Поль Валери. Об искусстве

страница №3

Отметим, наконец, параллельное развитие построений мысли — от своего
рода простейших психических звуко­подражаний, элементарных симметрии и
контрастов к субстанциональным понятиям, к метафорам, к лепету ло­гики, к
формализациям и сущностям, к метафизическим реальностям...
Всю эту многоликую жизнедеятельность можно оце­нивать по
орнаментальному признаку. Перечисленные ее проявления могут рассматриваться
как законченные частицы пространства и времени в их различных мо­дификациях;
среди них встречаются иногда предметы описанные и знакомые, но обычное их
значение и ис­пользование мы здесь не принимаем в расчет, дабы учи­тывать
лишь их порядок и взаимодействия. От этого порядка зависит эффект. Эффект
есть орнаментальная цель, и произведение приобретает, таким образом,
ха­рактер некоего механизма, призванного воздействовать на публику,
пробуждать эмоции и заставить образы зву­чать в унисон 12.



35*


С этой точки зрения орнаментальная концепция так же относится к
отдельным искусствам, как математи­ка — к остальным наукам 13.
Как физические понятия времени, длины, плотности, массы и т. д. являются в
расчетах всего только однородными значимостями, а своеобразие обретают лишь
при истолковании резуль­татов, так и предметы, отобранные и упорядоченные в
целях какого-либо эффекта, как бы оторваны от боль­шинства своих свойств и
находят их только в этом эффекте, в открытом сознании зрителя. Следственно,
про­изведение искусства может строиться через абстрак­цию, причем эта
абстракция может быть более или ме­нее действенной, более или менее
определимой, в зави­симости от степени сложности ее элементов, почерпну­тых
из реальности. С другой стороны, всякое произве­дение оценивается
посредством своего рода индукции, посредством выработки мысленных образов; и
выработ­ка эта тоже должна быть более или менее действенной, более или менее
утомительной, в зависимости от того, что ее обусловило — простой узор на
вазе или периоди­ческая фраза Паскаля.
Художник размещает на поверхности цветовые мас­сы, коих границы,
плотности, сплавы и столкновения призваны помочь ему выразить себя. Зритель
видит в них лишь более или менее верное изображение обна­женного тела,
жестов, ландшафтов — точно в окне не­коего музея. Картину расценивают по
законам реаль­ности. Одни жалуются на уродство лица, других оно очаровывает;
некоторые впадают в самый безудержный психологизм; иные смотрят только на
руки, которые всегда кажутся им недоработанными. Факт тот, что в силу
какой-то неуловимой потребности картина долж­на воспроизводить физические и
естественные условия нашего окружения. В ней тоже действует сила тяжести,
распространяется свет; и мало-помалу в первый ряд ху­дожнических познаний
выдвинулись анатомия и пер­спектива 14. Я полагаю, однако, что
самый надежный метод оценки живописи должен состоять в том, чтобы, ничего не
угадывая в ней с первого взгляда, последо­вательно строить ряд
умозаключений, вытекающих из совокупного присутствия на замкнутой плоскости
цве­товых пятен, дабы от метафоры к метафоре и от гипотезы к гипотезе
восходить к осмыслению предмета или же подчас — к простому сознанию
удовольствия, кото­рое не всегда испытываешь сразу.
Мне думается, я не найду более разительного при­мера общего отношения к
живописи, нежели слава той "улыбки Джоконды", с которой эпитет "загадочная"
связан, по-видимому, бесповоротно 15. Этой складке ли­ца суждено
было породить разглагольствования, кото­рые во всей разноязычной литературе
узакониваются в качестве эстетических "впечатлений" и "переживаний". Она
погребена была под грудами слов, затерялась в море параграфов, которые,
начав с того, что именуют ее волнующей, кончают, как правило, туманным
психоло­гическим портретом. Между тем она заслуживает чего-то большего,
нежели эти столь обескураживающие тол­кования. Отнюдь не поверхностными
наблюдениями и не случайными знаками пользовался Леонардо. Иначе Джоконда
никогда бы не была создана. Его вела не­изменная проницательность.
На заднем плане его "Тайкой вечери" — три окна. Среднее — то, что
открыто за спиной Иисуса, — отделено от других карнизом в виде круглой
арки. Если продол­жить эту кривую, мы получим окружность, в центре ко­торой
оказывается Христос. Все главные линии фрески сходятся в этой точке;
симметрия целого соотнесена с этим центром и вытянутой линией трапезного
стола. Ежели во всем этом и есть некая загадка, то заключа­ется она лишь в
том, почему мы считаем такие построе­ния загадочными; боюсь, впрочем, что и
ее можно бу­дет прояснить 16.
Однако не из области живописи мы выберем яркий пример, который нам
нужен, дабы выявить связь меж­ду различными действованиями мысли.
Бесчисленные требования, возникающие из потребности разнообразить и
заполнить некое пространство, сходство первых попыток упорядочения с рядом
естественных формирова­ний, развитие чувствительности сетчатки — все это мы
оставим в стороне, дабы не обременять читателя слиш­ком утомительными
рассуждениями. Искусство, более разностороннее и являющееся как бы предтечей
живо­писи, будет лучше служить нашим целям.
Слово конструирование, которое я употребил пред­намеренно, дабы резче
обозначить проблему челове­ческого вторжения в сущее и дабы сосредоточить
вни­мание читателя на внутренней логике предмета, дать ему некий реальный
ориентир, — это слово выступает теперь в своем прямом значении. Нашим
примером ста­новится архитектура 17.
Монументальное здание (формирующее облик Горо­да, где сходятся почти
все стороны цивилизации) есть явление столь сложное, что наша мысль
последователь­но читает сначала изменчивый его фон, составляющий часть неба,
затем богатейшую комбинацию мотивов, обусловленных высотой, шириной,
глубиной и бесконеч­но меняющихся в зависимости от перспективы, и, на­конец,
нечто плотное, мощное и дерзкое, наделенное качествами животного: некую
соподчиненность, корпус и, наконец, машину, которой двигателем является
тяго­тение и которая ведет от геометрических понятий через толкования
динамические к тончайшим умозаключе­ниям молекулярной физики, подсказывая ей
теории и наглядные структурные модели. Именно в образе такого здания или,
лучше сказать, с помощью воображаемых его лесов, которые призваны
согласовать его обуслов­ленности: его пригодность — с устойчивостью, его
про­порции — с местоположением, его форму — с материа­лом, и должны
привести к взаимной гармонии 18 как эти обусловленности, так и
бесчисленные его перспективы, его равновесия и три его измерения, — мы
сумеем точ­нее всего воссоздать ясность Леонардова интеллекта. С легкостью
сможет он вообразить ощущения чело­века, который обойдет здание, приблизится
к нему, покажется в окне, — и все, что человек этот увидит; про­слеживать
тяжесть стропил, уходящую вдоль стен и сводов к фундаменту; различать
чередующиеся нагрузки конструкций и колебания ветра, который будет
одоле­вать их; угадывать массы вольного света на черепице, карнизах и света
рассеянного, укрытого в залах, где лучи солнца тянутся к полу. Он проверит и
рассчитает давление архитрава на опоры, функциональность арки, сложности
перекрытий, каскады лестниц, извергаемые перронами, и весь процесс
созидания, который венчает­ся стойкой, нарядной укрепленной громадой,
переливаю­щейся стеклами, сотворенной для наших жизней, при­званной
заключать в себе наши слова, струящей над собою наши дымы.



36*


Как правило, архитектуры не понимают. Разнообра­зие представлений о ней
исчерпывается театральными декорациями и доходным домом. Дабы оценить ее
мно­гогранность, нам следует обратиться к понятию Горо­да 19; и я
предлагаю вспомнить бесчисленность ее обли­чий, дабы понять ее сложное
очарование. Неподвиж­ность постройки составляет исключение; все
удовольст­вие в том, чтобы по мере движения оживлять ее и на­слаждаться
различными комбинациями, которые образу­ют ее сменяющиеся части:
поворачивается колонна, вы­плывают глубины, скользят галереи, — тысячи
видений порхают со здания, тысячи аккордов 20.
(В рукописях Леонардо неоднократно встречаются планы собора, который
так и не был построен. Как пра­вило, угадываешь в них собор святого Петра,
который в этом виде мог бы помрачить детище Микельанджело 21. На
исходе стрельчатого периода и в разгар возрождения древностей Леонардо
находит между двумя этими образцами великий замысел византийцев: купол,
возне­сенный над несколькими куполами, ступенчатые взду­тия луковиц,
роящихся вокруг самой высокой, — и во всем этом дерзость и чистая
орнаментация, каких зод­чие Юстиниана никогда не знали. )
Каменное творение пребывает в пространстве; то, что именуют
пространством, может быть соотнесено с за­мыслом какой угодно постройки;
постройка архитектур­ная истолковывает пространство и ведет к гипотезам о
его природе совершенно особым образом, ибо она явля­ется одновременно
равновесием материалов в их зависи­мости от тяготения, видимой статической
целостностью и в каждом из этих материалов — другим, молекуляр­ным,
равновесием, о коем мало что известно. Тот, кто создает монументальную
постройку, первым делом оп­ределяет силу тяжести и сразу вслед за тем
проникает в туманное атомное царство. Он сталкивается с проб­лемой структуры
22: нужно знать, какие комбинации над­лежит измыслить, дабы
удовлетворить требованиям прочности, упругости и т. д., действующим в
заданных пределах пространства. Мы видим теперь, каково логи­ческое развитие
вопроса, — как из области архитектур­ной, столь часто оставляемой
практикам, следует пере­ход к более глубоким теориям общей физики и
меха­ники.
Благодаря гибкости воображения свойства данной постройки и внутренние
свойства взятого наугад веще­ства взаимно друг друга проясняют. Стоит нам
мыслен­но представить пространство, как оно тотчас перестает быть пустым,
заполняется массой условных конструк­ций и может быть в любом случае
выражено сочета­нием смежных фигур, которые мы вольны уменьшать до каких
угодно размеров. Какой бы сложной мы ни мыс­лили постройку, многократно
воспроизведенная и соответственно уменьшенная в размере, она составит
перво­элемент некой системы, чьи свойства будут обусловлены свойствами этого
элемента. Таким образом, мы охваче­ны сетью структур и среди них мы
движемся. Если, оглядываясь вокруг, мы обнаруживаем, сколь многочис­ленны
формы заполнения пространства — иными слова­ми, его упорядочения и его
понимания, — и если, далее, мы обратимся к условиям, определяющим
восприятие са­мых различных вещей — будь то ткань или минерал, жидкость или
пар — в их качественной индивидуально­сти, составить о них четкое
представление мы сумеем не иначе, как увеличивая элементарную частицу этих
организаций и вводя в них такую постройку, простое умножение которой
воспроизводит структуру, обладаю­щую теми же свойствами, что и
рассматриваемая... При таком подходе мы можем двигаться безостановочно в
столь различных на взгляд сферах, как сферы художни­ка и ученого, — от
самых поэтических и даже самых фан­тастичных построений до построений
осязаемых и весо­мых. Проблемы композиции соответствуют проблемам анализа; и
отказ от слишком упрощенных понятий, ка­сающихся не только структуры
вещества, но и формиро­вания идей, представляет психологическое завоевание
нашего времени. Субстанциалистские фантазии и догма­тические толкования
исчезают, и наука построения ги­потез, имен и моделей освобождается от
произвольных теорий и культа простоты.
С беглостью, за которую один читатель будет мне признателен и которую
другой — простит мне, я отме­тил только что чрезвычайно важную, на мой
взгляд, эволюцию. Чтобы ее проиллюстрировать, лучше всего сослаться на
самого Леонардо, выбрав из его текстов фразу, которая, можно сказать, в
каждой части своей так усложнилась и так очистилась, что стала
основопо­лагающей формулой современного понимания мира.
"Воздух, — пишет он, — заполнен бесчисленными прямы­ми светящимися
линиями, которые пересекаются и спле­таются, никогда не сливаясь, и в
которых всякий пред­мет представлен истинной формой своей причины (своей
обусловленности)" — "L'aria e piena d'infinitй Unie rette e radiose insieme
intersegate e intessute sanza ochupati­one lima dellaltra rapresantano
aqualunche obieto lauera forma dйlia lor chagione" (Рук. А, фол. 2). Фраза
эта, по-видимому, содержит в зародыше теорию световых колебаний, что
подтверждается, если сопоставить ее с другими его высказываниями на ту же
тему *.

* См. рукопись A: "Siccome la pietra gittata nell'acqua... "; см. также
любопытную и живую "Историю математики", принадлежа­щую г. Либри, и работу
Ж. -Б. Вентури "Очерк математических тру­дов Леонардо", Париж, год V (1797).





37*


Она ри­сует схему некой волновой системы, в которой все ли­нии могут
служить лучами распространения. Но науч­ные предвидения такого рода всегда
подозрительны, и я не придаю им большого значения; слишком много лю­дей
считает, что все открыли древние. К тому же цен­ность всякой теории
выявляется в логических и экспе­риментальных выводах из нее. Здесь же мы
располага­ем лишь рядом утверждений, коих интуитивным источ­ником было
наблюдение над колебаниями водяных и звуковых волн. Интерес приведенной
фразы — в ее фор­ме, позволяющей ясно представить определенную сис­тему --
ту самую, о которой я все время говорил в этом очерке 23.
Истолкование еще не приобретает здесь ха­рактера расчета. Оно сводится к
передаче некоего образа, к передаче конкретной связи между явлениями или,
точнее сказать, их образами 24. Леонардо, по-види­мому, было
известно такого рода психологическое экс­периментирование, но мне кажется,
что за три века, ис­текшие после его смерти, никто не разглядел этого
метода, хотя все им пользовались — по необходимости. Я по­лагаю также — и,
возможно, захожу в этом слишком далеко! — что пресловутая вековая проблема
полного и пустого может быть связана со знанием или незнанием этой образной
логики.
Действие на расстоянии вообра­зить невозможно. Мы определяем его
посредством абст­ракции. В разуме нашем только абстракция potest fa-cere
saltus *. Сам Ньютон, придавший дальнодействиям аналитическую форму,
сознавал недостаточность их уяс­нения. Обратиться к методу Леонардо суждено
было в физике Фарадею. Вслед за капитальными трудами Ла­гранжа, Д'Аламбера,
Лапласа, Ампера и многих других он выдвинул изумительные по своей смелости
концеп­ции, которые, строго говоря, были лишь развитием в его воображении
наблюдаемых феноменов; а воображе­ние его отличалось столь изумительной
ясностью, что "его идеи могли выражаться в простой математической форме и
соперничать в этом смысле с идеями ученых-математиков" **. Правильные
комбинации, которые об­разуют железные опилки вокруг полюсов магнита, были в
его представлении моделями передачи того же самого дальнодействия. Он тоже
наблюдал системы линий, свя­зывающих все тела и заполняющих все
пространство, — с тем чтобы объяснить электрические явления и даже
гравитацию; эти силовые линии мы рассматриваем здесь как линии наименьшего
сопротивления понимания!

* Может совершить скачок (латин. )
** Дж. Клерк Максвелл, Предисловие к "Учению об электри­честве и
магнетизме".





39*





38*


Фарадей не был математиком, но его отличал от них, единственно способ
выражения мысли, отсутствие ана­литических символов. "Там, где математики
видели си­ловые полюсы, взаимодействующие на расстоянии, Фарадей очами
своего разума видел силовые линии, пе­ресекающие все пространство; там, где
они видели толь­ко расстояние, Фарадей видел среду" *. Для физики бла­годаря
Фарадею открылась новая эпоха; и когда Дж. Клерк Максвелл перевел идеи
своего учителя на язык математики, научная мысль стала изобиловать
подоб­ными основополагающими образами. Начатое им иссле­дование среды как
поля действия электричества и сре­доточия межмолекулярных связей остается
важнейшим занятием современной физики. Все большая точность, требуемая для
выражения различных форм энергии, стремление видеть, а также то, что можно
назвать фа­натическим культом кинетики, вызвали к жизни гипоте­тические
конструкции, представляющие огромный логи­ческий и психологический интерес.
У лорда Келвина, в частности, столь сильна потребность выражать тончай­шие
естественные операции посредством мыслимой свя­зи, разработанной до полной
возможности материали­зоваться, что в его глазах всякое объяснение должно
приводить к какой-то механической модели. Такой ум ставит на место
инертного, застывшего и устарелого атома Босковича и физиков начала этого
века окутанный тканью эфира механизм, уже сам по себе необычай­но сложный и
вырастающий в конструкцию достаточно совершенную, чтобы удовлетворять
разнообразнейшим условиям, которые она призвана выполнить. Ум этот без
всякого усилия переходит от архитектуры кристалла к архитектуре каменной или
железной; в виадуках, в сим­метриях балок и распорок он обнаруживает
аналогию с симметрией сил упругости, выявляемой в гипсе и квар­це при
сжатии, раскалывании или же — иным обра­зом — при прохождении световой
волны 25.

* Дж. Клерк Максвелл.


Люди эти, нам кажется, прозревали описанные здесь методы; и мы даже
позволяем себе распространить эти методы за пределы физики; мы полагаем, что
не было бы ни безрассудно, ни совершенно невозможно попы­таться вывести
формулу непрерывности мыслительных операций Леонардо да Винчи или любого
другого интел­лекта, обозначенного анализом условий, которые надле­жит
выполнить... 26.



40*


Художники и любители искусства, которые перели­стывали эти страницы,
надеясь найти в них кое-что из впечатлений, полученных в Лувре, Флоренции
или Ми­лане, должны будут простить мне свое разочарование. Мне кажется,
однако, что, вопреки внешнему впечатле­нию, я не слишком удалился от их
излюбленной темы. Более того, я полагаю, что наметил здесь первостепен­ную
для них проблему композиции. Я, без сомнения, удивлю многих, сказав, что
различные трудности, свя­занные с достижением художественного эффекта,
рас­сматриваются и решаются обыкновенно с помощью по­разительно темных
понятий и терминов, порождающих тысячи недоразумений. Немало людей отдает
долгие го­ды попыткам заново переосмыслить понятия красоты, жизни или
непостижимости. Между тем десяти минут простой самососредоточенности должно
оказаться до­статочно, чтобы разделаться с этими idola specus * и при­знать
несостоятельность сочетания абстрактного — всег­да бессодержательного --
термина с образом, всегда и всецело личным. Точно так же отчаяние художников
рождается чаще всего из трудности или невозможности передать средствами их
искусства образ, который, как кажется им, обесцвечивается и тускнеет, когда
они облекают его в слова, кладут на полотно или нотный стан. Еще несколько
сознательных минут может уйти на кон­статацию иллюзорности стремления
перенести в чужую душу собственные фантазии. Намерение это почти
не­постижимо. То, что именуют реализацией, есть, в сущности, вопрос отдачи;
сюда совершенно не входит лич­ное чувство, то есть смысл, который всякий
автор вкла­дывает в свой материал, — все здесь сводится к харак­теру этого
материала и восприятию публики. Эдгар По, который в этом неспокойном
литературном веке был са­мой молнией на фоне общего хаоса и поэтических бурь
(его анализ, подобно анализам Леонардо, венчает подчас загадочная улыбка),
основываясь на психологии и на возможностях эффектов, точно рассчитал
реакцию свое­го читателя 27. При таком подходе всякое смещение
эле­ментов, произведенное с тем, чтобы его заметили и оце­нили, зависит от
ряда общих законов и от частного, за­ранее рассчитанного восприятия
определенной катего­рии умов, которой оно непосредственно адресовано;
тво­рение искусства становится, таким образом, механиз­мом, призванным
порождать и комбинировать индивиду­альные порождения этих умов. Я
предчувствую негодо­вание, которое может вызвать эта мысль, совсем лишен­ная
привычной возвышенности; но само это негодование послужит прекрасным
свидетельством в пользу выдви­нутой здесь идеи, без того, впрочем, чтобы она
имела хоть что-либо общее с произведением искусства.

* Букв.: идолы пещеры (латин. ) -- выражение, заимствован­ное у Р.
Бэкона (прим. перев. ).


Я вижу, как Леонардо да Винчи углубляет эту ме­ханику, которую он
называл раем наук, с той же при­родной энергией, какую он вкладывал в
создание чис­тых, подернутых дымкой лиц. И та же светящаяся про­тяженность,
с ее послушными мыслимыми сущностями, служит ему местом поисков, застывающих
в форме отдельных творений. Сам он не делал различия между этими двумя
страстями: на последней странице тонкой тетради, заполненной его тайными
письменами и дерз­кими выкладками, в которых нащупывает пути его лю­бимое
детище — воздухоплавание, он восклицает, — и эта неукротимая убежденность
обрушивается, как молния, на незавершенность его трудов, озаряет его
терпение и все преграды вспышкой высшего ясновидения: "Взоб­равшись на
исполинского лебедя, большая птица отпра­вится в первый полет и наполнит
весь мир изумлением, и наполнит молвой о себе все писания, — вечная хвала
родившему ее гнезду!" — "Piglierа il primo volo il grande uccello sopra del
dosso del suo magnio cecero e empiendo l'universo di stupore, empiendo di
sua fama tutte le scrit­ture e grogria eterna al nido dove nacque".

Примечания *

* Заметки на полях П. Валери (см. Комментарий).


1* Я написал бы теперь этот первый раздел совершенно иначе;
но я сохранил бы его суть и его назначение. Ибо он должен привести к мысли о
принципиальной допусти­мости подобной работы, что значит к мысли о состоянии
и средст­вах разума в его попытке вообразить некий разум.
2* По существу, я назвал человеком и Леонардо то, в чем
усматривал в ту пору могущество разума.
3* Универсум, Мироздание означают здесь, скорее,
универсаль­ность. Я хотел сослаться не на мифическое Единое (которое слово
"универсум" обычно подразумевает) 1, но на сознание
принадлеж­ности всякой вещи к некоей системе, содержащей в себе
(гипотети­чески) все необходимое, чтобы всякую вещь обозначить...
4* Автор, составляющий биографию, может попытаться вжиться в
своего героя либо его построить. Это — две взаимоисключающих возможности.
Вжиться значит облечься в неполноту. Жизнь в этом смысле вся складывается из
анекдотов, деталей, мгновений.
Построение же, напротив, предполагает априорность условий не­коего
существования, которое могло бы стать — совершенно иным.
5* Эффекты произведения никогда не бывают простыми
след­ствиями условий его возникновения. Напротив, можно сказать, что тайная
цель произведения заключается в том, чтобы внушить мысль о стихийном его
возникновении, которое столь же неправдоподобно, сколь и несбыточно.
6* Возможно ли, создавая нечто, избежать заблуждения
относи­тельно характера создаваемой вещи?.. Целью художника является не
столько само произведение, сколько возможный отклик на него, который никогда
не бывает прямым результатом того, что оно есть 2.
7* Основное различие наук и искусств заключается в том, что
первые должны стремиться к точным и максимально вероятным ре­зультатам,
тогда как последние могут рассчитывать лишь на резуль­таты, вероятность
которых непредсказуема.
8* Между способом образования и продуктом возникает
проти­воречие.
9* Термин "связность" здесь совершенно неуместен. Насколько
я помню, я не сумел подыскать более точное слово.
Я хотел сказать: между явлениями, которые мы не способны включить или
перенести в систему совокупности наших действий.
Что значит: в систему наших возможностей.
10* Это наблюдение (перехода к пределу психической
непрерыв­ности) заслуживало бы более подробного анализа.
Оно должно предполагать исследование природы времени, — того, что я
иногда называю давлением времени, — роли внешних обстоятельств,
сознательного выбора определенных порогов.
Мы сталкиваемся здесь с чрезвычайно тонкой механикой внут­реннего
бытия, в которой различные отрезки времени играют важ­нейшую роль, вмещаются
один в другом и т. д.
11* Мне кажется, что секрет этой логики или математической
индукции заключается в своего рода сознании независимости опера­ции от ее
материала.
12* Таков главный порок философии.
Она — явление личностное, но быть таковой отказывается.
Она хочет составить, подобно науке, некий движимый капитал, который мог
бы постепенно возрастать. Отсюда системы, притязаю­щие на безличность
3.
13* Польза художников.
Сохранение чувственной утонченности и подвижности.
Современный художник вынужден отдавать две трети своего времени
попыткам увидеть видимое, а главное, не видеть невиди­мого.
Философы весьма часто должны расплачиваться за ошибочность действия
противоположного.
14* Всякое произведение должно убеждать нас, что мы еще не
видели того, что мы видим.
15* To есть: способности видеть больше вещей, чем их знаешь.
Таково наивно выраженное, но привычное для автора сомнение относительно
истинной ценности или истинной роли слов.
Слова (обиходного языка) отнюдь не созданы для логики.
В постоянстве и универсальности их значений никогда нельзя быть
уверенным.
16* Юношеская попытка представить "универсум" личности.
"Я" и его Универсум, при допущении, что эти мифы небеспо­лезны, --
должны связываться в любой системе теми же отношения­ми, какими связаны
сетчатка и источник света.
17 Диспропорция выступает с необходимостью; сознание, по
природе своей, неустойчиво.
18* Это — интуиции в самом точном и этимологическом смысле
слова.
Данный образ может являться предвидением по отношению к другому образу.
19* Устойчивость ощущений как фактор решающий. Существует
некая симметрия между двумя этими превращения­ми, противоположными по своей
направленности.
Опространствованию временной непрерывности соответствует то, что я
некогда именовал хронолизом пространства.
20* Вот что могли бы мы увидеть на известном уровне, если бы
на этом уровне еще сохранялись свет и сетчатка. Но видеть предме­ты мы уже
не могли бы. Следовательно, функция разума сводится здесь к сочетанию
несовместимых порядков величин или свойств, взаимоисключающих аккомодаций...
21* Все та же сила диспропорции.
22* Снова диспропорция.
Переход от "меньше" к "больше" стихиен. Переход от "больше" к "меньше"
сознателен, редкостей; это — усилие наперекор привыч­ке и мнимому
пониманию.
23* Если бы все было упорядочено или же, наоборот,
беспоря­дочно, мысли не стало бы, ибо мысль есть не что иное, как попыт­ка
перейти от беспорядка к порядку; ей необходимы поэтому слу­чаи первого и
образцы последнего.
24* Все изолированное, единичное, индивидуальное не
поддается объяснению; иначе говоря, оно может быть выражено только через
себя самое.
Непреодолимые трудности простейших чисел.
25* Наиболее доступна воображению — хотя ее крайне трудно
определить.
Весь этот фрагмент представляет собой незрелую и весьма не­уклюжую
попытку описания простейших интуиции, которым подчас удается связать в одно
целое мир образов и систему понятий.
26* Теперь — в 1930 году — наступает момент, когда эти
проб­лемы становятся безотлагательными. В 1894 году я весьма прибли­женно
выразил это нынешнее состояние, когда мы вынуждены отка­заться от всякого
образного — и даже мыслимого — толкования.
27* Одним словом, происходит своего рода приспособление к
разнообразию, множественности и изменчивости фактов.
28* Это удивительным образом подтверждается сегодня,
три­дцать шесть лет спустя, — в 1930 году.
Теоретическая физика, самая бесстрашная и самая углублен­ная,
принуждена была отказаться от образов, от зрительных и дви­гательных
уподоблений: чтобы суметь охватить свое необъятное царство, чтобы связать
воедино законы и обусловить их местом. временем и движением наблюдателя, она
должна руководствовать­ся единственно аналогией формул 4.
29* Подобные наброски чрезвычайно многочисленны в рукопи­сях
Леонардо. Мы видим в них, как его точное воображение рисует то, что в наши
дни фотография сделала зримым.
30* Тем самым работа его мысли включается в многовековое
переосмысление понятия пространства, которое из пустого вместили­ща и
изотропного объема постепенно превратилось в систему, неот­делимую от
заключенного в нем вещества — и от времени.
31* Я написал бы теперь, что число возможных для данной
лич­ности употреблений того или иного слова более важно, нежели ко­личество
слов, которыми эта личность располагает.
Ср.: Расин, В. Гюго.
32* Дидро в этом ряду чужой.
Все, что связывало его с философией, — это легкость, которая
необходима философам и которой, нужно добавить, многие из них лишены.
33* Эта независимость есть основа формального поиска. Но на
следующем этапе художник пытается восстановить особенность и даже
единичность, которые он сначала не принимал во внимание.
34* Инстинкт есть побуждение, чья причина и цель удалены в
бесконечность,
— если допустить, что причина и цель в этом случае нечто
значат.
35* Речь идет здесь отнюдь не об однородности в техническом
значении этого термина. Я хотел лишь сказать, что самые различ­ные свойства,
поскольку они выражены в неких величинах, суще­ственны для расчета и на
время расчета только как числа.
Так, художник в процессе работы видит в предметах цвета и в цветах --
элементы своих операций.
36* Предвидение этих бесконечно разнообразных углов зрения--
наиболее сложная проблема архитектуры как искусства.
Для самой же постройки — это рискованное испытание, которого она не
выдерживает, если строитель хотел лишь создать некую театральную декорацию.
37* Как я уже отметил выше, феномены умственных образов
чрезвычайно мало изучены. Их важность по-прежнему для меня очевидна. Я
убежден, что в числе законов, управляющих этими фе­номенами, есть законы
основополагающего значения и необычай­но широкого охвата; что трансформации
образов, ограничения, ко­торым эти образы подвергаются, стихийная выработка
ответных об­разов и образов дополнительных позволяют нам проникать в самые
различные миры — такие, как мир сна, мир мистического состояния и мир
суждении по аналогии.
38* Сегодня это мировые линии, которые, однако, нельзя
больше видеть.
Может быть — слышать?.. ибо только движения, угадываемые в музыке,
способны помочь нам как-то понять или вообразить тра­екторию во
времени-пространстве. Длительный звук означает точку.
39* Невозможно больше говорить о каком-то механизме. Это --
иной мир.
40* Ничто не укладывается с таким трудом в сознании публи­ки
— и даже критики, — как эта некомпетентность автора в своем творении, коль
скоро оно появилось на свет.

ЗАМЕТКА И ОТСТУПЛЕНИЕ


(Фрагмент)
Почему, — спрашивают обычно, — автор заставил своего героя
от­правиться в Венгрию? Потому, что ему хотелось, чтобы он послушал немного
инструмен­тальной музыки из венгерских ме­лодий. Он искренне в этом
созна­ется. Он бы заставил его поехать куда угодно, если бы нашел для этого
малейший повод.
Г. Берлиоз. Предисловие к "Гибе­ли Фауста"
Нужно простить мне такое претенциозное и поисти­не обманчивое заглавие
1. У меня не было намерения вводить в заблуждение, когда я ставил
его над этим не­большим трудом. Но прошло двадцать пять лет с тех пор, как я
написал его, и после столь длительного охлаждения название представляется
мне излишне силь­ным. Его самоуверенность надлежало бы смягчить. Что
касается текста... Но теперь и в голову не пришло бы его написать.
Немыслимо! — сказал бы ныне разум. Дойдя до n-го хода шахматной партии,
которую знание играет с бытием, мы обольщаем себя тем, что обучены
противником; мы принимаем соответствующий вид; мы становимся жестокими к
молодому человеку, которого поневоле приходится признавать своим предком; мы
на­ходим у него необъяснимые слабости, которые почита­лись его подвигами; мы
восстанавливаем его наивность. Но это означает, что мы кажемся себе более
глупыми, чем были на самом деле. Но — глупыми по необходимо­сти, глупыми по
"государственным" соображениям. Быть может, нет более жгучего, более
глубокого, более плодотворного соблазна, чем соблазн самоотречения: каж­дый
новый день ревнует к отошедшим, и его обязан­ность именно в этом и состоит;
мысль с отчаянием от­вергает, что она раньше была сильнее; ясность
сегод­няшнего дня не желает озарять в прошлом дни, кото­рые были еще яснее;
и первые слова, которые восход солнца заставляет нашептывать пробуждающийся
разум, звучат в этом Мемноне так: "Nihil reputare actum... " *

* Ничто не считать законченным (латин. ).


Перечитывать, следовательно, — перечитывать после забвения,
перечитывать себя без тени нежности, без чувства отцовства, с холодной и
критической остротой, в жестоко творческом ожидании смешного и
уничижи­тельного, с полным безучастием, с рассудительным взглядом, --
значит, переделать свой труд или предчув­ствовать, что можно переделать его
совсем наново.



1*


Предмет заслуживал бы этого. Но он не переставал быть выше моих сил. Я
никогда и не мечтал взяться за него: появлением этого небольшого очерка я
обязан гос­поже Жюльетте Адан, которая в конце 1894 года, по любезной
рекомендации господина Леона Доде, просила меня написать его для "Нового
обозрения".
Несмотря на свои двадцать три года, я был в чрез­мерном затруднении. Я
понимал, что знал Леонардо зна­чительно меньше, нежели его почитал.
Я видел в нем главного героя той Интеллектуальной комедии, которая еще
по сию пору не нашла своего поэ­та и которая для моих вкусов была бы много
ценнее Человеческой комедии и, быть может, даже Комедии Божественной. Я
чувствовал, что этот мастер своих воз­можностей, этот властелин рисунка,
образов, расчета нашел основную исходную точку, с которой всякие на­чинания
в области знания и все операции искусства ста­новятся одинаково легкими, а
счастливые взаимодействия анализа и актов — странно правдоподобными: мысль
чу­додейственно возбуждающая.
Но то была мысль слишком непосредственная — мысль без значимости --
мысль бесконечно распростра­ненная и, следовательно, пригодная для беседы,
но не для писательства.



2*


Этот Аполлон очаровывал меня до крайности. Что может быть
привлекательнее божества, которое отвер­гает всякую загадочность, которое не
строит своего мо­гущества на смятении наших чувств, не направляет свой
престиж на самые темные, самые нежные или са­мые мрачные стороны нашего
существа, вынуждает нас соглашаться, а не подчиняться, и полагает свое
основ­ное чудо лишь в том, что разоблачает себя, а свою глубину — только в
хорошо выведенной перспективе. И есть ли лучший признак подлинной и законной
вла­сти, чем пользование ею без всяких покровов? — Ни­когда у Диониса не
было врага более решительного, ни более чистого, ни более вооруженного
знаниями, неже­ли этот герой, который был занят не столько подчине­нием или
уничтожением чудищ, сколько изучением дви­жущих сил, и который пренебрегал
пронзать их стрела­ми, ибо пронзал их вопросами; он был скорее их вер­ховным
вождем, чем победителем, а это значит, что для него не было более полной
победы, нежели возможность их понять, — почти до возможности воспроизвести
и по­вторить их; и едва только он улавливал регулирующий их закон, как
отбрасывал их, смехотворно низводя к убогому состоянию вполне частных
явлений и объясни­мых парадоксов.
Как ни поверхностно изучил я его рисунки и рукопи­си, они меня
ослепили. Эти тысячи заметок и зарисовок отложили во мне потрясающее
впечатление некой кош­марной совокупности искр, вызванных разнообразней­шими
ударами какого-то фантастического производства. Изречения, рецепты, советы
самому себе, опыты раз­мышлений, вновь возобновляющихся; иногда закончен­ное
описание, иногда разговор с самим собой, обраще­ние к себе на "ты"...
Но у меня не было никакого желания повторять, что он был тем-то и
тем-то: и художником, и математиком, и... Словом, — художником самой
вселенной 2. Всякому ведомо это.



3*


Я не считал себя достаточно ученым, чтобы пытать- ея развернуть детали
его изысканий, попробовать, на­пример, определить точный смысл его Impeto
3, которым он так широко пользуется в своей динамике; или
пус­титься в рассуждения по поводу его Sfumato 4, которое он ввел
в свою живопись; не был я и достаточно эруди­том (и того меньше — склонен
быть им), дабы помыш­лять способствовать, хотя бы в самой малой дозе,
уве­личению уже давно известных фактов. Я не чувствовал к эрудиции того
ревностного усердия, которое ей подо­бает. Изумительный дар собеседования
Марселя Шво­ба 5 больше влек меня к личной его обаятельности,
не­жели к его научным источникам. Я упивался беседой, пока она продолжалась.
Я получал удовольствие, не за­трачивая труда. Но в итоге я спохватывался;
моя лень восставала против идеи безнадежных чтений, бесконеч­ных



4*


проверок, дотошных методов, предохраняющих от уверенности. Я говорил
своему другу, что ученые люди рискуют много больше других, ибо они заключают
па­ри, а мы остаемся вне игры, причем у них есть две возможности ошибаться:
наша, которая чрезвычайно лег­ка, и их собственная, требующая больших
усилий. Ес­ли на их долю и выпадает счастье раскрыть некоторые факты, то
самое количество восстановленных матери­альных истин подвергает опасности
подлинную реаль­ность, искомую ими. Истина, в ее грубом состоянии, бо­лее
поддельна, чем сама подделка. Документы с одина­ковой случайностью
информируют нас и об общих за­конах и об их исключениях. Сами летописцы
предпочи­тают сохранять для нас странности своей эпохи. Но то, что верно в
отношении эпохи или личности, не всегда позволяет лучше познать их. Никто не
тождествен совокупности своих внешних признаков; кто из нас не го­ворил или
не сделал того, что ему несвойственно! Под­ражание или ляпсус, --
случайность или возрастающая усталость оставаться тем, каков ты есть на
самом деле, тебя самого подчас искажают; нас зарисовывают во вре­мя
какого-нибудь обеда; этот листок переходит в по­томство, богатое эрудитами,
и вот мы закреплены во всей красе на всю литературную вечность. Фотография
лица, в ту минуту искаженного гримасой, — неопровер­жимый документ. Но
покажите этот документ кому-ни­будь из друзей модели — и они его не узнают.
У меня было достаточно других софизмов для оправ­дания своих антипатий,
— так изобретательно отвраще­ние к длительному труду. Все же, быть может, я
не по­боялся бы встречи с этими неприятностями, если бы ду­мал, что они
приведут меня к желанной цели. Влек же меня, в моих тайниках, интимный закон
этого великого Леонардо. Мне не нужно было ни его истории, ни даже плодов
его мыслей... От этого чела, украшенного венка­ми, я мечтал обрести лишь
одну миндалину.
Что же делать среди стольких отречений, когда у те­бя пет ничего, кроме
желаний, и вместе с тем ты опья­нен интеллектуальной жаждой и гордостью?
Обольщать себя надеждами? Привить себе некото­рую литературную горячку?
Лелеять ее исступление?
Я страстно искал красивой темы. Но как этого мало перед бумагой!
Великая жажда, конечно, чревата сама по себе свер­кающими видениями;
она воздействует на какие-то скрытые субстанции, как невидимый свет на
богемское стекло, богатое окисью урана; она освещает все, чего ка­сается,
она заставляет бриллиантами светиться кувши­ны, она придает опаловый блеск
графинам... Но те на­питки, которые она рождает, обладают только видимо­стью
правдоподобия. Я же считал всегда, и считаю по­сейчас, недостойным писать из
энтузиазма. Энтузиазм — не есть душевное состояние писателя 6.
Как бы ни было велико могущество огня, оно ста­новится полезным и
движущим только благодаря ма­шине, в которую его вводит искусство; нужно,
чтобы хорошо размещенные преграды затрудняли его полное рассеяние и чтобы
задержка, удачно противопоставлен­ная неумолимому восстановлению равновесия,
дала воз­можность кое-что спасти от бесполезного охлаждения жара.
Когда дело идет о речи, автор, обдумывающий ее, на­чинает чувствовать
себя одновременно и источником, и инженером, и регулятором: одно в нем
является возбу­дителем, другое предусматривает, сочетает, умеряет,
от­кидывает; третье — логика и память — устанавливает факты, охраняет
связи, обеспечивает известную длитель­ность искомого, желаемую совокупность.
Писать — это значит настолько крепко и настолько точно, насколько это
в наших силах, создавать такой механизм языка, при помощи которого разряд
возбужденной мысли в состоянии одолевать реальные сопротив­ления, а это
требует от писателя, чтобы он раздвоился наперекор себе. И именно в этом
исключительном смыс­ле человек в целом становится автором. Все остальное не
от него, а от какой-то его части, от него оторвавшей­ся. Его дело состоит в
том, чтобы между эмоцией, или первоначальным намерением, и теми конечными
завер­шениями, какими являются забвение, смутность — фа­тальные следствия
мысли, — ввести созданные им про­тиворечия, дабы в качестве посредствующих
звеньев они извлекали из чисто преходящей природы внутренних явлений немного
обновляющейся активности и незави­симого существования...



5*


Возможно, что в те времена я преувеличивал явные недостатки всякой
литературы, никогда не дающей удовлетворения всем запросам духа. Мне не
нравилось, что одни функции оставались праздными, а другими пользовались. Я
могу также сказать (это значит — ска­зать то же самое), что выше всего я
ставил сознатель­ность; я отдал бы много шедевров, казавшихся мне
не­произвольными, за одну страницу явственно целеустрем­ленную.
Эти ошибки, которые было бы легко защитить и ко­торые я далеко не
считаю настолько неплодотворными, чтобы подчас к ним не возвращаться, --
отравляли мои попытки. Все мои предписания, слишком настойчивые и слишком
точные, были вместе с тем слишком общими, чтобы суметь помочь мне при каких
бы то ни было об­стоятельствах. Нужны долгие годы, дабы истины, кото­рые мы
создаем себе, стали в нас плотью.
Таким образом, вместо того чтобы найти в себе эти условия и эти
преграды, подобные высшим силам, ко­торые позволяют нам продвигаться вперед
вопреки пер­воначальному нашему намерению, — я натыкался на не­взыскательно
расставленное крючкотворство; и я умышленно представлял себе вещи сложнее,
чем они должны были казаться глазам столь молодого человека, каким я был. А
с другой стороны, я видел повсюду одни лишь потуги, приспособленчество,
отвратительную легкость: все это случайное богатство, пустое, как роскошь
снов, где смешивается и переплетается бесконечность изно­шенных вещей.
Ежели я отдавал себя игре случайностей на бумаге, мне на ум приходили
лишь слова, свидетельствовавшие о немощи мысли: гений, тайна, глубина... --
определе­ния, пригодные для пустоты, говорящие меньше о пред­мете, нежели о
лице, пользующемся им. Как ни старал­ся я себя обмануть, эта умственная
политика оказалась куцей: беспощадностью суждений я так стремительно отвечал
предложениям, зарождающимся во мне, что ито­гом обмена каждую данную минуту
был нуль 7.
В довершение несчастия я обожал, смущенно, но страстно, точность: я
смутно притязал управлять свои­ми мыслями.



7*





6*


Я чувствовал, конечно, что по необходимости — и иначе не может быть --
наш разум должен считаться со своими случайностями; созданный для
неожиданно­сти, он ее дает и ее получает: его намеренные ожида­ния остаются
без непосредственных результатов, а его волеустремления или точные действия
оказываются по­лезными лишь после совершившегося, — как в некой вто­ричной
жизни, рождающейся в какой-то высший миг его просветления. Но я не верил в
особое могущество безу­мия, в необходимость невежества, в проблески
бессмыс­лия, в творческий сумбур. У того, что нам дарит слу­чай, всегда есть
несколько капель отцовской крови. На­ши откровения, думал я, лишь явления
определенного порядка, и нужно еще суметь объяснить эти постижи­мые явления.
Это нужно всегда. Даже удачнейшие из наших интуиции оказываются в какой-то
степени итогами, неточными от избытка, в сравнении с нашей обыч­ной
ясностью, и неточными от недостачи, в сравнении с бесконечной сложностью тех
даже незначительных ве­щей и реальных случаев, которые интуиция притязает
подчинить нам. Наша личная заслуга, по которой мы томимся, заключается не
столько в том, чтоб вынести их, сколько в том, чтоб их уловить, и не столько
в том, чтоб их уловить, сколько в том, чтоб в них разобрать­ся. И наша
отповедь своему "гению" подчас значитель­но ценнее, нежели его атака.
Впрочем, мы прекрасно понимаем, что вероятность неблагосклонна этому
соблазну: разум бесстыдно на­шептывает нам миллион глупостей за одну
красивую идею, которую нам оставляет; но и сама эта удача при­обретает в
итоге некоторое значение лишь соответствен­но тому, что принесет она нашей
цели. Так, руда, лишен­ная ценности в пластах и залежах, приобретает
значи­мость на солнце благодаря обработке на поверхности.
Таким образом, отнюдь не интуитивные элементы придают произведениям их
ценность: отнимите самые произведения, и ваши просветления станут не больше
как умственными случайностями в статистике местной жизни мозга. Их подлинная
ценность не обусловлена ни мраком их зарождения, ни предполагаемой глубиной,
откуда мы наивно любим выводить их, ни драгоценным изумлением, которое они в
нас самих вызывают, но все­го лишь совпадением с нашими потребностями и тем
обдуманным применением, которое мы сумеем для них найти, — иначе говоря,
полнотой сотрудничества всего человека.



8*


Но если ясно, что наши самые большие прозрения интимно переплетаются с
самыми большими вероятно­стями ошибок и что равнодействующая наших мыслей в
известном смысле лишена значимости, то мы должны приучить к безустанному
труду ту часть нашего "Я", которая производит отбор и созидательно
действует. Об остальном, ни от кого не зависящем, говорить так же
бесполезно, как о прошлогоднем снеге. Ему дают име­на, его обожествляют, его
терзают, но всуе: это может привести лишь к увеличению притворства и обмана
и так естественно связано с честолюбием, что не знаешь, является ли фальшь
ее основой или производным. Дур­ная привычка принимать метонимию за
открытие, мета­фору за доказательство, словоизвержение за поток капи­тальных
знаний, а себя самого за пророка, — это зло рождается вместе с нами.
У Леонардо да Винчи нет ничего общего с этим сум­буром. Среди множества
идолов, из числа которых мы должны выбирать, поскольку необходимо
поклоняться хотя бы одному из них, он остановил свой взгляд на той Упорной
Строгости, которая сама себя почитает наибо­лее требовательным божеством
(но, видимо, наименее грубым из всех, поскольку все остальные сообща
нена­видят ее).
Только при такой Строгости возможна положитель­ная свобода, тогда как
внешняя свобода есть только подчинение всякому велению случая; чем больше мы
ею пользуемся, тем сильнее мы остаемся привязанными к одной и той же точке,
подобно пробке на море, кото­рую никто не держит, которую все притягивает и
в ко­торой взаимно сталкиваются и взаимно уничтожаются все силы вселенной.
Совокупность деятельности этого великого Леонардо единственно вытекает
из его великой цели, словно бы не отдельная личность была связана с ней, --
его мысль кажется более универсальной, более последовательной и более
изолированной, чем могла бы быть любая ин­дивидуальная мысль. Очень
возвышенный человек ни­когда не бывает оригинален 8. Его личность
в меру зна­чительна. Мало несоответствий, никаких интеллектуальных
предрассудков. Нет пустых страхов. Он не боится анализов, — он их доводит,
или они его доводят, до от­даленных последствий; он возвращается к
реальности без всяких усилий. Он подражает; он открывает; он не отвергает
старого из-за того, что оно старо, и не отвер­гает нового из-за того, что
оно ново; но он изв

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися