Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Ромен Роллан. Жан-Кристоф (том 2)

страница №8

окотившись на крышку рояля, уронив
голову на руки, он приглядывался к Кристофу, который объяснял ему свое
произведение с юношеским пылом и трепетом, и горько улыбался, думая о
начале своего творческого пути, о своих ожиданиях, об ожиданиях Кристофа,
о предстоящих ему разочарованиях.
Кристоф говорил, опустив глаза и боясь сбиться. Молчание Гаслера как бы
поощряло его. Он чувствовал, что композитор наблюдает за ним, вслушивается
в каждое его слово; ему казалось, что лед наконец разбит, и сердце его
согрелось надеждой. Кончив, он поднял голову и взглянул на Гаслера -
смущенно, доверчиво. Но расцветавшая в нем радость сразу сникла, как
преждевременно пробившийся росток: он увидел устремленный на себя угрюмый,
насмешливый, недобрый взгляд. И умолк.
После нескольких мгновений гробового молчания Гаслер сухо заговорил. Он
снова преобразился: в его тоне чувствовалась подчеркнутая жесткость.
Замыслы юноши, его надежды на успех Гаслер зло вышучивал, - казалось, он
глумился над самим собой, узнавая себя в Кристофе. Композитор упорно,
холодно подрывал его веру в жизнь, веру в искусство, веру в себя. Он с
горечью сослался на собственный пример, в оскорбительных выражениях
разобрал свои последние вещи.
- Пакость! - говорил он. - Как раз то, что требуется для этих свиней. И
вы думаете, что в мире найдется хотя бы десять человек, которые любят
музыку? Да есть ли хоть один?
- Есть - я! - горячо откликнулся Кристоф.
Гаслер взглянул на него, пожал плечами и устало сказал:
- И вы будете не лучше других. И поступать будете, как другие. Будете
искать успеха, легкой жизни... Да оно и понятно...
Кристоф хотел возразить, но Гаслер прервал его, снова взял в руки ноты
и принялся жестоко критиковать произведения, которыми за минуту до того
восхищался. Он не только подчеркивал с обидной придирчивостью все
небрежности, ошибки, не замеченные молодым автором погрешности против
вкуса или формы, но еще и высказывал нелепые суждения, достойные самой
узколобой и ограниченной критики, от которой Гаслер страдал всю жизнь. Он
спрашивал, какой во всем этом смысл. Он даже не критиковал, а только
отрицал: казалось, он злобно силится выйти из-под власти впечатления,
которое помимо его воли произвела на него музыка Кристофа.
Ошеломленный Кристоф даже не пытался отвечать. Да и как отвечать на
глупости, которые стыдно слушать, особенно из уст человека уважаемого и
любимого? Впрочем, Гаслер и не принял бы никаких возражений. Он стоял
неподвижно, держа в руках закрытую тетрадь, с пустым взглядом и горестно
сжатым ртом. Наконец он сказал, как будто опять забыв о существовании
Кристофа:
- Ах! Хуже всего то, что нет ни одного человека, ни единого, кто
способен был бы понять тебя!
Кристоф вздрогнул от полоснувшей его боли, внезапно обернулся, положил
руку на руку Гаслера и с сердцем, полным любви, повторил:
- Есть! И человек этот - я!
Но рука Гаслера не ответила; и пусть даже сердце его откликнулось, в
угасших глазах не отразилось ничего. Пересилили ирония и эгоизм. Он сделал
церемонный и комический полупоклон.
- Весьма польщен! - сказал Гаслер.
А сам думал:
"Велика честь! Неужели ты полагаешь, что я загубил свою жизнь ради
тебя?"
Гаслер поднялся, бросил тетрадь на рояль и неверной походкой направился
обратно к дивану. Кристоф угадал эту мысль, почувствовал всю ее
оскорбительность и с достоинством начал объяснять, что незачем искать
понимания у всего света: есть люди, которые стоят целого народа; их мысли
и должны стать мыслями народа. Но Гаслер уже не слушал, он снова впал в
состояние безразличия, являвшееся следствием истощения жизненных сил.
Кристоф, с его душевным здоровьем, не понимал этой резкой смены
настроений, он только смутно почувствовал, что игра проиграна, но не желал
сдаваться, почти достигнув цели. Он делал судорожные попытки вновь
расшевелить Гаслера: взяв тетрадь с нотами, он старался обосновать то, что
композитор счел ошибочным. Зарывшись в диванные подушки, Гаслер мрачно
молчал; он не одобрял, не противоречил - он ждал конца визита.
Кристофу стало ясно, что ему здесь больше делать нечего. Не докончив
начатой фразы, он свернул ноты и встал. Встал и Гаслер; Кристоф неловко
извинился, не зная, куда деваться от жгучего стыда и смущения. Гаслер сухо
поклонился. С изысканно надменным и скучающим видом он холодно, учтиво
протянул гостю руку, проводил его до входных дверей и ни единым словом не
попытался его удержать, не пригласил даже заглянуть еще раз.


Убитый своей неудачей, Кристоф снова очутился на улице и побрел куда
глаза глядят. Машинально пройдя два-три квартала, он дошел до остановки
трамвая. Юноша сел в вагон в состоянии полного отупения. Он рухнул на
скамью, чувствуя разбитость во всем теле. Не было сил подумать, собраться
с мыслями, да и мыслей не было. Он не решался заглянуть в себя - так пусто
было в душе. И не менее пусто вокруг, в этом городе; нечем дышать: туман,
дома - все навалилось на него тяжелой громадой. И единственной мыслью
было: бежать, бежать без оглядки, как будто спастись из этого города
значило оставить здесь пережитое жгучее разочарование.
Кристоф возвратился в гостиницу. Еще не было половины первого. Еще не
истекло двух часов с тех пор, как он вошел сюда - с каким светом в душе! А
теперь все померкло.
Он не позавтракал, даже не поднялся в свой номер. К удивлению хозяина,
он потребовал счет, уплатил за сутки и сказал, что уезжает. Напрасно
уверяли его, что нет надобности спешить, что поезд его уходит через
несколько часов, что разумнее провести оставшееся время в гостинице.
Кристоф хотел немедля отправиться на вокзал, сесть в первый Попавшийся
поезд, ни на один час не задерживаться в этом городе. После долгой
поездки, после всех затрат Кристоф, с такой радостью предвкушавший не
только свидание с Гаслером, но и посещение музеев, концертов, новые
знакомства, думал теперь лишь об одном: уехать...
Кристоф пошел на вокзал. Поезд действительно отходил через три часа.
Это был не экспресс (Кристоф ехал четвертым классом - так было дешевле) -
он останавливался на всех станциях. Выгоднее было бы сесть в следующий
поезд, который уходил на два часа позже и обгонял первый. Но тогда
пришлось бы провести в городе лишних два часа, а это было невыносимо для
Кристофа. Ему даже не хотелось выйти из вокзала. Мрачные часы ожидания в
обширных и пустынных залах, гулких и угрюмых; точно тени, снуют взад и
вперед озабоченные, куда-то бегущие люди, чужие, все чужие, все
равнодушные - ни одной знакомой души, ни одного дружеского лица!
Мертвенно-бледный день угасал. Электрические лампочки пунктиром
прочерчивали полосу тумана, отчего тьма казалась еще гуще. Кристоф,
изнемогая от тоски, тревожно ждал минуты отъезда. В течение часа раз
десять отправлялся он взглянуть на расписание поездов и удостовериться, не
вышло ли ошибки. Пробегая глазами расписание, чтобы хоть как-нибудь убить
время, он вдруг остановился на одном поразившем его названии: оно было ему
чем-то знакомо; после минутного размышления он вспомнил, что в этой
местности живет старик Шульц, писавший ему такие задушевные письма. И в
его смятенном уме сразу возникла мысль повидать неизвестного друга. Это
было не совсем по пути Кристофу, в двух часах езды по пригородной ветке. В
общем, ехать придется всю ночь, два-три раза пересаживаться и бесконечно
ждать на полустанках. Но Кристоф не желал ничего высчитывать. Он тотчас же
решил отправиться к Шульцу: у него была инстинктивная потребность
согреться чьим-нибудь сочувствием. Недолго думая, он протелеграфировал
Шульцу, что приедет утром. Но, отправив телеграмму, тут же стал
раскаиваться в своем решении. Он горько вышучивал себя, свои бесконечные
иллюзии. Зачем нарываться на новое разочарование? Но что сделано, то
сделано. Отступать поздно.
Этими мыслями был наполнен последний час ожидания. Наконец подали
состав. Кристоф первый сел в вагон и, снедаемый ребяческим нетерпением,
вздохнул полной грудью лишь тогда, когда поезд загромыхал на стрелках и он
увидел в окно, как постепенно стираются на фоне серого неба, иссеченного
полосами унылого дождя, очертания города, на который медленно спускалась
ночь. Ему казалось, что провести здесь эту ночь было бы равносильно
смерти.
В этот самый час - около шести вечера - в гостиницу на имя Кристофа
пришло письмо от Гаслера. Встреча с Кристофом разбередила душу
композитора. Весь день он с горечью и не без сочувствия вспоминал о бедном
юноше, который явился к нему с таким запасом любви и которому он оказал
ледяной прием. Теперь он упрекал себя за эту холодность. В сущности, это
был только один из обычных для него приступов хандры. Ему хотелось
загладить свою вину, и он послал Кристофу билет в оперу с запиской, в
которой назначал ему свидание после спектакля. Кристоф так никогда и не
узнал об этом, а Гаслер, убедившись, что он не пришел, подумал:
"Обиделся. Тем хуже для него!"
Он пожал плечами и перестал об этом думать. На другой день он уже забыл
о Кристофе.
Да и далеко был от него Кристоф на другой день - так далеко, что даже
вечности не хватило бы, чтобы снова сблизить их. И оба остались одинокими
навсегда.


Петеру Шульцу исполнилось семьдесят пять лет. Он всегда отличался
слабым здоровьем, да и время не пощадило его. У этого высокого сутулого
старика с бессильно склоненной на грудь головой были больные бронхи, он
страдал одышкой. Его вечно терзали катары, бронхиты, астма; тяжелая борьба
с недугом - сколько ночей просидел он в постели, сгорбившись, обливаясь
потом, судорожно ловя воздух больною грудью! - проложила страдальческие
складки на его продолговатом, худом, бритом лице. У него был длинный, у
переносицы несколько утолщенный нос. Резкие морщины, расходясь от глаз,
изрыли глубоко запавшие щеки. Не только болезни и возраст вылепили эту
старческую маску, - горести тоже сделали свое дело. И тем не менее Шульц
не казался грустным. Большой рот выражал спокойную и безмятежную доброту.
Но особенно трогательную мягкость придавали его лицу светло-серые,
прозрачные и ясные глаза; они смотрели прямо в лицо людям, спокойно,
открыто; они ничего не скрывали: вся душа читалась в них.
Жизнь Шульца была бедна событиями. Он остался в одиночестве много лет
назад. Жена его умерла. Она была не очень добра, не очень умна и даже не
хороша собой, но он вспоминал о ней с нежностью. Шульц потерял ее двадцать
пять лет назад, и с тех пор не проходило вечера, чтобы он мысленно не вел
с ней перед сном грустной и нежной беседы: он приобщал ее к прожитому дню.
Детей у него не было, о чем он горевал всю жизнь. Свою жажду привязанности
Шульц перенес на учеников, которых любил, как родной отец. Но они не
всегда платили ему тем же. Старое сердце тянется к юному, чувствуя себя
почти ровесником его: оно знает, как быстротечны годы, которые легли между
ними. Но юноша об этом не подозревает: старик для него человек другой
эпохи; к тому же он слишком поглощен треволнениями сегодняшнего дня и
бессознательно отвращает взор от грустного итога всех своих усилий.
Случалось, что ученики Шульца, тронутые его живым, неподдельным интересом
ко всем их удачам и неудачам, выражали ему свою признательность; время от
времени они навещали старого профессора; кончив университет, писали ему,
благодарили за его заботы; некоторые два-три раза присылали весточку о
себе и в последующие годы. А затем старый Шульц терял их из виду и разве
только из газет узнавал об успехах того или другого - и радовался этим
успехам, как своим собственным. Он не обижался на учеников за их молчание,
находя ему тысячи оправданий. В их преданности старик ничуть не сомневался
и даже наиболее эгоистичных наделял чувствами, которые испытывал сам.
Надежнейшим прибежищем были для него книги: они-то не забудут, не
изменят. Души, которые делали дорогими для него эти страницы, были уже вне
потока времени - они не менялись, запечатленные в веках силою любви,
которую они внушали и, казалось, сами чувствовали, изливая ее на всех, кто
полюбил их. Профессор эстетики и истории музыки, Шульц был подобен старому
бору, звенящему песнями. Некоторые из этих песен доносились издалека, из
глубокой старины, не потеряв ни своей прелести, ни своей таинственности.
Существовали и другие, более близкие и милые сердцу; они стали его
дорогими спутниками: каждое слово в них напоминало ему счастье и скорби
прожитой жизни, сознательной или прошедшей за пределами сознания (ибо за
неказистой завесой дня, озаренного лучами солнца, текут другие дни,
сияющие неведомым нам светом). Были, наконец, песни, никогда еще им не
слышанные; он находил в них то, чего давно ждал, в чем давно нуждался, -
всем сердцем он впитывал их, как земля впитывает влагу. Так старый Шульц
слушал в безмолвии своей одинокой жизни шумы наполненного песнями леса и,
подобно тому легендарному монаху, что уснул, завороженный песней волшебной
птицы, не заметил, как прошли годы, как наступил вечер жизни; душе его все
еще было двадцать лет.
Не только музыка составляла богатство Шульца. Он любил поэтов - старых
и новых. Он предпочитал поэтов своей родины, в особенности Гете, но любил
и иностранных. Шульц был разносторонне образован и знал несколько языков.
По своим воззрениям он принадлежал к современникам Гердера и великим
Weltburger'ам - "гражданам мира" конца XVIII века. Как свидетель
ожесточенной борьбы, происходившей до и после семидесятого года, он привык
мыслить широко. Но, обожая Германию, Шульц не кичился ею. Вместе с
Гердером он полагал, что "из всех бахвалов самый глупый тот, кто кичится
своей национальностью", и вместе с Шиллером находил, что "писать для одной
лишь нации - это слишком убогий идеал". Порой он проявлял робость мысли,
зато сердце у него было открытое, оно с любовью обнимало все, что есть
прекрасного в мире. Шульц, пожалуй, был слишком терпим к посредственности,
но его инстинкт безошибочно подсказывал ему, что лучше и что хуже; и если
у него не хватало силы осудить лжеталанты, которыми восторгался свет, он
всегда находил в себе силу отстаивать своеобразных и сильных художников,
гонимых светом. Доброта часто подводила его: он боялся совершить
несправедливость; а если ему не нравилось то, что нравилось другим, он, не
колеблясь, признавал себя неправым и начинал любить отвергнутое. Любовь и
восхищение были еще более необходимы ему для его духовной жизни, чем
воздух для его чахлой груди, и он испытывал признательность к тем, кто
пробуждал в нем эти чувства. Кристоф даже не подозревал, что значили для
Шульца его Lieder. Он сам, создавший их, не чувствовал того, что порождали
они в сердце старого Шульца. Ведь для Кристофа это были всего лишь
несколько искорок того огня, которым он горел: немало других еще взовьется
из горна его души. А для Шульца это был целый мир, внезапно распахнувшийся
перед ним, - мир, на который он мог обратить свою любовь. Мир, осветивший
всю его жизнь.


Год назад Шульцу пришлось распроститься с университетом и выйти в
отставку: здоровье его ухудшилось, стало трудно преподавать. Он был болен
и лежал в постели, когда книготорговец Вольф, по заведенному обыкновению,
прислал ему пачку последних музыкальных новинок и среди них Lieder
Кристофа. Шульц жил в полном одиночестве. Возле него не было ни одной
близкой души; немногие его родственники давно уже умерли. Он находился на
попечении старой служанки, которая злоупотребляла его немощью и вела дом
по своему усмотрению. Время от времени его навещали два-три приятеля столь
же преклонных лет; они тоже не отличались крепким здоровьем; в плохую
погоду они сидели в четырех стенах и редко навещали друг друга. Была зима,
на улицах таял только что выпавший снег; Шульц никого не видел весь день.
Комната тонула во мраке, желтый туман прильнул к окнам, и взгляд упирался
в его непроницаемую стену; от печки шел тяжелый, томительный жар. На
соседней церкви старые куранты XVII века каждые четверть часа выпевали
ужасающе фальшивым и разбитым голосом фразу монотонного хорала - их
бодрящий напев казался неестественным тому, кто сам был не очень весел.
Старик, обложенный подушками, кашлял. Он старался углубиться в чтение
своего любимого Монтеня, но сегодня чтение не радовало его, как обычно; он
выпустил из рук книгу, ему трудно дышалось, он ушел в мечты. Пачка нот
лежала тут же на постели, но у него не было мужества распечатать ее,
сердце томила печаль. Наконец старик Шульц вздохнул, аккуратно развязал
шнурок, надел очки и принялся разбирать ноты. Мыслями он был не здесь, а в
прошлом, которое хотелось и не удавалось забыть.
Взгляд его упал на гимн в старинном стиле, написанный на слова
простодушного и благочестивого поэта XVII века, которым Кристоф придал
новое звучание. То была "Песнь странника-христианина" Пауля Гергардта:

Hoff, о du arme Seele,
Hoff und sei unverzagh!

Erwarte nur der Zeit
So wirst du schon erblicken
Die Sonn der schonsten Freud...

Надейся, бедная душа,
Надейся, будь бесстрашна!

Жди, твой придет черед,
И солнце Радости
Перед тобой блеснет...

Старому Шульцу были хорошо знакомы эти простые слова, но никогда они не
трогали его так, как сейчас. Исчезла куда-то бездумная набожность, которая
смиряет и убаюкивает душу своим однообразием. Теперь в них трепетала душа,
его душа, но только более юная и могучая; она страдала, ей хотелось
надеяться, хотелось видеть Радость, и она видела ее. Его руки дрожали, по
щекам текли крупные слезы. Он продолжал читать:

Auf! Auf! gib deinem Schmerze
Und Sorgen gute Nacht!
Lass fahren, was das Herze
Betrubt und traurig macht!

Вставай, простись с заботой,
Гони печали прочь!
Пусть все уйдет, что в сердце
Твое вселила ночь!

Кристоф сообщил этим мыслям отвагу и задор молодости; молодой
героический смех громко звучал в проникнутых наивным доверием словах:

Bist du doch nicht Regente
Der alles-fuhren soil, -
Gott sitzt im Regimente
Und fuhret alles wohl.

Ведь ты не вседержитель,
Мир не тебе вести, -
Господь жизнь направляет
По верному пути.

И, наконец, шла строфа, дышавшая пламенным вызовом, - Кристоф с
дерзостью юного варвара беспечно вырвал ее из середины стихотворения и
превратил в финал своей Lied:

Und ob gleich alle Teufel
Hier wollten widerstehn,
So wird doch ohne Zweifel
Gott nicht zurucke gehn.

Was er ihm vorgenommcn,
Und was er haben will,
Das mufS doch endlich kommen
Zu seinem Zweck und Ziel!

Пусть корчатся все черти
И разъярится ад, -
Того, что раз замыслил,
Бог не возьмет назад.

От цели не отступит
Господь наш ни на пядь,
Он выполнит решенье
И не вернется вспять!

Здесь музыка разражалась неистовым взрывом веселья, в ней слышалось
упоение боем, триумф римского императора.
Старик дрожал всем телом. Трудно дыша, он следил за буйным течением
музыки, как ребенок, которого схватил за руку и увлекает вперед бегущий
товарищ. Сердце его стучало, слезы струились по щекам. Он лепетал:
- Ах, боже мой!.. Ах, боже мой!..
Он всхлипывал, смеялся. Он был счастлив. У него перехватило дыхание.
Начался ужасный припадок кашля. Прибежала Саломея, старая служанка, - ей
показалось, что старику пришел конец. А он все плакал, кашлял и твердил:
- Ах, боже мой!.. Боже мой!..
В краткие минуты передышки между двумя приступами кашля он смеялся
тихим, тонким смешком.
Саломея думала, что он помешался. С трудом поняв наконец, что привело
его в такое волнение, она напустилась на него:
- Можно ли так с ума сходить из-за всякой чепухи? Дайте-ка мне эту
тетрадь! Я ее заберу. И больше вы ее не увидите.
Но старик, кашляя, крепко ухватился за ноты; он крикнул Саломее, чтобы
она оставила его в покое. Так как старуха не унималась, Шульц вышел из
себя и стал бранить ее, ловя ртом воздух. Никогда еще хозяин так не
сердился, обычно он не смел ей перечить. Ее даже оторопь взяла - и она
сдалась, но не поскупилась на язвительные словечки: сказала, что он на
старости лет выжил из ума, что она до сих пор принимала его за приличного
человека, но, видно, обманулась, - он так ругается и богохульствует, что
любого извозчика за пояс заткнет, что глаза у него совсем на лоб вылезли,
- одним таким взглядом убить можно... Угомонилась она лишь после того, как
взбешенный Шульц приподнялся и крикнул ей:
- Убирайтесь!
И крикнул таким не допускавшим возражения тоном, что Саломея ушла,
хлопнув дверью. Пусть теперь зовет ее, заявила она на прощание, она и не
подумает прийти, пусть себе помирает один-одинешенек.
В комнате, погруженной в полумрак, снова воцарилась тишина. И снова
спокойное безмолвие вечера нарушали только куранты, вызванивавшие смешные
и сентиментальные мелодии. Смущенный своей вспышкой, старик Шульц
неподвижно лежал на спине и дожидался, когда уймется бурное биение сердца;
он прижимал к груди драгоценные Lieder и смеялся, как дитя.


Последовавшие за тем одинокие дни проходили в состоянии, близком к
экстазу. Шульц позабыл о своих немощах, о зиме, о ненастье, о своем
одиночестве. Все вокруг было сияние и любовь. Приближаясь к земному
пределу, Шульц чувствовал, как он возрождается в юной душе неведомого
друга.
Он силился нарисовать себе образ Кристофа. Композитор представлялся ему
совсем не таким, каким был в действительности. В своем воображении Шульц
видел светловолосого, худощавого человека с голубыми глазами, со слабым,
глуховатым голосом, кроткого, застенчивого и доброго. Но каков бы он ни
был на самом деле, Шульц все равно создал бы себе идеальный образ
Кристофа. Он идеализировал всех окружающих: учеников, соседей, приятелей,
старую служанку. Добрый и любящий, неспособный критиковать и, быть может,
умышленно уклонявшийся от критики, - так легче было отгонять горькие
мысли, - он населял мир ясными и чистыми душами по своему подобию. Это
была ложь от избытка доброты, и эта ложь помогала ему жить. Шульц и сам
знал в глубине души, что обманывает себя, и по ночам, в постели, часто
вздыхал, вспоминая прожитый день - десятки мелочей, противоречивших его
идеализированным представлениям. Он отлично знал, что старая Саломея за
его спиной насмехается над ним, судачит о нем с кумушками всего квартала и
тайком приписывает к очередному счету по субботам. Знал, что ученики
заискивают перед ним, пока он им нужен, а получив желаемое, исчезают.
Знал, что старые товарищи по университету забыли о его существовании с тех
пор, как он вышел в отставку, а новый профессор эстетики обкрадывает его в
своих статьях без указания источника или же вероломно ссылается на него
как раз тогда, когда приводит какую-нибудь малозначащую фразу из его
сочинений или подчеркивает его промахи (прием, весьма распространенный
среди критиков). Он знал, что его приятель Кунц не далее как сегодня
налгал ему и что не видать ему, как своих ушей, книг, которые он дал на
несколько дней другому своему приятелю, Поттпетшмидту; а это очень
огорчало Шульца - книги свои он любил, как живых людей. И много еще
припоминалось ему горького из недавнего и далекого прошлого. Не хотелось
ему об этом думать, но назойливые мысли все время были с ним. Воспоминания
пронзали его жгучей болью.
- Ах! Боже мой, боже мой! - вздыхал он в ночной тишине.
Но Шульц отмахивался от этих докучливых мыслей: он их просто отстранял.
Ему хотелось быть доверчивым, верить во все доброе, верить в людей. И он
верил. Сколько раз жизнь грубо разбивала его иллюзии! А на их месте снова
и снова возникали другие... Он не мог обходиться без них.
Незнакомец, по имени Кристоф, стал для старика источником света. Первое
письмо, полученное от Кристофа, холодное и угрюмое, не могло не огорчить
его, но он не хотел сознаваться в этом, он радовался, как дитя. Старик был
так невзыскателен, так мало требовал от людей, что и немногое способно
было утолить его жажду любви и благодарности. Свидание с Кристофом было бы
для него радостью, на которую он не смел рассчитывать: куда ему, старому,
пускаться в далекий путь к берегам Рейна! А чтобы попросить Кристофа
навестить его - об этом он даже и помыслить не мог.
Телеграмма от Кристофа была получена вечером - Шульц как раз садился за
стол. Сначала он пришел в недоумение: подпись ничего ему не говорила, и он
решил, что телеграмма подана по ошибке. Он перечел ее три раза; от
волнения очки не сидели на месте, лампа горела тускло, буквы плясали перед
глазами. Когда же он наконец понял, новость так ошеломила его, что он
забыл об обеде. Напрасно кричала на него Саломея, - кусок не шел ему в
горло. Старик бросил салфетку на стол, хотя обычно аккуратно складывал ее;
он с трудом поднялся, взял шляпу, трость - и вышел. Первой мыслью старого
Шульца, когда он получил счастливую весть, было разделить это счастье с
другим, известить своих друзей о приезде Кристофа.
У него было два приятеля, тоже страстные любители музыки, которым он
сумел передать свое восторженное отношение к Кристофу: судья Самюэль Кунц
и зубной врач Оскар Поттпетшмидт, славившийся своим замечательным голосом.
Старые приятели, собравшись втроем, часто говорили о Кристофе; они
переиграли все его вещи - все, что им удалось найти. Поттпетшмидт пел,
Шульц аккомпанировал, Кунц слушал. А затем они целыми часами делились друг
с другом своими восторгами. Исполняя пьесы Кристофа, они нередко
повторяли:
- Ах! Если бы с нами был Крафт!
Шульц шел и тихонько смеялся от радости и оттого, что сможет порадовать
своих друзей. Спускалась ночь; деревушка, где жил Кунц, находилась в
получасе ходьбы от города. Но небо было чистое, апрельский вечер ласкал
теплом, пели соловьи. Сердце старого Шульца ликовало; он не чувствовал
одышки, он шел легко, как в двадцать лет, не смущаясь тем, что часто
спотыкался в темноте о камни. Проезжали экипажи, и тогда он молодцевато
сторонился и весело приветствовал возницу, а тот с удивлением всматривался
в освещенную на мгновение фонарем фигуру старика, взгромоздившегося на
придорожную насыпь.
Наконец Шульц добрался до домика Кунца, стоявшего в саду на окраине;
уже наступила ночь. Он принялся барабанить в дверь и громко звать хозяина.
Окно распахнулось, и в него высунулся растерянный Кунц. Вперив глаза в
темноту, он спросил:
- Кто там? Что вам угодно?
Запыхавшийся Шульц радостно крикнул:
- Крафт!.. Крафт завтра приезжает!..
Кунц ничего не понял, но узнал старика по голосу.
- Шульц!.. В чем дело? Так поздно? Что случилось?
Шульц повторил:
- Он приезжает завтра, завтра утром!..
- Что-о? - переспросил озадаченный Кунц.
- Крафт! - крикнул Шульц.
Кунц помолчал, стараясь разгадать смысл сказанного, и вдруг громко
ахнул: наконец он понял.
- Иду! - крикнул он.
Окно захлопнулось. Кунц, с лампой в руке, показался на лестнице и
спустился в сад. Это был низенький толстенький старичок, большеголовый,
седой, с рыжей бородкой, с веснушками на лице и на руках. Он шел мелкими
шажками, попыхивая фарфоровой трубкой. Благодушный, сонливый Кунц редко
что принимал близко к сердцу. Но эта новость взбудоражила даже его; он уже
издали сыпал вопросами и, забыв, что держит лампу, размахивал короткими
ручками:
- Что? Неужели правда? Он приезжает?
- Завтра утром! - с торжеством повторил Шульц, размахивая телеграммой.
Два старых друга уселись на скамье в беседке. Шульц поднял лампу. Кунц
бережно развернул телеграмму и медленно вполголоса прочитал; Шульц, глядя
из-за его плеча, перечел ее вслух. Кунц стал разбирать окаймлявшие
телеграмму служебные отметки: время подачи, время получения, число слов,
после чего вернул драгоценный документ Шульцу, сиявшему от удовольствия,
посмотрел на него, покачал головой и сказал:
- Ах, хорошо!.. Ах, хорошо!..
Затем подумал, затянулся, выдохнул густое облако дыма и, положив руку
на колени Шульцу, произнес:
- Надо сообщить Поттпетшмидту.
- Я как раз собирался идти к нему, - сказал Шульц.
- Пойдем вместе, - подхватил Кунц.
Он отнес лампу в дом и тотчас появился снова. Старики пошли под руку.
Дом Поттпетшмидта находился на противоположном краю деревни. Шульц и Кунц
рассеянно обменивались отрывистыми замечаниями, размышляя о полученном
известии. Вдруг Кунц остановился и стукнул палкой о землю.
- Ах, черт!.. - сказал он. - Ведь его нет дома!..
Он только сейчас вспомнил, что Поттпетшмидт собирался с вечера к
пациенту в соседний город, где предполагал остаться дня на два. Шульц
расстроился, Кунц - не меньше его. Они гордились Поттпетшмидтом, им
хотелось похвастаться этим замечательным певцом перед Кристофом. Оба стали
как вкопанные посреди дороги, не зная, что предпринять.
- Что же делать? Что же делать? - спрашивал Кунц.
- Крафт должен во что бы то ни стало послушать Поттпетшмидта, - сказал
Шульц и, подумав, прибавил: - Пошлем ему телеграмму.
Отправились на телеграф и общими усилиями составили пространную и
путаную телеграмму, из которой ничего нельзя было понять. Пошли обратно.
Шульц что-то высчитывал и наконец сказал:
- Если он сядет в первый поезд, то может приехать завтра утром.
Но Кунц заметил, что уже поздно и телеграмму Поттпетшмидту вручат
только завтра. Шульц покачал головой; оба то и дело повторяли:
- Вот беда!
Дойдя до дома Кунца, они расстались. При всей своей любви к Шульцу Кунц
даже не подумал проводить приятеля до окраины: он не рискнул бы проделать
этот путь и потом возвратиться один в темноте. Уговорились, что завтра
Кунц будет обедать у Шульца. Шульц тревожно посматривал на небо:
- Только бы завтра не испортилась погода!
Он вздохнул с облегчением, когда Кунц, слывший знатоком по части
метеорологии, с важным видом заявил, поглядывая на небо (ему не меньше,
чем Шульцу, хотелось, чтобы Кристоф увидел их местность во всем ее
блеске):
- Погода будет хорошая.


Шульц направился к дому; он спотыкался о колеи, о камни, кучами
лежавшие вдоль обочины, и наконец добрался до города. Прежде чем повернуть
к себе, он зашел в кондитерскую и заказал особый торт, которым она
славилась на весь город. Но у порога своего дома он остановился и пошел
обратно, решив осведомиться на вокзале о точном времени прибытия поезда.
Наконец добрался до дома и позвал Саломею; началось продолжительное
совещание о завтрашнем обеде. Затем старик улегся в полном изнеможении, но
он был взбудоражен, как ребенок в ожидании рождественских подарков, и всю
ночь проворочался в постели, не смыкая глаз. Уже за полночь он вдруг
поднялся и направился будить Саломею, чтобы заказать к обеду тушеного
карпа, - это блюдо особенно ей удавалось, - но воздержался и хорошо
сделал. Все же он встал и принялся приводить в порядок комнату,
предназначенную для Кристофа, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить
Саломею: он боялся, что ему достанется. Хотя по расписанию поезд не мог
прийти раньше восьми, Шульц был в страхе, как бы не опоздать. Он встал ни
свет ни заря и прежде всего взглянул на небо. Кунц не ошибся: погода
стояла великолепная. Шульц на цыпочках сошел в погреб, куда не заглядывал
уже много лет, опасаясь холода и крутой лестницы. Он отобрал лучшие вина;
на обратном пути он сильно ударился головой о притолоку и чуть не
задохнулся, пока добирался к выходу со своей тяжелой ношей. Затем,
вооружившись ножницами, вышел в сад и безжалостно срезал лучшие розы и
первые ветки распустившейся сирени. После этого он опять поднялся в свою
комнату, стал с лихорадочной поспешностью бриться, раза два порезался,
оделся особенно тщательно и отправился на вокзал. Было семь часов. Саломее
не удалось заставить его выпить хотя бы чашку молока: он твердил, что ведь
и Кристоф не успеет поесть, - они позавтракают вместе по возвращении.
За три четверти часа до прибытия поезда Шульц был уже на вокзале. Он
так истерзался в ожидании Кристофа, что в конце концов разминулся с ним.
Ему бы терпеливо дожидаться у входа, а он вышел на перрон и, очутившись в
водовороте отбывавших и приезжавших пассажиров, потерял голову. И хотя в
телеграмме было точно указано время прибытия Кристофа, Шульц вдруг
почему-то вообразил, что он приедет следующим поездом; кроме того, он
никак не думал, что композитора надо искать среди пассажиров четвертого
класса. Он прождал его на вокзале больше получаса, а тем временем Кристоф,
давно уже приехавший, отправился прямо к нему домой. Как на грех, Саломея
только что ушла на рынок, - Кристоф очутился перед запертой дверью.
Соседка, которой Саломея наказала передать, если кто-нибудь позвонит, что
она скоро будет дома, в точности выполнила поручение, ничего не прибавив
от себя. И Кристоф, который приехал отнюдь не ради Саломеи и даже не имел
представления об этой почтенной особе, не мог понять, что это за шутки с
ним шутят; он спросил, в чем же дело, разве Herr Universitatsmusikdirector
Шульц уехал? Ему ответили, что он в городе, но где - неизвестно. Кристоф,
рассердившись, ушел.
Вернувшись домой с вытянутой физиономией и услышав обо всем происшедшем
от Саломеи, старик пришел в отчаяние и чуть не заплакал. Тупоумие
служанки, которая посмела уйти в его отсутствие и даже не догадалась
попросить соседку задержать Кристофа, вывело его из себя. Саломея ответила
не менее резко, что хорош и он: надо же быть таким ротозеем и разминуться
с человеком, которого ждешь. Но старик недолго пререкался с Саломеей: не
теряя ни минуты, он сбежал с лестницы и пустился разыскивать Кристофа по
тому весьма неопределенному следу, который ему указали соседи.
Кристофа обидело, что хозяин не только отсутствовал, но даже не
потрудился оставить записки с извинением. Не зная, как скоротать время до
поезда, он решил прогуляться по окрестностям, которые показались ему
красивыми. Маленький, тихий, спокойный городок ютился среди мягко
очерченных холмов - дома, тонувшие в зелени, вишни в цвету, изумрудные
лужайки, уютные тенистые уголки, развалины, которые здесь считались
древностью, бюсты давно почивших принцесс на мраморных постаментах среди
деревьев, спокойные и приветливые лица прохожих. Вокруг города лежали
луга, холмы. В расцветшем кустарнике наперебой свистели дрозды - целый
концерт смеющихся, звонких флейт. Кристоф сразу повеселел. О Петере Шульце
он и думать забыл.
Старик бегал по улицам, тщетно расспрашивая встречных. Он даже
взобрался на холм, где высился старый замок, и уже возвращался в полном
отчаянии, как вдруг разглядел своими-дальнозоркими глазами лежавшего на
лужайке, в тени кустов, человека. Не зная в лицо Кристофа, Шульц не мог
решить, он ли это. Незнакомец лежал к нему спиной, зарывшись головой в
траву. Шульц, у которого вдруг сильно забилось сердце, стал бродить вокруг
лужайки.
"Он... Нет, как будто не он..."
Окликнуть незнакомца он не решался. Вдруг его осенило - он стал
напевать первую фразу Lied Кристофа: "Auf! Auf!" (Вставай! Вставай!..)
Кристоф вынырнул из травы, как рыба из волн, и громоподобным голосом
подхватил куплет. Он повернулся к Шульцу, веселый, раскрасневшийся, с
травинками в волосах. Они оба вскрикнули и бегом бросились навстречу друг
другу. Шульц перемахнул через канаву, Кристоф - через изгородь. Они
обменялись горячим рукопожатием и пошли к дому Шульца, громко смеясь и
разговаривая. Старик поведал гостю о своих злоключениях. Кристоф, который
за минуту до того решил, что он уедет немедленно, махнув рукой на Шульца,
почувствовал, какая перед ним добрая и чистая душа, и полюбил старика. Еще
не дойдя до дому, они успели многое поведать друг другу.
Дома они застали Кунца; узнав, что Шульц отправился разыскивать
Кристофа, он спокойно уселся и стал поджидать их. Подали кофе, но Кристоф
заявил, что уже позавтракал. Старик расстроился: то, что Кристофа первым в
их городе угостил не он, Шульц, - это он переживал почти как горе, для его
любящего сердца всякая мелочь имела значение. Кристоф все понял и втайне
посмеялся. Старик ему нравился все больше; желая утешить его, Кристоф
признался, что он вполне может позавтракать дважды, и доказал это на деле.
Все его печали как ветром сдуло: Кристоф почувствовал себя среди
искренних друзей, он воскрес. О своей поездке, о своих разочарованиях
юноша рассказал в юмористическом тоне; он напоминал школьника, которого
отпустили на каникулы. Шульц не сводил с Кристофа лучившихся радостью глаз
и смеялся от всего сердца.
Вскоре, естественно, заговорили о том, что связывало всех троих
невидимой нитью: о музыке Кристофа. Шульц горел желанием послушать пьесы
Крафта в исполнении автора, но не смел и заикнуться об этом. Кристоф,
беседуя со стариками, ходил взад и вперед по комнате. Шульц не спускал с
него глаз и всякий раз, когда гость приближался к раскрытому роялю, старик
молил бога, чтобы Кристоф остановился. То же было на уме и у Кунца. У
обоих застучало сердце, когда Кристоф, разговаривая, машинально присел на
табурет у рояля и, не глядя на инструмент, прошелся по клавишам. Шульц не
ошибся: при первых же случайных аккордах музыка завладела Кристофом. Он
еще продолжал болтать, нанизывая звуки, затем сливая их в целые фразы, и
вдруг замолчал и весь отдался игре. Обрадованные старики лукаво
переглянулись.
- Это вам знакомо? - спросил Кристоф, игравший одну из своих Lieder.
- Еще бы! - восторженно отозвался Шульц.
Кристоф, не прерывая игры, слегка повернул голову:
- Э! Не очень-то он хорош, ваш рояль!
Старик смутился и стал оправдываться.
- Стар, - робко сказал он, - совсем как я.
Кристоф повернулся на табурете, посмотрел на старика, который словно
просил прощения за свою старость, и, смеясь, взял его за обе руки. Он
заглянул в его детски честные глаза.
- О, вы, - сказал он, - вы моложе меня!
Шульц рассмеялся счастливым смехом и стал рассказывать о своих
старческих недугах.
- Ладно, ладно, - прервал его Кристоф, - не об этом речь; я знаю, что
говорю. Разве не правда, Кунц?
(Он уже отбросил официальное "Herr").
Кунц с готовностью подтвердил.
Шульц заодно попытался замолвить словечко и в защиту своего старого
рояля.
- Некоторые ноты звучат прекрасно, - сказал он не совсем уверенно.
Старик притронулся к клавишам: ноты четыре в пределах октавы в среднем
регистре прозвучали довольно чисто. Кристоф понял, что рояль для Шульца -
старый товарищ, и мягко сказал, думая о глазах старика:
- Да, глаза у него прекрасные.
Лицо Шульца просветлело. Он начал было расхваливать дряхлый рояль, но
запутался и умолк; Кристоф снова заиграл. Lieder полились одна за другой.
Кристоф тихо подпевал себе. Шульц следил повлажневшими глазами за каждым
его движением. Кунц, скрестив руки на животе, закрыл глаза, чтобы полнее
насладиться игрой. Сияющий Кристоф часто оборачивался к старикам,
слушавшим его в полном упоении; он говорил с наивным восторгом, который
ничуть не казался им смешным:
- А? Разве это не прекрасно?.. А это? Как вам нравится?.. А вот это!..
Это лучше всего... А теперь я вам сыграю вещь, которая вознесет вас на
седьмое небо...
Он доигрывал какой-то задумчивый финал, как вдруг на стенных часах
подняла трезвон кукушка. Кристоф вскочил и зарычал. Кунц, точно спросонок,
вращал расширенными от изумления глазами. Шульц сначала ничего не понял.
Но при виде Кристофа, который грозил кулаком кланявшейся кукушке и кричал,
чтобы отсюда - ради всех святых - унесли прочь эту дуру, это страшилище,
эту чревовещательницу, он тоже впервые в жизни почувствовал, что пение
кукушки невыносимо. Он схватил стул и попытался влезть на него, чтобы
удалить нарушительницу спокойствия, но чуть не упал и, по настоянию Кунца,
позвал Саломею. Старушка пришла, по своему обыкновению не торопясь, и
совершенно остолбенела, когда ей сунули в руки часы, которые нетерпеливый
Кристоф сам сорвал с гвоздя.
- Что прикажете с ними делать? - спросила она.
- Что хочешь, то и делай. Убери! Чтобы я их больше не видел! - говорил
Шульц так же запальчиво, как и Кристоф.
Теперь он сам не понимал, как можно было так долго терпеть этот ужас.
Саломея решила, что все они спятили.
Кристоф снова сел за рояль. Проходили часы. Саломея доложила, что обед
подан. Шульц зашикал на нее. Она вернулась через десять минут, затем еще
через десять; на сей раз она была вне себя и вся кипела от гнева, но
старалась сохранить невозмутимый вид; став посреди комнаты и будто не
замечая отчаянных жестов Шульца, она отчеканила:
- Если господа желают кушать холодный или подгоревший обед, дело ихнее;
мне-то все равно: что прикажете, то и буду делать.
Шульц, сконфуженный неожиданной выходкой Саломеи, хотел было
напуститься на нее, но Кристоф вдруг расхохотался. К нему присоединился
Кунц, а под конец и сам Шульц. Саломея, удовлетворенная эффектом своих
слов, удалилась с видом королевы, соизволившей помиловать смиренно
повинившихся подданных.
- Молодчина! - сказал Кристоф, поднимаясь. - Она права. Что может быть
несноснее публики, которая приходит к середине концерта?
Сели за стол. Обед был сверхобильный и изысканный. Шульц сыграл на
самолюбии Саломеи, которая обрадовалась случаю блеснуть своими талантами.
Впрочем, случай был не первый. Старики любили поесть. Кунц за столом
преображался: он сиял, как солнце, и его физиономия могла бы украсить
собой вывеску трактира. Шульц тоже любил полакомиться вкусной едой, но
плохое здоровье требовало воздержания. Правда, он не всегда об этом
помнил, за что незамедлительно расплачивался. В таких случаях он никогда
не сетовал: легче страдать, когда знаешь за что. Он, как и Кунц, владел
старинными поварскими рецептами, которые передавались из поколения в
поколение, от отца к сыну. И Саломея привыкла к требовательным вкусам двух
знатоков. На сей раз она ухитрилась соединить в одной программе все свои
шедевры: это была как бы выставка превосходной прирейнской кухни, честной,
без всякого обмана, с ароматами кореньев, жирными соусами, овощами,
питательными супами, отличными бульонами, величественными карпами,
квашеной капустой, гусями, домашними пирогами, хлебцами с анисом и тмином.
Кристоф восторгался, уплетал за обе щеки, - он поглощал всю эту снедь, как
людоед: на этом поприще он отличался столь же выдающимися способностями,
как его отец и дед, которым нипочем было съесть целого гуся. Но, надо
сказать, что он так же легко мог по целым неделям обходиться хлебом и
сыром. Шульц, церемонно вежливый и радушный, смотрел на него умиленным
взглядом и без конца потчевал рейнвейном. Таявший от удовольствия, Кунц
узнавал в нем достойного собрата. Широкая физиономия Саломеи тоже сияла.
При появлении Кристофа она было разочаровалась. Шульц так описал его, что
ей рисовался чиновный господин с титулами и при орденах. Увидев Кристофа,
она воскликнула:
- Так это он и есть?
Но за обедом Кристоф заслужил ее расположение. Никто еще так рьяно не
отдавал должное ее талантам. И она не ушла в кухню, а осталась стоять в
дверях столовой, глядя на Кристофа, который весело шутил и в то же время
неутомимо работал челюстями; подбоченившись, она смеялась до упаду. Все
веселились от души. Одно лишь темное облачко омрачало их радость:
Поттпетшмидт не приехал. Они то и дело вспоминали его:
- Ах! Если бы он был здесь! Вот кто умеет поесть! И выпить! И спеть!
Приятели не скупились на похвалы.
- Если бы Кристоф мог послушать его!.. Но еще не все потеряно. Мы ждем
Поттпетшмидта вечером, в крайнем случае - ночью...
- О! Ночью я буду далеко, - сказал Кристоф.
Светившееся радостью лицо Шульца омрачилось.
- Как это далеко? - сказал он дрожащим голосом. - Ведь вы же не
уезжаете?
- Вот именно - уезжаю! - весело отозвался Кристоф. - Вечерним поездом.
Шульц пришел в отчаяние. Он рассчитывал, что Кристоф заночует у него и
пробудет не один день. Он бормотал:
- Нет, нет, не может быть!..
Кунц повторял:
- А Поттпетшмидт?..
Кристоф смотрел на обоих: разочарование, которое явно читалось на их
открытых, дружеских лицах, тронуло его. Он сказал:
- Какие вы оба милые!.. Я уеду завтра. Идет?
Шульц схватил его руку.
- Ах! - сказал он. - Какое счастье! Спасибо! Спасибо!
Старик радовался, как ребенок, для которого завтра - это так далеко,
так далеко, что нет смысла и думать о нем. Сегодня Кристоф не уезжает, в
их распоряжении целый день, они пробудут весь вечер вместе, юноша
переночует под его кровом, - вот все, что видел Шульц; а видеть дальше он
не желал.
И веселье продолжалось. Вдруг Шульц торжественно встал и провозгласил
взволнованный и высокопарный тост за дорогого гостя, который оказал им
высокую честь - осчастливил своим посещением их маленький городок и его,
Шульца, скромный дом; он пил за благополучное возвращение Кристофа, за его
успехи, за его славу, за все радости мира сего, которых он от чистого
сердца желал юноше. Второй бокал был поднят за "благородное искусство -
музыку", и еще один за старого друга Кунца, и еще один за весну; не забыт
был и Поттпетшмидт. Кунц выпил за Шульца и еще за каких-то лиц, а Кристоф,
чтобы покончить с тостами, выпил за "почтенную Саломею", которая так и
зарделась. И тут же, не оставляя ораторам времени для ответа, запел
известную немецкую песенку; старики подтянули. За ней последовала вторая,
а там и третья, на три голоса - о дружбе, музыке и вине. В качестве
аккомпанемента звучали взрывы хохота, звенели рюмки: друзья то и дело
чокались.
Поднялись из-за стола в половине четвертого, уже несколько осоловевшие.
Кунц повалился в кресло - он был не прочь соснуть. У Шульца от утренних
похождений и многочисленных тостов подкашивались ноги. Оба они мечтали,
чтобы Кристоф снова сел за рояль и играл им еще и еще. Но Кристоф, этот
необыкновенный Кристоф, в котором силы так и кипели, взяв три-четыре
аккорда, вдруг захлопнул крышку рояля, выглянул в окно и спросил, не
пройтись ли до ужина. Его тянуло за город. Кунц не выказал большого
восторга, но Шульц поддержал эту превосходную мысль и заявил, что гостю
необходимо показать аллею Шенбухвельдер. Кунц слегка поморщился, однако
безропотно поднялся вместе со всеми: ему не меньше, чем Шульцу, хотелось
хвастнуть перед гостем красотами их края.
Вышли. Кристоф взял Шульца под руку, и старику волей-неволей пришлось
прибавить шагу. Кунц шел следом, отирая пот с лица. Они весело болтали.
Жители города, стоя у дверей домов, провожали их взглядом и находили, что
Herr Professor Шульц выглядит совсем молодым человеком. Выйдя за город,
они пошли лугом. Кунц сетовал на жару. Но безжалостный Кристоф восторгался
упоительным воздухом. К счастью для стариков, они поминутно
останавливались в пылу спора, и за оживленной беседой забывался трудный
путь. Вступили под сень леса. Шульц декламировал стихи Гете и Мерике.
Кристоф очень любил стихи, но плохо запоминал. Слушая их, он обычно
погружался в смутные мечты, музыка вытесняла слова, и они забывались.
Память Шульца его поражала. А какая живость ума! Как непохож этот
немощный, слабый старик, проводивший долгие месяцы в четырех стенах, всю
жизнь почти ничего не видевший, кроме своего захолустья, на Гаслера, еще
молодого, прославленного, стоящего в самом центре художественной жизни,
исколесившего всю Европу во время своих гастролей и ко всему равнодушного,
ничего не желающего знать! Шульц не только свободно разбирался в новинках
современного искусства, известных Кристофу, - он хорошо знал музыкантов
прошлого и иностранных композиторов, о которых Кристоф даже и не слыхал.
Память Шульца походила на глубокий бассейн, куда стеклись самые чистые
потоки, пролившиеся на землю с небес. Кристоф мог бы век черпать из этого
источника; и Шульц был наверху блаженства, видя, как воодушевился Кристоф.
Ему и прежде доводилось встречать снисходительных слушателей или
ревностных учеников. Но старику всегда не хватало молодого горячего
сердца, с которым он мог бы поделиться своими восторгами, а ведь он
задыхался от их избытка.
Все трое уже стали наилучшими друзьями, как вдруг Шульц допустил
невольный промах: он стал восхищаться Брамсом. Это вызвало у Кристофа
приступ холодного гнева: он выпустил руку Шульца и резко сказал, что тот,
кто любит Брамса, ему не друг. Старики съежились, как от холодного душа.
Шульц, слишком застенчивый, чтобы спорить, слишком правдивый, чтобы лгать,
хотел объясниться и невнятно забормотал что-то. Но Кристоф прервал его
решительным возгласом:
- Довольно!
Наступило гробовое молчание. Прогулка продолжалась. Старики не смели
взглянуть друг на друга. Кунц, кашлянув, попытался возобновить беседу, -
он заговорил о красоте леса, о хорошей погоде, но ему не удавалось втянуть
в разговор Кристофа, а тот все еще дулся и отвечал односложно. Кунц, не
встретив отклика с этой стороны, попытался - лишь бы только нарушить
молчание - заговорить с Шульцем; но у Шульца перехватило дыхание, и он не
в состоянии был вымолвить ни слова. Кристоф, искоса поглядывавший на него,
чуть не расхохотался, - он уже отошел. Да он и не сердился всерьез - даже
упрекал себя за то, что по-свински огорчил бедного Шульца, но, чувствуя
свою власть, не пожелал отступиться от высказанного мнения. Так они и шли
молча до опушки леса, - в тишине раздавались лишь шаркающие шаги двух
смущенных стариков; Кристоф что-то насвистывал и, казалось, забыл о них.
Но выдержки его хватило ненадолго. Рассмеявшись, он обернулся к Шульцу и
схватил его за плечи своими сильными руками.
- Милый мой, дорогой Шульц! - воскликнул он, нежно глядя на него. - Как
это прекрасно! Как это прекрасно!..
Он подразумевал красоту этих мест, счастливо проведенный день, но его
смеющиеся глаза говорили: "Ты - хороший. А я - скотина. Прости меня! Я
очень тебя люблю".
Старик Шульц растаял от блаженства, как будто из-за туч вновь выглянуло
солнце. Прошло несколько минут, пока он обрел дар речи. Кристоф снова взял
его под руку и стал разговаривать с ним как можно ласковее, - в порыве
увлечения он еще прибавил шагу, не замечая, что спутник его еле дышит.
Шульц не жаловался: от радости он не замечал утомления. Он знал, что за
все безумства этого дня придется расплачиваться. Но он думал:
"Ну и п

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися