Михаил Бутов. Свобода

страница №8

не проверяет. По-моему,
он сам боится ненароком в чем-нибудь меня уличить. Не понимает, как себя
вести со мной, если уже и мне будет известно, что ему известно... Раньше
тебя это не очень-то беспокоило...
Я сказал: ладно, годится, завтра увидимся. Но мне тоже придется
отлучиться, и тоже пока не решилось, днем или ближе к вечеру. Так что
предварительно набери мой номер. Не хочу, чтобы ты оказалась у запертой
двери.
Теперь — извини, моя еда превращается в угли.
Я учитывал: она одна, ей некуда спешить и ночь располагает к разговору,
— стоит мне сейчас заикнуться о моем вдруг обрисовавшемся отъезде, долгого
разбора отношений не миновать. А завтра, пусть она и успеет дозвониться, --
наверняка с чужого телефона или из будки, на бегу, что выгодно скомкает
всякое обсуждение факта, перед которым я ее поставлю.
Я по-прежнему не сомневался, что предпочел бы распрощаться с ней прямо
и честно. Только время, увы, поджимает...
И все-таки эти расчеты вынудили меня поежиться от некоторой гадливости
к себе.
Потом еще старательнее, чем в прошлый раз, я вымыл полы, навел содой
глянец на сантехнику и посуду; кастрюли и чайник откипятил в ведре с мыльной
водой. В результате, за вычетом вспученного паркета и барашков отслоившейся
краски на потолке (их бы ободрать до уборки, в первую очередь, но я упустил,
а после — значит, все усилия псу под хвост, начинай по новой), квартира
приобрела довольно сносный вид. Кусочком прогорклого сала я промазал свои
туристские ботинки. Пошуровав в ящиках письменного стола, разжился катушкой
оранжевых ниток и подлатал кое-какие ненадежные места на джинсах и куртке.
Но пока я в комнате управлялся с иголкой, в кухне повторился старый трюк с
краном и тряпочкой: вода на полу уже стояла вровень с порожком, отделявшим
кухню от прихожей, и накапливала силы для дальнейшего наступления. Проклиная
хозяина — почему не отремонтировал краны, — проклиная вечно сопутствующие
мне убожество и разруху, проклиная родителей за то, что вообще произвели
меня на свет, я опять опустился на четвереньки с тряпкой и металлической
кружкой в руках. Когда выгонял из-под плиты и холодильника последние волны,
за окном заурчала, разогреваясь, ранняя машина.
До сих пор цель своих приготовлений я как-то выносил за скобки. Зачем
Андрюхе тащить меня в воюющую Армению? Должно быть, образовалась у него
новая идея типа нашей охотничьей, и с поезда мы сойдем где-нибудь на
полдороге. Не принимать же за чистую монету сказку о бомбе.
А прибор, а "микрорентген-час"?..
Меньше чем через сутки мы встретимся на вокзале — и все выяснится. Я
свободен не ехать. Свободен. Но не для того ли я и забился с осени в эту
пустынь-нору, чтобы никто и ничто не связывало меня, когда выпадет мой шанс
разомкнуть опостылевшие круги?
Я рассуждал: если бомба все же не миф и мы действительно направляемся
за ней — мало надежды, что удастся Андрюхин замысел. Скорее всего, нам и до
места не добраться. Только это роли никакой не играет. Главное, война,
подобная идущей там, как представляется мне, обязательно меняет вокруг самый
дух времени. Попасть в ее орбиту — все равно что полностью ввериться
непредсказуемому случаю, а то и чуду. Я как будто раскусил головоломку.
Желания повоевать у меня никогда и в детстве не возникало. От стрельбы из
автомата закладывает уши. Андрюха, несмотря на свойственные ему закидоны,
тоже, думаю, не любитель очертя башку лезть под пули и рисковать жизнью, --
и даст бог, мы сумеем удержаться на расстоянии от зоны настоящих боев и не
совершим ничего, за что даже по военным законам нас можно было бы взять и
спровадить на цугундер. Но чудо и случай — вот где зарыта собака! Пора
признаться: вряд ли есть что-нибудь притягательнее для меня.
Какой тут сон! Напрасно я ворочался в кровати и считал баранов. Я был
очень возбужден, воображал нас то удирающими из-под стражи, то скитающимися
в горах, то пересекающими турецкую границу. Вдобавок мне уже предносился
образ Андрюхиного бутерброда. Бутерброд, по уму, следовало пока приберечь --
не так давно меня от души накормили в гостях, а до поезда иной еды не
предвидится, — но я не вытерпел. И вся обстановка моего скудного завтрака
— что вот и последнюю свою, со слоном, пачку чая я опустошаю, что
сахарницу, тщательно обколов присохший к стенкам песок, ставлю под горячую
струю, а единственную насельницу холодильника, банку окаменевшей аджики,
кинул, понюхав, в пакет с мусором — сложилась словно в чин прощания, будила
добрую грусть. С тем хорошо бы и уйти — но мне-то еще целый день сидеть,
зубы на полке...
И тут я вспомнил, что в куртке, да не в одном кармане, звякали монеты
— мелкая сдача с немногочисленных покупок. Высыпал их на стол --
образовалась приличная горка. Отделил, сколько понадобится, чтобы доехать
вечером до вокзала. Остаток вроде бы тянул на булку или дешевый батон.
Булочная на углу возле зоопарка открывалась (однажды я прочитал часы работы
и обратил внимание) раньше других магазинов — туда я и двинулся, когда
совсем рассвело. Падавший ночью медленный снежок лежал еще не везде убитый.
На воздухе ум мой стал сух и резок — вроде того, как бывает наутро после
качественной водки. В булочной разгружали с машины хлеб, почему-то через
входную дверь, и я подождал в стороне, в компании трех старушек. Взгляд
блуждал самостоятельно и монтировал, как Дзига Вертов: вот троллейбус
причалил к остановке напротив, и пассажиры потянулись в переход, привычно
ругая власти, поставившие на многолетний ремонт ближний вестибюль метро; две
галки перелетели с крыши через улицу и состязались, толкаясь, за съедобный
обглодыш возле бордюрного камня, — как они видят, на таком расстоянии?..
вот всепогодный районный придурок, старый, в старой милицейской шинели и
ушанке с промятым следом кокарды, волочит авоськи по земле — в них
скомканные грязные газеты и треснувшая молочная бутылка; а вот он я иду:
топ-топ — смерть в животе, атомная бомба под мышкой, по душу великого
князя. И ни черта уже не найдет весь этот муравейник, чем бы меня
переманить...
Дома я записал в тетрадь с максимами: "Свобода начинается там, где вещи
перестают намекать на что-либо, кроме самих себя". Туманно — ну и пускай,
зато весомо. Тетрадь сперва убрал в кофр, который оставлял здесь то ли на
хранение, то ли в наследство, — но, поразмыслив, достал снова и положил на
виду: что плохого, если она развлечет хозяина и его пассию. Перед зеркалом
обкорнал себе волосы. В теплой ванне все же задремал и проснулся оттого, что
вода остывала. А взялся за телефон узнать время — в трубке не оказалось
гудка. Ну, это совсем ни в какие ворота! Мало того, что я еще должен сегодня
ориентироваться, — простая порядочность требовала, пускай мне не по силам
произвести ремонт или остановить течь в кранах, прочее все вернуть в
исправности. Как назло, пропала отвертка. Пришлось лезть в ящик за
принадлежностью к карабину. Битый час я колдовал над аппаратом, пока не
определил по наитию: причина не в нем. На кухне, в черной плашке с
контактами, при потопе сделалось замыкание. Отвинтил плашку вовсе, скрутил
проводки на живую (теперь монтера сюда лучше не вызывать: упадет в обморок)
— и телефон немедленно затрезвонил.
Я со злостью ткнул кулаком в пол и поднялся. Конечно, мы ведь
условились, что она будет звонить! И конечно, я опять попадаюсь ей в
раздрае, не собранный, не готовый ни рубить сплеча, без обиняков, ни вести
тяжелый для обоих разговор на полутонах и улыбке.
Но спросил меня, по фамилии, незнакомый женский голос.
— У вас постоянно занято, — сказала женщина, пожилая очевидно.
— Простите, а кто говорит?
— Я насчет Андрюши. Это его бабушка.
Юрьев день, подумал я. Что-то случилось. И поинтересовался, откуда у
нее номер. (Откуда? Известно откуда: из рыбы, которую я поймала, а в ней
заяц, которого я догнала, а в нем утка, которую я застрелила, а в утке яйцо,
которое я разбила, а в яйце перстень медный, на нем нацарапан твой телефон,
и если прочесть цифирь задом наперед — тутова тебе, Кощей, отшельник
хренов, и грянет карачун.)
— Я подсмотрела, — созналась бабушка. — В Андрюшиной записной
книжке. Потому что вдруг что-нибудь срочное... Мы же его неделями не видим.
А у вас, я знаю, он часто бывает...
Я согласился:
— Бывает иногда. Но сейчас его нет. Да что произошло?
И она рассказала, что Андрюшин папа купил — у коллеги, дав
символическую цену, — прицеп к машине. До лета (прицеп нужен только в
дачный сезон) решил поместить его в пустующий гараж. А там какие-то люди, --
она замялась, — неприятные люди. Разгружают коробки с сигаретами, и водка
стоит, целые штабеля. Он сначала ничего не понимал, кричал на них, чтобы они
все уносили, хотел ехать в милицию. Но пришел их главарь, видимо, и заявил
очень грубо, что Андрюша должен деньги и за эти деньги с ним могут поступить
так, что она даже боится повторить. Андрюшин папа растерялся, он вовеки ни с
чем подобным не сталкивался. Он заплатил, сколько они назначили, очень
много, почти все свои сбережения. А кто поручится, что его не обманули, не
назвали больше, чем Андрюша должен по-настоящему? И не выкатываются они из
гаража, хотя с ними уже два дня как рассчитались. Отговариваются: завтра,
завтра — некуда, мол, пока. Как теперь поступать? Обратиться все-таки в
милицию? Но не повредит ли это и Андрюше?..
— Его, наверное, втянули в махинации... — Тут она всхлипнула и
расплакалась.
— Только не я. Мне не во что втягивать.
— Разве я вас обвиняю? Но нам хотя бы разобраться. А от него ни слуху
ни духу. Если он вам небезразличен...
Дурдом! Поди нащупай правильные слова для утешения рыдающей бабушки
тридцатилетнего мужика. Ладно бы брошенная жена — еще туда-сюда...
Я сказал: нет, небезразличен. Однако он не обсуждает со мной каждый
свой шаг. Не надо так волноваться. Совсем не обязательно он замешан в чем-то
ужасном. Такие стали нравы и порядки: занимаешь всего ничего, потом не
удается вернуть к назначенному дню — и нарастает вдвое, втрое. И
беспокойство за гараж, по-моему, напрасное. Раз долг полностью погашен --
съедут, потерпите. Может, пока действительно — некуда.
Помолчал и добавил:
— А деньги отцу он отдаст. Со временем.
— Он слишком доверчивый, — сообщила бабушка. — И все этим
пользуются. Ему всегда доставалось за других. Даже в детском саду.
Я не притворялся, я искренне ей сочувствовал. Тем более, что едал ее
хлеб с маслом. В отношении своей родни Андрюха, натурально, стервец. А ведь
питает к ним глубокую нежность! И где он, любопытно, болтается, когда ему
положено латать рюкзак и складывать спальники?
— Вы если повстречаетесь с ним, — попросила она, — передайте, чтобы
домой — пулей.
Я пообещал. Не исключено, что Андрюха раздобыл необходимую амуницию на
стороне и в Люберцах сегодня не покажется. Узнает от меня о звонке бабушки
прямо у поезда. И что потом? Повернет он — перед самым-то отправлением?
— И пожалуйста, поговорите с Андрюшей тоже. Как друг, как мужчина с
мужчиной. Он к вам прислушается. Он отзывался о вас с большим уважением.
Повернет или не повернет? По-человечески — стоило бы. Одно дело --
деньги: тут уже все, заплатили и заплатили, останется Андрюха или уедет — в
любом случае ничего не поправишь. Но я отнюдь не был убежден, что
оправдается мой оптимистический прогноз по поводу гаража. Люберецкие
ушкуйнички, понятно, не упустили возможности подоить лохов-владельцев.
Однако отсюда еще не вытекает, что они готовы теперь гараж освободить — у
них свой здравый смысл и свои представления о причинно-следственных связях.
Кому тогда препираться с ними, глотать угрозы, шарахаться от пальцев в глаза
— выручать семейное достояние, — бабушке?.. Вместе с тем попросту не
соединялось в голове, каким таким образом от неких неведомых мне бандитов в
постороннем для меня сарае будет зависеть, осуществится ли в моей жизни
судьбическая перемена? И призрак неминуемого облома впереди не замаячил. Я
многократно наблюдал: что-то буквально оберегает Андрюху от любых распутий,
ситуаций осмысленного выбора (и в шутку предупреждал его, как Амасис
Поликрата: смотри, однажды сразу так нарвешься, что раздерет пополам), --
обойдется и нынче. По телефону, с вокзала, за десять минут до отхода поезда,
он выяснит у родителей, что с гаражом благополучно утряслось. А там
несколько клятв, несколько покаянных фраз, дежурная песня про новую
перспективную работу и срочную командировку — и мы с чистой совестью
отбываем...
Я повесил трубку и сел сочинять письмо хозяину. Я от души поблагодарил
его: мне было хорошо зимовать в этих стенах, о лучшем я не мечтал. Теперь я
уезжаю из Москвы — ибо во мне очнулась тяга к путешествиям — и вернусь,
вероятно, не скоро. (Написал — и сам себе удивился: что значит — не скоро?
Он прочтет письмо не раньше середины мая. Это сколько ж я, получается,
намерен странствовать и гоняться за приключениями — годами?) Моя
фотоаппаратура в его распоряжении — щелкай на здоровье, благо есть кого.
Единственная просьба: чтобы не переходила в третьи руки. Я извинился, что
вынужден бросить в квартире и другое, не столь безобидное, имущество. За
оружием не тянется ничего преступного. Но если идея арсенала на дому смущает
его как таковая, он волен хоть в реке утопить содержимое ящика... Ну что
еще? Поздравления, разумеется — истинному рыцарю, отвоевавшему свою донну
из ледяного плена. Я надеялся, он не сочтет это издевкой, если что-нибудь у
них разладится и соединение сердец все же не состоится.
Добираясь до карабина и наборчика с отверткой, я все переворошил в
ящике. Заново умостив ружья, оптический прицел и брикеты взрывчатки, я встал
у окна с рыболовной сетью: кое-где распутать и свернуть поаккуратнее. Снег
на улице сиял, словно разом очистился от грязной коросты. В первый этаж
солнце едва заглядывало: прямым его лучам подпадали лишь подоконник и узкий
клин пола; зато почти до центра комнаты добивали отраженные в плазменных
окнах соседнего дома. И оттого, что я долго смотрел, сощурившись, в это
сияние, оно произвело саламандру. Со стороны автобусной остановки, из
отдаления, на котором блеск впереди не позволял различать детали, выступила
знакомая тонкая фигурка.
Я успевал шагнуть назад, в тень, скрыться — но застыл на месте. В один
миг рухнула моя оборона, дутая на проверку. Легко быть жестким и
непреклонным заочно. Но вот она приближалась — и все выпестованные резоны
за разрыв с нею, в которых не сомневался мгновением раньше, казались
надуманными и смехотворными. Потому что давно не видел ее, что ли?
Куда мы спешили тогда — осенью, ночью? К метро?.. Да, она впервые
побывала у меня здесь, и я провожал ее к метро. (И мы опоздали, станция уже
закрылась. Ловили потом такси на Тверской.) Переулки пустые. Дождь кончился,
но воздух до того сырой, что на лице и одежде по-прежнему оседают капли.
Мокрый асфальт блестит. Она в сером кожаном плаще — и плащ тоже блестит,
как цирковой, когда проходим под фонарями. Я сказал, что хочу
пофотографировать ее. Если взять чуть сверху и чуть сбоку, в таком ракурсе
она похожа на актрису Ханну Шигулу — и это мне нравится. Сказал в шутку и
приготовился к притворному возмущению в ответ. А она остановилась и вдруг
прижалась ко мне. Волосы у нее пахли прелыми листьями. "Дурак, это она на
меня похожа..."
Значит, зря я держался правила всякую книгу, натолкнувшись на сочетание
"русская душа", немедленно захлопнуть? Доводилось ведь делиться одеялом с
девушками жизнерадостными и спортивными. Почему же самый отчетливый образ,
возникающий у меня при слове "любовь", — это как я в ванной отпаиваю теплой
водой замужнюю, вполне чокнутую женщину средних лет, наевшуюся до одури
таблеток, зане тоска опять хлестанула через край?.. Сейчас мы обнимемся в
дверях, словно той осенней ночью, когда еще нам вместе было хорошо и
тревожно и я не напяливал маску отрешенности, которая мне не впору, — и все
возвратится. Я пойму, что достиг своей Антарктиды и дальше мне некуда
бежать...
Истинно: каждому свое и каждой твари по паре. Ну и какого еще рожна
тебе надо? — спрашивает Бог из-за тучки.
Надо. Другого.
Она заметила меня. Быстрым, нервическим движением, не отводя глаз,
прячет щеку в воротник из опоссума. Таких непроизвольных обаятельных жестов
у нее целый репертуар, но этот мне особенно дорог. Делает знак рукой: войду?
Каких-нибудь пару минут: не жалеть, не любить... Я помотал головой:
нет.
Удивилась, подняла брови.
Нет?
Нет.
Что-то говорит — не слышно. Опять знак — форточку открой...
Нет.
Теперь потерянно заслонилась ладонью, будто защищала горло от ветра.
Пару минут... Ради чего все это, изверг? — нашептывал мне на ухо омни-омни.
Я стоял пень пнем, склонный капитулировать.
Неопрятный старикан с палкой проплелся между нами и потеснил ее с
дорожки плечом. Перехватил взгляд и уставился на меня в том бессмысленном
роде, как смотрят прямо в камеру феллиньевские горгульи. Я пожелал ему
угодить под автомобиль.
Пиная ледышки, она сделала раздумчивый круг на площадке у подъезда...
Мне проще представлять, что мысли ее были сцеплены с моими. Что это нас
обоих обескуражила внезапная двоякая очевидность: чем мы способны (и уже
вплотную к тому, на толщине оконного стекла) стать друг для друга — и чем
не сумеем тогда остаться для себя. Старик все таращился мне в окно, раззявив
рот и сомкнув поверх палки крапчатый кулачок. Я взял из ящика капкан и
поклацал на него стальными челюстями: поторопил на проезжую часть. Я
пропустил момент, когда она повернулась и пошла прочь — безвидная, как
земля накануне первого дня творения. Ни обиды, ни злости, ни горечи от нее
ко мне не передалось.
Андрюхи не было на вокзале. А я приехал к подаче вагонов. И жевал на
перроне свою булку и не беспокоился, покуда проводники не стали оттирать
провожающих от дверей. Тут я сообразил, что мог неверно истолковать записку
— и мы должны встретиться где-то в другой точке. Побежал, колотя по ногам
сумкой с радиометром, к локомотиву, потом — назад, в зал, к большому табло.
Нет Андрюхи. Выскочил опять на платформу — вагоны поплыли мимо меня.
Носильщики, сдвинув тележки, курили у спуска в переход. Прокатила кара с
голубыми контейнерами для почты. Я на что-то еще надеялся. Виражировал между
столбом и урной и убеждал себя, что мне не в чем разочаровываться. Что до
конца я в эту историю, разумеется, не верил, а всего лишь согласился на игру
и действовал напоследок решительно и серьезно, только чтобы сообщить игре
необходимые правдоподобие и соль. Однако пусть вымысел, игра, обман — как
раз сейчас, по такому сценарию, Андрюхе и полагалось прокуковать из-за угла:
улыбка до ушей и полные карманы денежных знаков. И мы бы загрузились в
ближайший ночной шалман — и с шуточками-прибауточками переживали веселое
обновление. Так бывало. Но вещи с тех пор перегруппировались и приобрели
отчетливую конфигурацию кукиша.
Сержант милицейского наряда окинул меня нехорошим взором. Мне явно пора
было убраться отсюда. Я сошел в подземный этаж вокзала, но в самых дверях
метро вспомнил, что не оставил денег на жетон — не лебезить же перед
контролершей. На притихшем к ночи Садовом юркие оранжевые тракторишки
сгребали жижу к бордюру. В троллейбусе красочный плакат, пропагандирующий
Бхагавадгиту, изображал последовательность превращений щекастого дитяти в
черноротый старческий труп. И грудник, и мертвяк, и срединное между ними
акме имели одинаковый восковый оттенок и были исполнены в специфически
некрофильской манере, чем настырно притягивали внимание. Их кукольная жуть
мне скоро надоела, и я пересел к плакату спиной. Водитель ленился жать на
педаль, мы еле дотащились до Красной Пресни. На каждой остановке он словно
ждал кого-то и, не дождавшись, трогал неохотно.
На оградке возле дома, вытянув ноги и запрокинув голову, Андрюха
наблюдал дыру в облаках вокруг луны; по нижнему краю дыры, в лунном свете,
тучи приобретали мнимое измерение — и получался как будто открывшийся с
горы ночной вид на далекую гряду заснеженных холмов.
Я бросил сумку ему на колени.
— Носки для тебя...
Я не рассчитывал найти его здесь. Я вообще старался не думать о нем или
о несостоявшемся приключении.
— Мог бы хоть на вокзале меня подобрать...
— Опоздал, — сказал Андрюха.
— Бабушка твоя звонила.
— Ага. — Он стукнул пальцами по трубе, на которой сидел, приглашая
устраиваться рядом. — Я только что оттуда.
— И как с гаражом?
— Порядок. Завтра вывезут свое добро.
— Отлипнут?
— Ну, я ходил разбирался. К большим людям попал...
— В рожу-то дали? — спросил я.
— Родители? Не... Отец на дежурстве. А маме я объяснил. Она, наоборот,
рада, что все устаканилось.
А большие люди?
— Так... Выразили неудовольствие. Они, видите ли, еще и недовольны!
Папашу как липку ободрали: мои проценты, проценты на проценты, неустоечку за
гараж...
По дороге сюда моя опустошенность была как долгая неподвижная мысль, и
что-то эйфорическое заключалось в ее созерцании. Теперь наступала реакция,
эйфория сменилась буравчиками в висках. Я говорил — и мне мерещилось эхо.
Вдобавок меня трясло, хотя зябко не было — сказывалось сброшенное разом
напряжение последних суток, голод и ночь без сна. Напрасно Андрюха обнаружил
себя уже сегодня. Лицом к лицу мне трудно не обвинять его в этой тяжести.
— Пойдем, — предложил я. — Что мы высиживаем? Если нечего делать,
надо либо есть...
Он перебил:
— Помню, помню! Не спеши. Я условился кое с кем.
— О чем условился?
— Не спеши.
Он явно нервничал. Вертел сложенную бумажку. Я отнял — раздражало.
— Только не выкидывай, — предупредил Андрюха. — По-моему, их еще не
поздно сдать с утра. За полцены. Или за четверть.
— Сдать?
Я развернул бумажный квадратик, поделившийся на два голубых
железнодорожных билета. Число нынешнее. Вагон купейный.
— Признайся мне как на духу, — сказал я после оторопелого молчания,
— бомба существовала?.. Существует?
Андрюха посмотрел вверх. Облака уже сомкнулись, луна исчезла.
— Слушай, — спросил он, — ты чувствуешь трение?.. Обо все, о вещи?
Как оно меня доводит, знаешь... Самый звук его...
Я согласился: не люблю тоже. Особенно шелк и болонью.
— Нет, не то. Я не о том трении. И это не звук, конечно. Хотя...
почти. Вот стоит только зашевелиться — и сразу вокруг все как-то
натягивается: снег вот этот, асфальт, машины, столбы эти чертовы... Сперва
вроде и раздается и пропускает — потом тянет, тянет... Как на резиновом
ремне. Чем быстрее хочешь бежать — тем сильнее оттаскивает. Раньше-то мне
было наплевать. Раньше меня как бы не убывало...
— Не убывало, не убивало... Снова меня морочишь?
— Я к чему: это ведь неспроста наверняка — такая паскудная упругость.
Зачем-то, стало быть, нужно, чтобы я задыхался? А зачем? Ты понимаешь? Я не
понимаю. Место освободить? Какое место? Вынудить на что-нибудь? На что? Да
что с меня, в принципе, можно получить?
Я зевнул.
— Зависит от угла зрения. Кто, по твоему мнению, виноват. Ежели бесы с
лярвами — они, говорят, именно твоего страха и добиваются. Затравленности.
Они этим питаются. Или, скорее, жажду утоляют. Изводит их потому что жажда
адская, и не ведают они от нее покоя — во! Если люди... ну, в общем, то же
самое. А еще можно считать, что тут природа, закон, естественное состояние.
Закон — штука самодостаточная и осуществляется в целях себя самого.
Смиряются или бунтуют, как ты, отдельные единички, ему, соответственно, без
разницы.
Озадаченный Андрюха затеребил бороду.
— Эй, — испугался я, — ты всерьез не принимай мою болтовню. И хватит
юлить. Ответь.
— Ты, — вздохнул Андрюха, — просто давно не ездил...
— Куда не ездил?
— Никуда. В том-то и дело. Не привык, не знаешь. Уже бесполезно.
Ничего не меняется... Вон они!
Машина, пролетевшая было по переулку, обеими осями громыхнув в дорожной
выбоине, выползла задним ходом из-за угла, притормозила возле таблички с
номером дома и повернула к нам. Светлая "Волга", пикап. Андрюха поднялся
навстречу. В машине врубили дальний свет, от которого пришлось загородиться
рукой.
Я возмутился:
— Сбесились, козлы? Ума нет?
— Только не возникай! — прошипел надо мной Андрюха. — Рот не
открывай, ясно?
Дверцы машины распахнулись с двух сторон одновременно, и на асфальт
ступили Пат с Паташоном — длинный худой шланг и плотный коротышка.
Очевидно, еще один остался за рулем: мотор продолжал работать и фары
по-прежнему слепили. Андрюха не двигался.
— Этот, — подал голос коротышка, — точно. Я его видел сегодня у
наших.
— Мужики, — сказал Андрюха, — я ведь не с вами разговаривал...
— Не с на-а-ми... А ты ждал, он прямо сам к тебе посреди ночи
подкатит, да?
— А второй? — спросил, оглядываясь, длинный.
— Он здесь живет, — сказал Андрюха. — Все нормально.
— Нормально? Тогда потопали, если нормально.
В тамбуре подъезда я спохватился, что мы забыли сумку, и вернулся на
улицу. Коротышка пошел следом, а затем снова пропустил меня вперед. От таких
маневров я даже повеселел.
— В чем дело? — шепнул я, поравнявшись с Андрюхой на лестнице. — Кто
эти люди? Твои друзья-уголовники?
Но при обыкновенном, мягком освещении они уже не выглядели смешно.
Бульдожья комплекция коротышки скрадывала недостаток роста; он был постарше
нас, с коротко остриженной головой и приплюснутым носом, в спортивной
куртке, кроссовках и мешковатых свободных джинсах. Длинный определенного
возраста не имел, а стиля придерживался артистического: дорогое полупальто с
золотыми пуговицами, разноцветный шелковый шарфик и ботинки на каблуке, с
медной полоской на заостренных мысках — по весенней московской каше в таких
не слишком-то порыскаешь; волосы он убирал сзади под резинку, отчего лицо
казалось еще более узким и еще более вытянутым. Я подумал, что в качестве
боевой единицы длинного вряд ли используют.
Андрюха открыл своим ключом, прошел сразу в комнату и выволок на
середину ящик, отбросив дырявый шерстяной плед, которым я его драпировал.
— Вот.
— Занавески задерни, — сказал длинный.
Я прислонился к стене в прихожей и наблюдал оттуда, но коротышка встал
у двери, а меня подтолкнул — проходи! Длинный уже изучал карабин. Поднес к
уху, дважды спустил затвор и хмыкнул без выражения:
— Старый.
Андрюха пожал плечами.
— Какой есть.
Длинный освободил магазин, дунул в него и загнал обратно. Прицелился в
своего напарника, сказал: "Пу!" — и коротко заржал. Андрюха отдал ему
коробку с патронами.
— Не густо.
Руки у Андрюхи заметно тряслись. Я, похоже, чего-то не догонял:
никакого железного привкуса во рту, никакого ощущения опасности.
Двустволка и обрез подробного осмотра не удостоились: щелчок курками,
перелом, быстрый взгляд в стволы.
— Капканы не нужны? — спросил Андрюха. — А то забирай до кучи.
Бесплатное приложение.
— А что, — заинтересовался коротышка, — я бы взял. Летом бате
отвезу. Покажи-ка... У них там в Курской области волчары — человеку по
пояс.
Потянувшись за капканом, Андрюха задел крышку, которую почему-то не
откинул совсем, а поставил стоймя на тугих петлях, и наклонившийся над
ящиком длинный едва успел отпрянуть.
— Удод! — заорал он, отчасти расположив меня в свою пользу
оригинальным ругательством. — А если по пальцам? Я бы тебе твои оторвал...
— По телевизору программа была, — сообщил коротышка из прихожей, — в
Америке негр один, безрукий, — так он на гитаре ногами, трень-брень. Кладут
ее на пол перед ним, носки с него стягивают, а он пальцами шевелит, струны
дергает. И отлично у него выходит.
— Ты чего порешь-то? — сказал длинный.
— Я вот, Музыка, на тебя удивляюсь. Скучный ты. Бухнешь — и сидишь,
стол рогами бодаешь. Ты бы гитарку свою принес, спел что-нибудь...
Длинный взвешивал на ладони брикет взрывчатки.
— И что же я тебе петь должен? "Мурку"? Или ты больше по Пугачевой?
— Не, — признался коротышка, — я Пугачеву как раз не очень. Это для
баб. Ну, Розенбаум — хорошие песни...
— Розенбаум, Вилли Токарев... — Длинный символически плюнул. — Мало
я наелся за девять лет в кабаке такого дерьма.
— А ты небось романсы всякие уважаешь?
— Вот что я буду с тобой говорить, а? Ты хоть имена слышал: Колтрейн,
Майлс Дэвис?
— Так это, поди, из новых. Хэви-метал.
— Мудило ты, — сочувственно сказал длинный.-- Колтрейн умер, ты еще
под стол пешком ходил. Великий джазовый музыкант.
— Ну ты даешь! — неподдельно изумился коротышка. — Джазовый! Вроде
Утесова, что ли? Была охота... Тоска зеленая.
Длинный набрал воздуха и медленно выдохнул.
— Ладно, все. Кончай базар.
Повернулся к Андрюхе:
— Детонаторы.
Андрюха хлопнул себя по лбу и полез в шкаф. Запалы у него оказались
завернуты в мою любимую летнюю футболку. Длинный размотал, посмотрел,
завернул опять — и футболка легла в ящик.
— Э... — сказал я.
— Что? — спросил коротышка.
— Нет, ничего.
— Складывай, — распорядился длинный, — и тащи в машину.
— Я один? — растерялся Андрюха. — Я не подниму...
— А вон друган твой тебе подсобит.
— Я капканы-то беру, — напомнил коротышка.
Длинный с ним посоветовался, ткнув ящик носком модного ботинка:
— Войдет?
— Куда он денется!
— А деньги? — Андрюха сглотнул. — Лучше бы здесь...
— Боится, кинем в темноте, — определил коротышка и подморгнул мне
по-доброму, словно давний приятель. — А на свету, думает, не сумеем.
Длинный медленно опустил пятерню в боковой карман. Но вынул не пистолет
— к чему, все еще без каких-либо признаков страха, я почти приготовился, --
а небрежный пук зеленых банкнот: десять или пятнадцать. Достоинства со
своего места я не различал.
— Проверишь?
Андрюха помусолил углы, сбился, начал заново. Поискал в бумаге волоски.
— Тут не хватает...
— Много?
— Пять долларов.
— Не мелочись, — сказал длинный.
Мы погрузили ящик в кузов пикапа. Водитель грыз яблоко и помыкивал,
балдея, в такт французской песенке по радио: "Вояж-вояж..." Фары он так и не
выключил, не ослабил. Под радиатором, грациозно укрыв хвостом лапы, грелась
белая в подпалинах кошка. Гости не попрощались. На выезде машина чиркнула
скулой горбатый "Запорожец" без колеса, поставленный на вечный прикол у края
площадки, — дверцы у него не запирались, и внутри раздолье было играть
детям. Мы следили за ней, пока она не миновала перекресток и не пропала из
вида. Стало тихо.
— Все? — спросил Андрюха у тишины.
— Если ты больше никого не пригласил...
— Все.
Подумал. Добавил:
— Уф... Надо бы выпить.
Мне передалось его облегчение — и только теперь пробежал по коже
запоздалый холодок.
— Может, и надо, — сказал я. — У кого флаг?
— Ах да...
Под лампой на козырьке подъезда он отделил себе какую-то часть денег и
мне вручил остальное.
— Что, вовремя?
— Не то слово. Раньше, чем я надеялся.
— Я же обещал.
Ночное окошко от магазина на Тишинке мы нашли заколоченным — пункт
упразднили. На Красной Пресне торговали, но когда Андрюха положил на
прилавок десятидолларовую купюру, продавщица молча кивнула в направлении
двух патрульных, передававших друг другу литровый пакет кефира около
побитого автомата для кофе-эспрессо, — запрещено. Андрюха утверждал, что у
нас нет причины отчаиваться. Теперь по всему Арбату частные киоски со всякой
всячиной — какой-нибудь будет работать и ночью. Покупать там излишне
дорого, мы загоним немного зеленых и вернемся сюда по пути домой.
Явления гостей нежданных и денег подняли уровень адреналина в крови: об
усталости я уже не вспоминал, и ночная прогулка даже радовала меня — тем
более, что Андрюха не приставал с разговорами. Я не огорчился, когда
выяснилось, что и на Арбат мы пришли зря: прочесали его из конца в конец --
палатки, закрытые ставнями, бездействовали. Андрюха выдвинул гипотезу о
Смоленском гастрономе: там, не исключено, тоже есть круглосуточная секция.
Мы никого не встречали. Кое-где фонари горели через один или не горели
совсем; в темном пятне я споткнулся о блок, вынутый из брусчатки, и сильно
ушиб колено. Подковылял к близкому ларьку — опереться, пока не уймется
боль. И вдруг кто-то спросил у меня спички.
На пластмассовой гиперболической тумбе из кафе, раскачивая ногой
приотворенную дверь киоска, сидел губастый парень и щелкал выдохшейся
зажигалкой.
Андрюха бросил ему коробок.
— Стережешь? Да ты оставь у себя...
Парень поблагодарил. Маялся бы до утра без курева.
— Паршиво, — кивнул Андрюха.
— И свечка, главное, в палатке потухла...
Нет, доллары его не интересовали. Зато он был не прочь поболтать и
убить время. Чтобы удержать нас, предложил по банке пива. И тут же они с
Андрюхой втянулись в обсуждение сортов баночного. Я благоразумно помалкивал,
ибо из банок, за вычетом тех, что применялись в пивных вместо дефицитных
кружек, пивал до сих пор только однажды, еще в Олимпиаду, отечественное
"Золотое кольцо".
После "Тьюборга" с вытирающим лысину толстяком на картинке взяли для
сравнения голландского, послабее. Андрюха клонил к тому, что все это, спору
нет, неплохо, однако далеко не высшая марка. Действительно, отборное пиво в
жестянки не разливают, обязательно в стекло. И перечислил названия. Парень
полюбопытствовал, москвичи ли мы и чем занимаемся. Я замялся, почти как Джим
Моррисон (известный эпизод, заснятый в Лондонском аэропорту).
— Крутимся, — содержательно ответил Андрюха. — Туда-сюда, с
переменным успехом.
В общем, пивом нас не удивишь... Парень скрылся в палатке и вынес
полновесную бутылку "Смирновской". Мы опустились на корточки возле тумбы; со
свечкой в центре, бликующей на неотменимых пластиковых стаканчиках — теперь
голубых, — очень уютно. Он рассказал, что родом из Удмуртии, а в Москве
после армии. Ларьком владеют его кавказские товарищи по оружию. Кореша
настоящие, и всем, что им принадлежит, он волен пользоваться свободно, как
своим. В доказательство выставил армянский коньяк в подарочной упаковке.
Пока он искал на полках эту коробку, подсвечивая спичкой, я заметил в киоске
множество самых разнохарактерных предметов вплоть до школьного
телескопа-рефлектора на штативе.
— Стоп! — предупредил Андрюха. — Просто так не осилим. Был трудный
день. Пожевать бы чего-нибудь...
Мигом образовались крабовые консервы — в стране чудес все доступно. Но
мне и под царскую закуску пить уже сделалось невмоготу. А встать и
распрощаться — неудобно, не хотелось обижать человека. Я шепнул Андрюхе:
принимай на себя.
— А домой-то доволочешь?
— Ну, постараюсь.
Парень провозглашал тосты. За нас с вами и хрен с ними. И про козу,
купить которую имею возможность, но не имею желания. Потом количественные
изменения у него скачкообразно перешли в качественные — тормоза отказали
бесповоротно, добрая натура развернула крылья. Он всучил нам по пачке
каждого имевшегося в ларьке вида сигарет. Когда я неосторожно спросил,
сколько стоит телескоп, вскинулся мне его подарить. Я, разумеется, не взял,
о чем и доныне вспоминаю с печалью. Тем не менее он телескоп из палатки
вытащил и наводил на редкие горящие окна дальних домов, в надежде известно
что подглядеть (удавалось же, в скучном соответствии с законами
геометрической оптики, где фрагмент люстры, где ковра, где натюрморта в
раме...). Он угощал нас икрой, расфасованной в стеклянные плошки, — и еще
нужно было изобрести, как с ней управиться: мы тщетно пробовали набирать
черные зерна на лезвие красного Андрюхиного ножа, пока не догадались
зачерпывать узкими шоколадными вафлями. Икра, очевидно, перележала, и вкус у
нее был затхлый.
Наш гостеприимец отключился, махнув полстакана миндального ликера --
хотя Андрюха отговаривал. Через минуту он сполз по стене, повалился на бок
и, скрюченный винтом, смежил веки на брусчатке. За руки, за ноги мы втащили
его в киоск и сунули ему в карман рубашки две десятки — на случай, если
кавказские братья все же предъявят счет. Дверь снаружи подперли тумбой.
Андрюха сперва еще крепился, но скоро тоже совершенно поплыл — и не сумел
одолеть ступеньки, ведущие в арку и на проспект. Мы сели передохнуть. Он
терял очки, промахивался, подбирая их, и важно бубнил что-то бессвязное.
Оставшиеся часа три до рассвета нам, судя по всему, предстояло торчать здесь
— как раз чтобы Андрюхе худо-бедно прочухаться. И я уже сам задремал, когда
он внезапно перестал бормотать и огорошил меня внятным вопросом:
— По-твоему, и мы умрем?
— Прямо сейчас? — удивился я.
Теплый ветер, настороженная тишина, необычная для сердцевины города
даже посреди ночи, уснувшая на перилах птица. Большей частью я, должно быть,
досочинил подходящий антураж — но за давностью уже не развести: вот --
память, вот — фантазия.
— Не сейчас, так завтра. Не завтра, так в старости... — Он делал
усилие, чтобы говорить разборчиво, артикулировал, как комедийный
инопланетянин. — А какая разница... Все равно не понимаю, что это значит...
Настроенный на пьяные речи, я отшутился: мол, и не стоит, может,
слишком задерживаться, а то совсем ничего не сохранится вокруг... Пропустил
мимо ушей слова, которых не повторит мне никто и никогда. Повторить нельзя
(разве я не пытался!) зазвеневший в них мимолетный резонанс наших
существований: творилось с нами одно и чувствовали мы одинаково. Будто
неведомо чем, но выкупили себя наперед, и долго теперь не полагается нам
слышать ледяное дыхание — ни в затылок, ни где-либо рядом. Конечно, мы
ошибались. Срок понадобится ничтожный, чтобы удостовериться в этом. Но
именно в нашей ошибке я вижу единственное подтверждение тому, что все,
бывшее с нами, было хоть отчасти не даром.
Те времена канули — и я о них не жалею. С тех пор, как мне впервые
улыбнулся произошедший от меня младенец, я знаю, что любить можно иное и
иначе. Ищу способ уберечься, если по стране — а то и не по ней одной --
покатится очередная красная волна.
Говорят, рубеж тысячелетий обещает великие перемены; они уже идут.
Новые истины вроде бы и слову не по зубам, слово уступает языку образов, --
идеи, которые некогда мой друг азартно и одиноко преследовал даже на белых
полях Антарктиды, успели стать общим местом салонных рассуждений. Говорят,
тут есть логика катастрофы. Философствую я, словно старая дама, то и дело
что-нибудь теряющая и вынужденная разыскивать: очки или связку ключей. Но
готов согласиться, что и собственный, выражаясь высокопарно, жизненный путь
нахожу куда реже размеченным оформленными мыслями и завершенными действиями,
нежели пейзажами, картинами и мизансценами... Я начинал это повествование
как цепочку забавных историй. Не подозревал, что, разрастаясь, оно
превратится в мое прощание с молодостью.
В середине мая, когда, по всем подсчетам, возвращение хозяина с
подругой, настоящей полярной бородой и чучелом пингвина под мышкой ожидалось
со дня на день, я получал первые гонорары за свои компьютерные труды, хотя
на "ты" с техникой будущего еще не стал: мне нужны были советы, и я теребил
одного за другим прежних знакомых, с этими делами связанных. Звали в гости
— не кочевряжился. Жил теперь открыто, насколько это было возможно при том,
что минимум три раза в неделю я строго отправлялся на работу: туда — часов
в девять вечера, оттуда — где-то к обеду, чтобы рассосалась утренняя толчея
в транспорте.
Уже определилось — и весьма удачно, — куда мне предстоит переехать.
Каждую весну я навещал на даче в близкой подмосковной Немчиновке свою
пожилую родственницу. Она проводила там круглый год, поскольку серьезным
ничем не хворала и дом был теплый, а московскую квартиру оставила тоже давно
не молодой бессемейной дочери. Собравшись в Немчиновку на майские праздники,
я решил справиться у дочери, нет ли каких перемен и что еще помимо торта и
цветов необходимо привезти, — и узнал, что старушка зимой еще переселилась
обратно в Москву, здоровье больше не позволяло удаляться от аптек и
ведомственной поликлиники. Меня пригласили на домашние пироги. Мне
понравилось у них — лампы под абажуром, старые весомые книги и фарфор с
внутренним светом. Наконец-то я вел разговор, который никого ни к чему не
обязывал, — так беседуют с хорошими попутчиками в поезде — людьми милыми и
случайными. Рассказывал о себе. Объяснял, что компьютер — не робот-убийца,
а похож скорее на телевизор. Я только вскользь упомянул, что должен сейчас
срочно подыскивать себе жилье. И тут они стали обсуждать друг с другом: ведь
я мог бы занять опустевшую дачу. Они опасались надолго бросать ее без
присмотра. Пока что весь дом в моем распоряжении; если же летом они все-таки
отважатся пустить дачников — какую-нибудь интеллигентную семью с детишками,
— мне придется следить за порядком из просторного мезонина с отдельным
входом. Само собой, я ответил — да. И мне бы не медлить с переездом, но я
все тянул, все еще будто надеялся не трогаясь с места дождаться — бог знает
чего...
Однажды позвонила прикатившая из Риги двоюродная сестра хозяина. Была
удивлена, услышав о путешествии брата: не то чтобы она вовсе не общалась с
родней, а вот за пять месяцев ее эти новости так и не достигли. Я предложил
ей, если ее не смущает моя компания, остановиться здесь, как она это делала
и раньше. Мы подружились год назад: она работала редактором архивного отдела
рижского радио и ее командировали в Москву. Днем она копалась в архивных
пленках, по вечерам мы что-нибудь посещали втроем: шумные театральные
постановки или в Музее кино смотрели "Нибелунгов" и "Доктора Мабузе" под
живого тапера, или просто садились на прогулочный водомет и плавали по реке.
В череду культурных мероприятий я вклинил скромный день рождения. Кроме нее
с братом заманил попить-поесть бывшего сокурсника — накануне мы повстречали
его в театре, — не особо компанейского, но интересного уже тем, что из всех
моих институтских знакомых он единственный оказался инженером по призванию и
продолжал самозабвенно корпеть в НИИ, не соблазнившись ни свободными
искусствами, ни дозволенной коммерцией, ни должностями и зарплатой в новых
фирмах. Он и рижанка явно положили глаз друг на друга. Но инженер, увалень,
— хоть бы свидание ей назначил! А впоследствии оба расспрашивали меня: кто
да что... Вообще я равнодушен к чужому счастью. Однако у меня есть вкус к
совпадениям. Ее звонок раздался всего за пару часов до того, как мы с
инженером должны были пересечься, — он скопировал мне фирменные руководства
к издательским программам. Выловить его на службе стоило труда — меня
отсылали с номера на номер. В помещении, где он взял трубку, что-то отчаянно
и часто пищало — словно раненая мышь.
Я сообщил, кто придет сегодня.
— А мне, — спросил он, — можно?
Я дал адрес.
— Как там у тебя? Притон?
— Почему притон? — оскорбился я. — Вполне прилично. Правда, краны
текут. Прокладки менял. Не помогает.
Мне, конечно, было известно, что мой однокашник — мастеровой от
природы. Но я не предполагал, что он примчится с набором инструментов и
электрической дрелью, дабы пыточного вида сверлом яростно растачивать
вентили в смесителях. Даже слив воды в унитазе он отрегулировал.
Прибалтийская муза застала его на коленях с отверткой в руках — возле
искрящей розетки.
Нам выпала незабываемая ночь. Мы от души веселились. Инженер, в ударе,
представлял пантомимически триггер с мультивибратором и разыгрывал в лицах
анекдоты из жизни трех поколений своей чудаковатой фамилии. Мы с ним
вспоминали институт, странности преподавателей; она — Тартуский
университет, брошенный на втором курсе. Выпивали умеренно. Уже под утро я
спохватился, что им пора побыть наедине. Сказал: пройдусь, куплю
растворимого кофе к завтраку. Теперь удобно — на привокзальной площади
ночных ларьков пооткрывалось не меньше десятка. Я шел дворами, начинало
светать. В скверике, по двое, по трое на лавках, подложив под голову обувь и
предъявляя миру дырки на носках, спали люди, приехавшие торговать на здешней
толкучке: у вокзала, на Тишинке или на окрестных улицах. Во сне они чмокали
губами и ощупывали подле свою поклажу: сумки, узлы, мешки.
Я взял в палатке кофе, взял банку югославской ветчины. И себе --
чекушку: посидеть еще на кухне, когда мои влюбленные уснут. Заморосил дождь,
чуть ли не первый нынешней весной, пригрозил ливнем (так новорожденный
ужонок, пугая присунувшихся к нему любопытных мальчишек, кидается во все
стороны и страшно разевает пасть, притворяясь гадюкой) — но через пять
минут перестал. Я боялся нагрянуть раньше времени и по пути обратно делал
лишние крюки. Тяжелая ветчина оттягивала карман и стучала в печень. Я
перекурил в песочнице, покачался на детских качелях. К дому попал с тыла и
огибал его по асфальтовой дорожке под самыми окнами.
И тут сзади кто-то окликнул меня:
— Эй!
Из углового окна, всклоченный, в майке, свесился по пояс долларовый
сосед.
— Я смотрю, ты круги закладываешь... — Он покрутил пятерней возле
уха. — Мысли? Покоя не дают?
— Мешаю чем-нибудь?
— Чем ты можешь мешать? Наоборот. — Он на мгновение пропал, вынырнул
опять и показал мне непочатую узкую бутылку "Белого аиста". --
Присоединиться не желаешь?
Я пожал плечами.
— С удовольствием. Открывай дверь...
— Не, погоди. У меня там жена спит в комнате. Она нервная. Услышит
замок — вскочит.
— Не понял, — сказал я. — Тогда не пойду...
— Трубу видишь?
Кусок чугунной трубы стоял прислоненный в нужном месте к стене. Судя по
всему, соседу уже доводилось им сегодня пользоваться. Я хмыкнул, поддернул
штанины и полез.
Кухня точно такая же, только почище и холодильник посовременнее.
Оклеена обоями под изразцы. На холодильнике двухкассетный магнитофон
тихонько воспроизводил "Дип перпл". Сосед отправил в раковину немытые
тарелки. Стакан с остатками красного вина опрокинул в горшок, под корень
воскового дерева. Потом пошуровал в шкафчиках и вынул для меня пиалу.
— Нет рюмки. Тоже в комнате. Сгодится?
Я выложил ветчину на стол.
— Тебе, — спросил он, орудуя консервным ножом, — квартира не нужна?
— Нужна. То есть в каком смысле?
— Купи мою.
Я засмеялся.
— Ясно, — сказал сосед. — Ну, вздрогнем.
Вздрогнули. Закусили. И он разговорился:
— Вчера утром ответ получили в посольстве. Все, положительное
решение... Так-то вот. Значит, не позднее августа — фьють...
— В Америку?
— Ну да! Америка пустит, жди! Сперва попробовали в Германию --
бесполезно. Что остается русскому человеку? Палестины...
— Анкета позволяет?
— У жены. У нее родственники в Хайфе. Магазин имеют, канцелярские
принадлежности. Сик транзит глория мунди — буду ластики продавать. Нет, ты
вообрази: она достаточно еврейка, чтобы жить в Израиле, и недостаточно — в
Германии! Гитлер в гробу ворочается!
Он плеснул себе в стакан воды из чайника.
— Ребенок у нас — аллергик. В школу здешнюю вряд ли вообще сможет
ходить. Краску понюхает или там пыли наглотается — уже дышать тяжело. К
тому же он "р" не выговаривает. Да его заклюют! Он отпор никому не способен
дать — сразу спазм, он пугается, паника, чуть не обморок... Жена говорит:
мы обязаны обеспечить ему нормальную среду и медицину... Мы должны знать,
что он в безопасности. Говорит, устала думать, что будет момент — и она не
сумеет его защитить... Тебе сколько лет?
Я назвал сколько.
— А мне — почти сорок. У меня был бизнес, когда здесь и слова такого
не слыхали. И я ни разу не сел. Нюх, стало быть, на месте. Я тебе вот что
скажу... — Вдруг он грузно навалился на стол, выдав, что принял уже и до
меня немало, хотя отлично держится. — Я тебе скажу: она права. Вся эта
нынешняя мельтешня, демократия, развал системы — сплошное фуфло. С виду
только что-то подвинулось. В этой стране слишком многие как не сомневались,
так и не сомневаются, что им положено забраться тебе на хребет и
погонять-командовать. Никто их не тронул. А тронут — новые народятся, земля
рожает. Дай срок — они еще учинят баню.
Я признался, что у меня нет интереса различать политические силы и их
противостояния. Естественно, одно — предпочтительнее, другое --
недопустимо; я, пожалуй, мог бы даже прилепиться к кому-нибудь — от
противного. Но цели, которые они заявляют, я не способен считать своими.
Потому что не верю в возможность общих решений. И тогда за любыми их
словесами — ничего, пустота. По-моему, перед каждым свое пространство, свое
время — свое огромное поле, которое следует пересечь, чем-то жертвуя и
чем-то не поступаясь. А вот чем — все равно придется всякий раз определять
заново. В том-то весь и фокус...
Впрочем, мы в разных категориях. Ему есть о ком заботиться, за кого
отвечать. А я — что: меня не зацепишь, нищим пожар не страшен. Если
оправдаются его прогнозы — пережду, вывернусь.
— Детский лепет. — Он потянулся за коньяком. — У человека всегда
есть что отобрать. Понадобишься для кайла с лопатой. Или под ружье.
Коридор оставался у меня за спиной, и я не заметил, как на кухню вошла
женщина в халате с драконами поверх голубой ночной рубашки. Она убавила звук
магнитофона до нуля, достала из холодильника тюбик с кремом и выдавила себе
на ладони. Сказала без раздражения, но твердо:
— Шесть утра. Вали отсюда.
— Через окно?
— Через дверь.
Я встал. Она выглядела моложе мужа, на щеке еще держа

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися