветчинных прямоугольников, ломтиков сыра и белесых, словно утопленники,
кальмаров, из шпрот и сайры, тонко нарезанного фиолетового лука, огуречных и
помидорных долек, венчая солнечными половинками лимона. Не в два приема
устраивалась такая мандала, и разбирать ее наспех тоже рука не поднималась
— каждое движение к ней полагалось будто бы обмозговать. Когда улетучивался
с тарелки последний кусок или рыбий хвост, Андрюха тщательно мыл ее, мыл
нож, мыл наши вилки — и начинал сначала. Я предложил оставить лимон к чаю
— забытый шик! Он ответил категорическим нет. Я спросил, что он вообще
мудрит, от добра добра не ищут — зачем голодным людям добиваться от среза
ветчины сердоликовой полупрозрачности? Чревоугодие, заявил Андрюха,
произрастает там, где процедура принятия пищи лишена эстетической компоненты
— а у меня в быту это несомненно имеет место. Тогда я рассказал ему, что
грехов в плане еды, строго говоря, два, и они равновелики, хотя и различны:
есть чревоугодие, а есть — гортанобесие; и если под первым подразумевается
простое обжорство, то второй — в стремлении получать тонкие вкусовые
ощущения, и "эстетическая компонента" относится, в сущности, сюда же.
Необременительна для души перловая каша в скромной посуде — ее при всем
желании много не съешь.
— Чего ты хочешь, кадавр? — сказал Андрюха. — Проглотить все разом?
А чем потом заниматься? В потолок плевать?
Но нас сморило еще прежде, чем настало "потом". Дружно, в обнимочку,
упали на кровать. Я подремал недолго, Андрюха и того меньше. Проснувшись, я
нашел записку на табуретке, в одно слово: "Придумал". Во сне, что ли?
Мы с пауком, --
пел из приемника далекий англичанин, кумир моей авангардистской юности
Брайан Ино, --
смотрим на небо, на мир вокруг. Мы спим по утрам. Мы мечтаем о
кораблях, что уплывут за тысячу миль отсюда.
Шла передача о нем и об эмбиенте — "музыке окружения". Я зажег слабую
настольную лампу, сел в углу на свернутый матрас и под плавные "уи-уи" на
фоне курлыканья гватемальских лягушек погрузился в приятные беспредметные
грезы. Вскоре неловкое топтание и необычный шелест вернули меня на землю: я
встал навстречу — и натурально остолбенел. Андрюха затаскивал в комнату два
высоких, почти в человеческий рост, ветвистых куста с бульбами мерзлой глины
и снега на корневищах — они тут же пустили от себя лужицы.
— Пардон... — И он показал, во что обратился мой лучший кухонный нож:
рукоятка и пенек лезвия. — Земля каменная. Помучился.
Я вытолкнул его в переднюю — разуваться. Кусты отнес в ванную и
поставил в пластмассовый таз.
— А зачем копал? Отпилил бы.
Пила швейцарского складного ножа — Андрюха с ним не расставался --
выглядела игрушечной, но в деле была на редкость эффективна: однажды мне
довелось опробовать ее в лесу на сухих сосенках.
Андрюха растолковал: нельзя, без корней неправдоподобно. Кто и куда
станет перевозить мертвые палки? Это может насторожить. А здесь — все
понятно: кусты для посадки. Вопросов не возникает.
Удивительная вещь: чем явственней смахивают наши методы на хитрость
настырного сумасшедшего, тем очевиднее они попадают в яблочко. Так, значит,
и надо? Так и добиваются успеха? Я только заметил, что у милиционеров в
Москве происхождение по большей части деревенское. И генетическая память,
вероятно, позволит им отследить несоответствие нашей поклажи календарю
садовых работ.
— Да и бог с ними, — сказал Андрюха, — ну, посмеются, примут за
дураков. Вот ты на их месте догадаешься проверять, чего у нас там внутри?
— Пожалуй, нет.
— Прицепятся — объясним. Растения, к примеру, специальные, северные,
морозостойкие. А сами мы ботаники. Направляемся на опытные участки. Лишь бы
приклад об пол не брякал.
Я вздохнул:
— И когда он нас ждет, твой приятель?
Естественно, крайний срок — завтра. Промедление смерти подобно: пожрут
волки христианских младенцев. И выехать, естественно, предстоит в
несусветную рань.
— Но вот что, — сказал я, — если нас заловят, учти: я от тебя
отрекусь. Ничего не знаю. Это все твое. Меня ты просил помочь довезти и в
содержимое не посвящал. Договорились?
— Иди, верный товарищ, — усмехнулся Андрюха. — Смотри, как мушки
пристреляны...
Никто нами не заинтересовался. Взгляды милиционеров скользили по нам
рассеянно и не выделяли из толпы. Лица потенциально опасные не ломятся в
переполненное метро в семь утра, брезгуют. Кусты, с ружьями, накрепко
привязанными к собранным вместе, закрывшим их со всех сторон веткам, мы
обернули рубероидом и клеенкой. Весили они — дай бог. Хорошо, Андрюха,
командовавший увязкой, не поскупился на веревку, пожертвовал целую бухту
первосортного репшнура и предусмотрел петли для руки и плеча.
Затем электричка едва ползла промышленными районами. Андрюха сказал,
что мы удачно вписались, в противофазу: в Москву сейчас давка, а из Москвы
— свободно. Получасом раньше тоже полным-полно угрюмого рабочего люда, но
теперь смена уже началась. И контролеров в такое время еще не бывает.
Миновав Выхино, покатили шибче. Прижавшись виском к стеклу, я наблюдал,
как за спиной у Андрюхи, в соседней секции, заранее раскрасневшийся дородный
дядька в теплом голубом спортивном костюме наливает в крышку термоса по
глотку горячего кофе с молоком жене и двум девочкам-близняшкам — наверное,
первоклассницам. Едут с лыжами — куда-нибудь в неподвижный, тихий
черно-белый лес. Кофе распространял пар и волнующий аромат, будил память о
живительных ожогах гортани, каких мне на долю не досталось сегодня перед
дорогой — Андрюха торопил, не успели даже чайник согреть толком. Дабы
переключиться с этих грустных мыслей и не растаять от жалости к себе, я
задался вопросом в духе брюзгливого пенсионера: почему, собственно, дети не
в школе посреди недели? Каникул нет в феврале. Должно быть, родители
подгадали отгул или скользящие выходные и устроили праздник вне расписания.
Когда я ходил в первый класс, самыми дорогими вещами у нас в доме были
холодильник и проигрыватель "Концертный" — обтянутый коричневым дерматином
чемоданчик с динамиком в крышке. Крутили на нем Седьмую симфонию Шостаковича
(вряд ли мне хватило терпения прослушать ее хоть раз всю от начала до конца,
но знаменитый инфернальный марш, сцену нашествия, я любил и часто мычал);
крутили Эллу Фитцджеральд (немецкая серия "Джаз-портрет"), какую-то
классическую испанскую гитаристку, а также пару номеров "Кругозора" --
журнала квадратного формата, со сквозной дыркой по центру и гибкими, как
резина, прозрачными грампластинками между страниц — канувшее в Лету
исключительно отечественное изобретение. И еще диск промежуточного размера,
в две трети лонгплея, где читал свои стихи поэт Кирсанов. Я и сейчас
способен повторить отдельные строки. "В тыл, к расстрелянному лесу, где
разбитый дот, молодую догарессу старый дож ведет..." Было там, кстати, и
охотничье: "Разбросал свой мозг — лось". На снегу. И стихотворение "Смерти
больше нет" — хотя вроде бы следовало из предыдущего, что это чистой воды
вранье...
Семья напротив лихорадочно разыскивала пропавшую крышку термоса, дети
полезли под лавки — но тщетно. На платформе, где они сошли, от названия
сохранились только две буквы: "...ВО". Перрон обрывался в голое поле. Стоило
электричке двинуться снова, крышка выкатилась откуда-то в проход, гордая,
как Колобок.
— Нам через одну, — сказал Андрюха.
— Курева не купили, — сказал Андрюха.
Было бы на что.
— Этот мужик, — сказал Андрюха, — который нас пригласил, он пишет
диссертацию. Диссертацию про перевязок. Зверек такой, типа хорька или ласки.
И он их изучает, один во всем мире. Он мне объяснил: самое удивительное --
это как они размножаются. Как только самка приносит приплод, приходит самец
и всех новорожденных самочек, слепых еще, покрывает. А дальше они растут уже
с зародышами. То есть зародыши развиваются с ними вместе, по мере их роста.
От станции шагали минут пятнадцать, сверяясь с планом, начерченным на
разодранной сигаретной пачке. Тут и там по дороге, в тракторной колее из-под
снега выворотилась красноватая глина. Клеенка на морозце ломко хрустела под
рукой. Я в десятый раз давал себе зарок с первых же доходов приобрести новую
вязаную шапку — на пару размеров побольше. У Андрюхи шапка была двухслойная
и налезала глубоко, зато не было теплых носков. Таким образом, завидовать
друг другу мы не имели оснований. Возле стоявших особняком коровника и трех
бревенчатых домов дорога раздваивалась, и правый, короткий, рукав вел вдоль
бетонного забора в поломанные, без створки, ворота. Сразу за воротами
начинались навесы, как будто крытые рыночные ряды. У забора мы распаковали
кусты, а рубероид и клеенку прикопали, чтобы не разнесло ветром и не стянул
случайный прохожий. Я оценил Андрюху вооруженного — наружность вполне
партизанская. "Парни в вымокшей одеже додж ведут на дот..." Из сугроба при
входе торчал обломок фанерной вывески с неподходящим пейзажу словом
"студия". А лес виднелся только верхушками, далеко, в той стороне, куда
тянулась потрескивающая над нами линия электропередач.
Андрюха оставил меня дожидаться в воротах и отправился искать своего
директора. Я осматривался и кривил рот: ох, до рези, до слез, до куриной
слепоты намозолил мне глаза тусклый, в одну краску — бурую, набор строений
и предметов, одна и та же конфигурация российской тоски, что по зиме берет
душу в кулак особенно тесно, встречая на любом хоздворе, у всякой дороги,
через версту подкарауливая за вагонным окном: кореженое железо, какие-то
обода, остов старого грузовика возле сварного гаража с промятым ребром,
перевернутый прицеп, ржавые бочки... Впереди, под навесами, кто-то залаял,
не собака. Прошла женщина в валенках с галошами, в ушанке и ватнике,
выплеснула в снег у гаража пахучее ведро и бесцеремонно уставилась на меня.
Я делал вид, что не замечаю, и смотрел на свои ботинки. Я все еще пытался
убедить себя, что наша поездка — приключение веселое. Вот эта аборигенша,
например, надолго меня запомнит — нелепого, зябко напыжившегося, с ружьем
на плече... Чуть погодя из глубины двора выступила и другая, совершенно
такая же, принесла топор. С громом поколотив им, чтобы насадить прочнее, о
капот грузовика, под которым скрывалась гулкая пустота, она на мгновение
отрешенно замерла, будто, испытав тишину на прочность, теперь расслышала в
ней горние зовы, и сообщила в пространство перед собой:
— Опять сегодня тошнит. Так-то! А ты говоришь — не беременна...
— Ага, — отозвалась первая. — От ветра.
— Нет, не от ветра. Я две недели с человеком была...
Почему я здесь? Почему не в Антарктиде?
Андрюха все не показывался. Небось давно сидит в тепле и точит лясы, --
забыл обо мне. Я подошел к навесу. Крыша защищала составленные в два яруса
средних размеров клетки, сейчас пустые и с чисто подметенными полами, --
однако кислый запах зверя стойко держался вокруг. В следующем ряду уже
воочию наблюдались три лисицы и некрупная рысь. Лисы, каждая в своем боксе,
беспокоились, крутились юлой от стенки к стенке. Рысь застыла боком к
проволочной сетке, чуть повернув голову, сторожила белый свет одним глазом
— другой прикрыт, — желтым, как противотуманная фара. Зрачок в нем даже не
шелохнулся, когда я приблизился. Мех у рыси на боку — пятно с детскую
ладошку — тронула парша, метелки на ушах тревожно топорщились. Я начал
догадываться.
Еще семь или восемь таких рядов отделяла от меня широкая площадка,
целая площадь, в центре которой из некрашеных деревянных щитов был сооружен
прямоугольный загон величиною с дворовую хоккейную коробку. На загон смотрел
окнами длинный одноэтажный дом с белым крыльцом посередине фасада, похожий
на сельскую поликлинику. Я ступил на крыльцо — и раскокал ружейным стволом
лампочку, болтавшуюся на проводе без рефлектора. Сметая ногой осколки в
снег, я спустил было ружье в руку, но подумал, что так буду выглядеть
чересчур воинственно и могу ненароком испугать кого-нибудь
неподготовленного. Бочком, осторожно, протиснулся внутрь: коридор, полдюжины
обитых дверей — и ни звука. Наугад толкнул ближнюю и попал в тесный
кабинетик: книжные полки, письменный стол у стены, а на стене --
прикнопленный лист плотной бумаги с мбастерским рисунком головы животного,
не иначе таинственной перевязки. Череп делился на пронумерованные части,
совсем как разрез коровы со стеклянной таблицы в гастрономе. Я вернулся в
коридор, попробовал другую дверь — заперто. Позвал, сперва шепотом, потом
громко:
— Андрюха!
И тут, словно и на самом деле мне в ответ, голос его долетел с улицы.
— Ты пасть свою поганую закрой! — кричал на кого-то невидимого мой
невидимый друг. — Поганую пасть...
О-го! События принимали тот еще оборот. Подобный тон Андрюха брал не
часто. Значит, он разъярен, как вепрь, и способен наломать дров, не
задумываясь о последствиях. Я обежал загон и свернул в проход между
клетками. Спиной ко мне стоял человек без шапки, с зачаточной плешкой на
затылке, в приталенном пальто с погончиками; над ним угрожающе нависал
Андрюха, которого злость сделала словно на голову выше. Карабин Андрюха
держал поперек бедер, то есть к стрельбе пока не изготовился (да и патроны
остались у меня, в сумке), зато двинуть собеседнику прикладом было бы ему из
этой позиции вполне сподручно. Я подался вперед, спеша вклиниться между
Андрюхой и его визави; ружье съехало у меня с плеча и лязгнуло, когда я его
перехватил, о железную стойку. Человек оглянулся, обнаружил новую фигуру,
загородившую ему отступление, и шарахнулся, рефлекторно защитившись
неожиданно узкой для его сложения и грубо вылепленного лица ладонью, вбок, к
сетке (за нею выхудлый и какой-то линялый не ко времени волк встрепенулся и
перешел в дальний угол); но уже через мгновение справился с замешательством
и предпринял, в свой черед вырастая над Андрюхой, энергичную контратаку.
— По-твоему, я тебя об одолжении, что ли, прошу?! Да в охотобщество
только свистни за такие деньги! Это я тебе — услугу! Это я купился как
распоследний дурак на твои жалобы: затруднения у него, ему необходимо
по-быстрому заработать... Задницу собственную ради него подставляю... Меня с
потрохами сожрут, если докопаются, кого я использовал. Ты ж никто. У тебя
документы хоть есть на оружие?
— Мы на что договаривались?! — ревел Андрюха, но уже слегка пятился.
— На охоту! На о-хо-ту. Это — охота?
— Вот не надо! Я тебе ничего красивого не обещал. Я назвал прямо:
отстрел. Может, мне их в лес теперь для тебя выпустить?! А там поселок, там
школа-интернат... Потом у меня рыси на головы будут прыгать детям?!
Наверное, убедившись, что, если до сих пор не ударили, не станем и
дальше, он перевел дух, обстучал о ладонь папиросу и заговорил спокойнее:
— Да потравят их все равно. И что — это лучше? Ядом — лучше?
Ветеринар мой туда же: усыплять жизнеспособных животных не стану! Уволился.
Терять-то нечего: через месяц так и так сократят... А я его и не заставлял.
Один раз всего обсудили с ним...
Он пустил дым и отправил папиросу, выявив в ней дырку, под каблук.
— У него совесть! А у меня, блядь, плевательница... Я специально
деньги искал, чтобы пулей, а не отравой. Пулей-то все-таки погуманнее...
Я шагнул к Андрюхе и взял его за рукав:
— Пойдем! Все ведь ясно уже...
Однако у обоих много успело накопиться на языках, и перебранка еще
продолжалась, теперь без первого накала и уклоняясь в подробности, которыми
Андрюхин приятель обелял себя. Питомник принадлежал киностудии. Какой именно
— прозвучало невнятно: не то детских, не то учебных фильмов. Помимо рысей и
лисиц здесь содержали несколько волков, барсуков и енотов, десяток
подрезанных лесных птиц, ручную косулю, кабана, даже росомаху. С осени
средства на их питание почти перестали поступать. Выкручивались как могли,
кормили старым, залежалым, из просроченных запасов. Не хватало мяса и
витаминов. Животные болели. Затем студию объявили акционерным обществом.
Вникнув по-хозяйски в бюджет, акционеры приужахнулись и порешили от
нерентабельных служб вроде питомника немедленно избавляться. Зоопарк в
Москве никого не взял, хотя и зарился на росомаху, — тоже не было фондов.
Мелочь — бурундуков, ежей, белок — раздали по окрестным школам и садикам.
Самый умный енот уехал в Уголок Дурова. И еще добрый совхозный конюх забрал
пока косулю к себе в конюшню: на пробу — как приживется. Убивать остальных
прибыли мы. Загон строился не для этого, но свежих опилок в него набросали
специально.
Я сказал Андрюхе:
— Ладно, следопыт. Ты как хочешь, а я совсем замерз.
И пошел обратно к воротам. На сей раз рысь повела мордой мне вслед. Я
ей подмигнул: мол, ничего, как-нибудь еще, может, и обойдется...
Неубедительно подмигнул, фальшиво.
Возле гаража и выпотрошенного грузовика Андрюха нагнал меня. Он сам
упаковывал заново ружья и кусты. Я не помогал. Я стоял смотрел в сторону и
перетаптывался, спрятав руки под мышками.
— Ну что ты дуешься? — бурчал Андрюха. — Я-то чем виноват?
— Заранее почему нельзя было выяснить, что ему от нас нужно?
— Да он темнил! Он рассчитал, поди, что так я точно откажусь, а вот
когда уже приеду... Слушай, мы отлично сидели, душа в душу, с виду он без
подлянки...
Хорошо хоть электричку ждали недолго. Не знаю, чем таким обогревались у
себя машинисты, но боковое окно их кабины было раздвинуто, бордовая
занавеска выбилась наружу, реяла на ветру, словно конец повязанной косынки,
и сообщала электричке в фас разухабистую, пиратскую физиономию. В вагоне я
отыскал сиденье над печкой и устроился боком, чтобы плотнее прижать ноги к
радиатору. Лодыжкам скоро стало горячо, даже больно. Но ступни по-прежнему
коченели.
— А у родителей в холодильничке, — нараспев вспоминал Андрюха, --
банка исландской селедки — раз. Банка маринованных огурцов — два. И целый
пакет домашних пельменей. Это после гостей. Сами-то мои больше по кашам --
думают о здоровье. Может, выскочим в Люберцах?
— Куда... — я кивнул на нашу поклажу.
— Верно, — вздохнул Андрюха, — не погуляешь. Только что мы будем
есть?
Тут я почувствовал себя если не на коне, то хотя бы на пони — о, эти
редкие моменты, когда идут в дело мои бесполезные книжные познания! Я
рассказал ему, как персонаж знаменитой латиноамериканской повести --
Полковник — ответил на такой вопрос раз и навсегда.
Шумно протопали по вагону сопровождающие электричку милиционеры. Нас
оглядели мельком, а миновав единственного еще пассажира (я видел его со
спины: поднятый воротник куртки, зябко вздернутые плечи, высоко намотанный
толстый синий шарф), вывернули шеи и до самых дверей двигались вперед
затылком. Любопытно, кто это там — урод? Но на урода постеснялись бы
таращиться так бесцеремонно...
Церковь, где я работал, несколько недель регулярно посещал прокаженный
или что-то вроде того. Лет тридцати пяти, с неопрятными бесцветными длинными
волосами и перистой жидкой бороденкой, он становился обыкновенно у стены, в
тени, в некотором отдалении от остальных прихожан. Но лицо с отвисшими
ярко-красными нижними веками, на котором сквозь совершенно белую, неживую,
будто отделившуюся уже от мышц, от всякого кровопитания кожу сочилась лимфа,
не прятал и даже, напротив, словно бы подавал, почти бравировал. Прихожане
сами тактично и боязливо отводили глаза, делали вид, что в своей
сосредоточенности не замечают его. Исходивший от него сладковатый тленный
запах, неприятный в той же мере, как бывают неприятны мужские лосьоны, был
не то чтобы слишком силен, однако, не убиваемый ни свечами, ни ладаном, ни
лампадным маслом, тонко растекался в предалтарной части. Ко кресту он
прикладывался, конечно, последним и к иерейской руке от креста не тянулся --
да наш игумен вообще этого не любил и предоставлял особо приверженным
традиции тыкаться губами в поручь. Все равно теперь после службы батюшка
стал тщательно драить руки каким-то импортным составом из пластикового
флакона; что с крестом делал — не удалось подсмотреть. Если игумен упоминал
этого человека в разговоре с дьяконом или старостой, то не позволял себе
обойтись, как чаще всего обходятся при встрече с подобными вещами люди
мирские, кивками и местоимениями, защитными — чур меня! — фигурами
умолчания, а называл его, с ненаигранным состраданием, ласковым словом
"несчастный". И хотя держал за правило в личные контакты с неофитами не
вступать прежде первой исповеди — ибо Царство Божие усилием берется, и
всякий ищущий духовной помощи и окормления к усилию обязан, обязан в начале
всего сам принести себя, доказав, что укрепился в стремлениях и не к
болтовне на религиозные темы готов, а ко смирению и труду тяжелейшему ради
пребывания в жизни вечной, — вопреки собственным строгим установкам дважды
заводил с ним продолжительные беседы. Только до исповеди у них так и не
дошло. Прокаженный вскоре исчез и больше не появлялся. Должно быть, храм наш
не понравился — неустроенный еще, наполненный хозяйственной и строительной
суетой. Или решил, что церковь не даст ему утешения и опоры таких, в каких
он нуждался...
Но вот попутчик, задавший направление моим дремотным мыслям, обернулся
и о чем-то спросил через три скамьи, разделявшие нас, — паренек как
паренек, подросток, почти мальчишка. Я показал, что не слышу его. Тогда он
поднялся, чтобы подойти ближе, и стало ясно, чему удивились милиционеры.
Правую руку у него закрывала по локоть сшитая из грубой кожи коричневая
крага, на которой восседала и резко крутила из стороны в сторону головой
здоровенная, в добрых полметра, хищная птица, пестрая и космоногая. Он хотел
справиться, будет ли остановка на одной из платформ, — я и названия такого
не знал. Птица, поразившись моей глупости, переступила на рукавице, пустила
по оперению недовольную волну, сократила и снова вытянула шею. Я толкнул
Андрюху:
— Остановится?
Должна, ответил Андрюха, а впрочем, он не уверен, эта ветка плохо ему
знакома. Не оторвался, смотрел за окно: видел в трезвом пасмурном свете
белое поле с черными царапинами бадылья, черный грузовик на дороге, силосную
башню и водонапорную башню, приземистые строения... В темноте, при фонарях
— еще выносимо...
— Да ты сюда глянь, эй!
Он через силу перевел пустой и туманный взгляд. Но будто не вернулся
еще из тех завороживших его монохромных полей, и самосвал продолжал катиться
у него в голове, и новые пятна в связную картину составились не сразу.
— Ну, понятно, — сказал парень.
— Ишь ты. — Андрюха наконец очухался и настроился на фокус. — Это
кто у тебя, ястреб?
Парень помялся, определяя, до каких пределов с нами можно безопасно
фамильярничать, — и не рискнул (к тому же "сам ты ястреб" звучало бы как-то
странно, получается насмешка наоборот).
— Орлом еще назовите... — фыркнул он. — Филин.
Андрюха поправил очки.
— И где же ты такого надыбал? В лесу поймал?
— Не, сменял.
— На жевачку?
— На черного коршуна.
— Класс! То есть вы ими запросто, как марками, да? Или там рыбами для
аквариума. Приезжаешь на Птичий рынок...
— На Птичке, — перебил парень раздраженным тоном специалиста,
вынужденного объяснять спесивым профанам очевидные истины, — ничего
дельного не бывает. Пустельга разве. Пустельга ничего не стоит.
Он попросил сигарету — взял предпоследнюю, — однако курить не стал, а
поместил за ухо. Потом сел напротив меня, опустил руку в краге — и филин
сошел. К широкому железному кольцу вокруг птичьей лапы крепилась прочная
бечева, намотанная на запястье перчатки. Обозначала неволю. Этот короткий и
мощный крючковатый клюв, способный, наверное, пробить темя человеку, без
труда перерубил бы шнурок одним ударом — почему не сообразит? Или не зря
досталась филину слава тугодума, попадающего в смешные просаки? Но по стати
не скажешь.
Я впервые мог рассматривать такую птицу живьем и вблизи. Мех спадал по
могучим лапам и накрывал толстые плоские когти длиною в мой мизинец. Желтые,
черные и белые перья воротника складывались в размытый узор. Круглые желтые
глаза — точь-в-точь как у давешней рыси, только без снулой затравленной
поволоки; и кисточки над бровями усиливали неожиданное сходство. Такого и
клеткой не унизишь: все в нем останется — хищно и приспособлено для
убийства. Правда, понаблюдав еще, я нашел, что вид у него все же несколько
нелепый: уж больно важно бросал он по сторонам губернаторские взоры и лупал.
Но руку протянуть к нему я так и не осмелился.
После двух-трех наших вопросов, словно только и ждал, когда наведут на
тему, парень пустился обстоятельно рассказывать о себе, и рассказ его
строился из явно обкатанных многократно периодов, подаваемых с заученной
небрежностью, — чувствовалось, что с птицей он разъезжает часто и привык
быть в центре внимания, маленькой звездой. В отличие от основной массы
сверстников из подмосковного рабочего поселка, он резинового клея по
подвалам в детстве не нюхал, а прибился волею судеб к образовавшемуся в
Москве клубу соколиной охоты (я подумал: надо же, лыко в строку, прямо
охотничий праздник у нас сегодня). Клуб просуществовал недолго и около года
назад был закрыт по требованию экологической организации "Гринпис". Но к
тому времени многие его члены уже профессионально, по заказам, снаряжая
целые экспедиции в разные концы страны, занимались отловом благородных
соколов на продажу — преимущественно контрабандную, за кордон. Свои люди в
нужных конторах пишут разрешения на вывоз: проводят птиц как научный
материал или выдают за породы, не представляющие ценности. Вот он прошлой
осенью ловил для японцев в Приморье и на Камчатке, продавали через
Владивосток. Покамест он вторым номером у одного мужика, на самостоятельные
дальние поездки ему еще денег не хватает. Но тут главное — клиентура, и он
сейчас налаживает связи, подбирает свою, для начала среди перекупщиков.
Благо из техникума его теперь выгнали за прогулы, и учеба эта тупая больше
над ним не висит, можно наконец взяться за дело серьезно. Он знает в
Подмосковье два сапсановых гнезда и летом заберет птенцов, вставших на
крыло. Планирует выручить за них достаточно, чтобы отправиться самому, с
парой помощников, в Восточную Сибирь. Почему именно туда? Есть у него мечта:
белый кречет. Великая редкость оный сокол и тянет на большие тысячи
долларов.
Вообще-то у меня не было никакого желания обличать его. Но и промолчать
совсем совесть не позволяла. Поэтому я укоряюще подытожил:
— Значит, браконьеришь.
И он радостно согласился:
— Ага, браконьерю.
— А с этим что, тоже охотятся? — спросил Андрюха и поднес филину
палец; филин открыл клюв, и Андрюха палец отдернул. — На мышей?
Нет, филин для работы не предназначен, разумеется. Плохо обучается,
летает не очень быстро... — да никому и в ум не приходило его испытывать,
больно дурацкая была бы идея. Предназначен для души. Хотя в природе
действует умело. Мыши мышами и суслики — их он, точно, предпочитает, — но
бьет и утку, и глухаря. Зайца бьет. Когтищи-то не зря у него.
— Я в совхозе договорился, — сказал парень, — дешевых кроликов для
него покупаю. Он и доволен. Ему нравится головы им отрывать.
— Ах, головы... — Андрюха немного припух. — И, значит, доволен...
Погоди, кролики — живые, ты имеешь в виду?
— Ясно, живые. Филин чужой убоины не берет.
Андрюха смотрел недоверчиво.
— И как же это... ну, происходит?
— Усядется на загривок и лапой сверху, — парень изобразил, обхватив
пальцами сжатый кулак, — р-раз... Потом клюет, с горла. Интересно глядеть,
когда свыкнешься. Мамаша у меня никак не может. А чего такого — хищник, ему
положено.
По-моему, здесь он приврал ради пущего эффекта, стремился произвести
впечатление: пугал нас, короче говоря, как старушек в буклях, — и
отслеживал результат. Но, правдивый или вымышленный, описанный им способ
умерщвления кролика что-то напоминал мне, причем ассоциации были культурного
порядка, — рисунок, кадр, символ?.. Разговор заглох. Пассажиров не
прибавлялось. Андрюха потер лоб, разгладил глубокомысленные морщины и опять
отрешился, прижавшись к стеклу. Наконец я вспомнил: хрестоматийный иероглиф
с таблички фараона Нармера, объединителя царств: "Царь взял шесть тысяч
пленных" — его печатают в любом учебнике по древней истории. Горизонтальный
прямоугольник, оканчивающийся человечьей головой: как бы пленник,
поверженный лицом в землю, — и сокол, олицетворение царя, одною лапою
поправ его, вздергивает другой ему голову вверх за узду.
Остановки объявляли неразборчиво, и парень едва не пропустил свою,
выбежал в последний момент, подхватив птицу с боков ладонями, будто тащил
чучело. Филин весь вытянулся, как петух на прилавке. Электричка тронулась,
но сразу же за платформой встала — должно быть, на красный сигнал. Парень
шагал пешеходной дорожкой параллельно полотну, мимо покосившейся зеленой
голубятни, мимо угольной кучи возле кирпичной котельной и ангаров, похожих
на половины распиленных вдоль огромных алюминиевых труб. А поравнявшись с
нами, с нашим окном, — но не для нас, потому что нас уже и тени не осталось
в его мыслях, — вдруг резко подбросил филина в воздух. И тот, еще не
расправив крыльев, столбиком, как сидел на руке, на миг словно застыл,
раздумывая, между белой землей и тусклым небом, затем медленно перевалился
на грудь, сделал несильный пробный мах, еще один и пошел — парень кольцами
скидывал бечеву с запястья — набирать высоту. Я подвинулся к окну, нагнулся
и следил за ним. Филину открывался теперь выработанный карьер, роща и
пустошь и дальше — тяжелые и темные кучевые дымы больших пригородов; а
здесь, за лесополосой и пригорком, — корпуса старенькой фабрики и
трехэтажные жилые дома: если поселишься в них, начнет и тебе сниться из ночи
в ночь бегущая из-под резца стружка. Неволя не тяготила его. Он знал простые
вещи. Что жизнь бывает выносима и невыносима. И первое — слишком большая
удача, чтобы ею поступаться, променяв на что-то неведомое. Филин оценил
землю под собой: вытоптана и бесплодна. Необитаема. Но все же упал несколько
раз на несуществующие цели, сбрасывая напряжение инстинкта, словно
электричество с оперения. Потом, уже пустой и безразличный, закладывал
широкие круги, натягивая веревку, — так натягивает корды модель аэроплана.
Образ другого края, где все было иначе и охота шла не на призраков,
давным-давно филина не тревожил, истерся в его птичьей памяти. И только
направление, точный азимут на те североуральские леса, в которых филин
некогда появился на свет, некий орган ориентации у него в мозгу, совершенный
внутренний компас держал по-прежнему неизменно и указывал отовсюду. А там
мело сейчас, уже какую неделю наползали от севера, с океана, цепляя брюхом
еловые верхушки, набухшие снегом тучи. В деревнбях, засыпанных по коньки
приземистых низких крыш, ханты и манси вели учет запасу вяленой нельмы,
курили соскобленный со стен голубоватый мох и смотрели в огонь, глотая
высушенные летом мухоморы — чтобы увидеть возвращающимися своих богов,
танцующих с тамбурином в славе из весенних цветов и молодой листвы.
Удавалось редко.
В нежные лета — да и за всю, по сути, жизнь — у меня случилось четыре
яркие находки.
Пять рублей. Они полоскались в луже, и я наехал сверху велосипедом.
Если не ошибаюсь, я купил на них у спекулянта в "Детском мире" четырехосный
спальный вагон для двенадцатимиллиметровой немецкой железной дороги. Эта
железная дорога была моей страстью. Миниатюрные паровозы и вагоны, мосты и
шлагбаумы, дома и платформы, воспроизводившие в точности все необходимые
оригиналу внешние детали и надписи (а в дорогих моделях — даже видимые
через окна части интерьера), вызывали у меня сладкий трепет. Часами я
перекладывал и рассматривал свою небогатую коллекцию. На уроках вместо
конгруэнтных треугольников вычерчивал в тетрадях сложные планы путей, схемы
соединения управляющих контактов и реле, которые должны будут автоматически
переводить стрелки, открывать-закрывать семафоры.
Проекты оставались на бумаге — воплощение требовало прежде всего
свободного пространства, а его-то в нашей двухкомнатной квартирке и не
хватало катастрофически. Максимум, что я мог время от времени здесь собрать,
— примитивное кольцо с одним-двумя ответвлениями. Убожество своих
обстоятельств я преодолевал, по-детски легко переходя на иной уровень
реальности: снимал с полки атлас, заложенный на карте Канады — чем-то она
полюбилась мне больше других, — и поезд мой катился уже не от батареи к
дивану и обратно, а из Ванкувера в Галифакс с остановками по всем
обозначенным пунктам для смены локомотивов и переформирования состава: в
Калгари ждали цистерну "Шелл" и контейнеры, из Виннипега в Оттаву отправляли
фирменные двухосники "Мартини" и "Чинзано". В кровати, перед сном,
повернувшись к стене и накрывшись второй подушкой, я мечтал, что однажды
каким-нибудь чудом у меня заведется отдельная комната (в чем не полагалось
сомневаться, ибо на этой вере держался весь мой внутренний мир), и тогда я
построю большой стационарный макет с прихотливым ландшафтом из папье-маше,
тоннелями, эстакадами, разъездами и многопутевым вокзалом. Такие макеты
демонстрировали на ежегодных выставках в Доме железнодорожника солидные
дядьки, игравшие в милые моему сердцу игрушки вполне самозабвенно, — ходили
слухи, что негласным председателем у них чуть ли не член Политбюро.
Наверное, сотни раз я совершенно въяве, вплоть до ощущения в кончиках
пальцев, переживал эту радостную работу, начиная с поиска оргстекла нужной
величины и заканчивая отправлением паровозика в первый испытательный рейс.
(Много лет спустя, кочуя по чужим квартирам, я точно так же стану убегать
ночами в фантазии о том, как устроил бы свою: немореный стеллаж, система
подвижных светильников, два просторных стола углом, письменный и рабочий,
кресло-вертушка, а над столами, дабы не на голой стене отдыхал глаз в паузах
занятий и плавно наплывала новая мысль, подсвеченные аквариум и сад камней в
застекленной книжной полке... — и тем уберегусь от отчаяния.) Если ты
прилежен и терпелив, ты непременно достигнешь того, к чему стремишься, --
семья и школа настойчиво одурманивали незрелое сознание этой беспардонной
ложью. И я прилежно копил звонкую советскую монету, утаивая от родителей по
гривеннику со сдачи при каждом походе в магазин за колбасой или картошкой. А
навещая, когда гривенников набиралось достаточно, "Детский мир", не столько
пополнял себе вагонный парк — чего хотелось, понятно, в первую очередь, --
сколько, с прицелом на будущее, разыскивал у барыг бесполезные покуда
переключатели и трансформаторы, о назначении которых узнавал из каталогов с
выставок. Дома бдительно сторожил, гоняя мамашиных кошек, журнальный столик,
где, не имея места, хранил свои хрупкие модели. Но вот тут я за козявками
проморгал слона. Братишка у меня подрос, покинул колыбель, почувствовал вкус
к самостоятельным действиям и как-то, буквально в один прием, благополучно
мне все переломал: рельсы погнул, домики разбил, у вагонов в лучшем случае
отковырял колеса. Оправившись от потрясения, я кинулся спасать,
ремонтировать — и махнул рукой: урон был очевидно непоправим. С младенца
взятки гладки — мне не требовалось объяснять прописные истины, если я и
злился, то не на брата. И немногое, что он пощадил, вскоре все равно отошло
ему — ибо не составляло больше никакой цельности, а без нее сразу пропадал
всякий интерес. Я вынес из этой истории крепкую науку и впредь остерегался
каких-либо увлечений. Однако любая железнодорожная атрибутика — особенно
ажурные опоры контактных линий, переплетение путей на узловых станциях и
последние бытующие паровозы — долго еще волновала меня, как героев
Платонова.
Фабрика глобусов. Вернее, свалка при ней. Класса до шестого на все
праздники, каникулы и выходные родители сплавляли меня бабушке (исключая
летние месяцы, летом я назначался в узилище — пионерлагерь, и там смену за
сменой в кружке "Умелые руки" выжигал на фанере картину Сурикова "Боярыня
Морозова" в половину натуральной величины). Бабушка жила в центре, на
Новокузнецкой, где новые дома соседствовали с дореволюционными меблирашками,
лабазами и мануфактурами. Поскольку уже самая первая моя попытка завязать
знакомства в бабушкином дворе обернулась неравной дракой с рыжим верзилой
существенно старше меня и его окружением, в которой мне съездили по лбу
качелями, гулять я предпочитал на задворках, исследуя их и продвигаясь все
дальше вглубь — словно проникал в неведомую страну. Это были целые кварталы
каких-то сараев, маленьких мастерских, бесколесных фургонов и гаражей,
сросшихся стенами, углами, примыкавших к флигелям таких же невысоких зданий,
— железные, шиферные, рубероидные крыши образовали ступенчатые террасы, и
получалось, забравшись в известном месте, пройти по ним километр, не меньше.
Но еще сильнее притягивали к себе лазейки и проходы внизу, меж стен. Огрехи
спонтанной застройки, они сложились в сущий лабиринт. Где-то я
протискивался, втягивая живот и пачкая курточку, где-то вольно шагал
просторными коридорами. Здесь водились крысы, а о крысах я часто читал, но
никогда прежде их не видел, так что испытывал к ним — хотя и помнил: они
переносят чуму — отнюдь не отвращение, а жгучее любопытство. Возле домов
встречались замкнутые пустыри-колодцы, в них выходили полуподвальные пыльные
окна или облупленные двери черных лестниц, откуда, бывало, выкидывали
что-нибудь стоящее — скажем, блоки допотопных электронно-вычислительных
машин: пестрый ковер проводов в металлической раме с разъемами, с красными и
зелеными цилиндриками сопротивлений. Однако главный клад лежал не на виду. С
крыши его вовсе нельзя было обнаружить, а с земли он открывался только
пытливому, не вдруг. Я, конечно, знал, что помойки — источник ценных вещей
и в сокровенных своих глубинах чего только не прячут. Уже показали новую
серию телефильма про милицию "Следствие ведут знатоки": мелкие жулики с
городской свалки — актеры Менглет и Носик — на глазах всего советского
народа доставали из мусора бриллиантовые броши. Но здесь дух захватывало от
впечатления скорее эстетического. Перекрытый вентиляционными коробами
тупичок из фабричного брандмауэра и двух разных заборов, эдакую пещеру
Али-Бабы, глобусы заполняли доверху — гора глобусов, желто-синих картонных
планет, склоном ко входу. Похоже, сюда годами отправляли через пролом в
заборе бракованную продукцию: попадались треснутые, расколотые, безнадежно
оборванные, но по большей части брак заключался в смещении отверстий,
неровной наклейке карт — отчего возникал разрыв в траектории экспедиции
Магеллана — и тому подобной ерунде. Правда, на многих уже стихии оставили
следы своих разрушительных воздействий. Несколько выходных подряд я
раскапывал и сортировал эту кучу. В результате одних лишь обычных, учебных,
но безукоризненных, угодивших сюда явно по ошибке, отобрал дюжину. А еще, с
пренебрежимыми дефектами, гиганты — как надувные пляжные мячи, и, напротив,
карлики — для школьных приборов, демонстрирующих движение Земли вокруг
Солнца, смену дня ночью и времен года. А еще — я и не подозревал, что такие
существуют: украшают, не иначе, кабинеты важных людей — пятнистые
политические; среди них совсем раритетный, старый, непривычных густых цветов
и с колониями. Особняком — жемчужина, ручная работа: чуть-чуть пообитый
рельефный глобус Луны.
Кто-то мелко надписал на нем простым грифелем: Море Ясности, Коперник.
Не мог же я все это бросить на произвол дождей и снега. Я перетаскивал
земные сферы, как арбузы, прижимая к бокам; и на подступах к дому начинал
опасливо осматриваться: не столкнуться бы с кем из кодлы рыжего. Обошлось.
Бабушка не роптала, хотя теснота у нее была еще почище родительской. Но
глобус без подставки — предмет, который очень трудно удержать в отведенном
для него углу. Месяц спустя мне и самому надоело, что они катаются по всей
квартире. Тогда мы сели с бабушкой и приняли соломоново решение. Мне будет
достаточно по одному каждого вида. Однако и остальное не должно пропасть
втуне. Вечером в воскресенье, перед моим отъездом домой, мы вместе за три
ходки перенесли их авоськами на веранды ближайшего детского сада (сторож,
выслушав нас, засмеялся, но ворота отомкнул и показал, где какая группа
гуляет); причем яростно спорили, как распределить: чтобы совсем малыши нашли
шары поменьше либо наоборот. Бабушка давно умерла. Лунный глобус
просуществовал у меня дольше других. Его раскокал кто-то из моих ретивых
институтских приятелей, когда я собрал в отсутствие родителей компашку
отметить окончание первой сессии.
Утопленник в канаве на Крылатских горах. Тогда здесь была еще глухая
московская окраина. За полуразваленной церковью и древним кладбищем, где на
поросших мхом надгробиях не всегда удавалось разобрать надписи — позже его
срыли в преддверии Олимпиады, — уже начинались деревни: собственно
Крылатское и дальше — Татарово. От наших домов, последних перед кольцевой,
если не считать раскинувшейся на многие гектары укрытой в лесу Кремлевской
больницы, тропинка к холмам тянулась краем поля, засеянного то овсом, то
гречихой, вдоль ограды яблоневого сада. Сад принадлежал неведомо кому, и за
ним не очень-то доглядывали: в конце лета родители посылали нас туда нарвать
антоновки на варенье. Кроме ограды сад и поле разделял рукотворный овражек,
длинная и глубокая яма. Весною в ней собиралась талая вода, и мы катались на
плотах. Потом уровень воды падал, и аквариумисты ловили маленькими сачками
циклопов — микроскопических плавающих существ, годных на корм домашним
рыбам. Изредка доставался кому-нибудь и тритон (такая вот концентрация
мифологических мотивов в отдельно взятой луже) — красивая небольшая
саламандра с перепончатыми лапами и зубчатым гребнем от головы до кончика
хвоста. Про тритонов, про их способность к регенерации, рассказывали много
чудесного. Землю из ямы вынули давно и аккуратно — на откосах успел
подняться новый кустарник, а осины над обрывом не опрокинулись и не засохли.
Сперва мы заметили серую кепку, повисшую на кусте, и что-то острили по этому
поводу. Мы учились во вторую смену, а с утра вышли посшибать майских жуков,
втроем: я и два моих приятеля из параллельного класса — будущий пьяница и
будущий комсомольский вожак. Владелец кепки лежал в воде ничком и не слишком
бросался в глаза, ибо одет был в тон окружающим его сырым корягам. Должно
быть, поддатый работяга с крылатской птицефермы: вздумал, судя по
приспущенным штанам, облегчиться с обрыва, не устоял и полетел вниз, а там
ударился головой о комель — и готово. По молодости лет единичная смерть
представлялась нам событием государственного значения, и хотя никому из нас
еще не доводилось видеть мертвеца, притихли мы не от испуга, а от
растерянности, быстро сменившейся возбуждением, — даже не верилось, что мы
оказались причастны к происшествию такого масштаба. Будущий комсомолец, уже
отличавшийся замашками лидера, распорядился караулить, чтобы нашего жмурика
никто не присвоил, и побежал к автоматам звонить в ноль-два. Примчался
назад, подождали — ни сирен, ни мигалок. Дождик покапал и кончился.
— Ты, — спрашиваем, — с кем говорил-то?
— С теткой.
— И чего она?
— Ничего. Домашний адрес записала.
— Твой?
— Нет, покойника!..
Минут через сорок неспешно подъехал зеленый с синей полосой милицейский
"газик". Толстый усатый капитан с бутербродом и бутылкой кефира, мужик в
кожаной куртке и рядовой водитель поглядели сверху, посовещались, на нас --
ноль внимания. Капитан вернулся в машину и долго разговаривал по трескучей
рации. Вылез, допил кефир и скомандовал:
— Вытаскивайте его!
— Мы?! — удивились мы.
— А кто, я?
Не поспоришь -...


