Генри Миллер. Тропик Козерога
страница №11
...орая приводила мойпенис в полную готовность, а во время отпуска, где-нибудь в загородном доме
или в гостинице, при избытке женского пола, она имела потрясающий эффект. Я
ждал очередного отпуска целый год, и не ради обилия женщин, а потому что не
надо работать. Скинув упряжку, я становился весельчаком. Энергия так и
рвалась из меня, мне хотелось сбросить собственную шкуру. Помню, как-то
летом в Катскилльских холмах я встретил девушку по имени Франси. Она была
прекрасна и сладострастна, сияла ровными белоснежными зубами, а соски у нее
стояли торчком, как у шотландок. Это началось на реке, во время купания. Мы
плыли к лодке, и одна из ее грудок выскользнула из чашки бюстгальтера. Я
помог выскользнуть другой и расстегнул застежку. Она стыдливо нырнула под
лодку, и я вслед за ней, а когда она поднялась, чтобы глотнуть воздуха, я
стянул с нее несносный купаль-
223
ный костюм, и она плавала, как русалка, раскинув крепкие большие груди,
словно поплавки. Я и с себя стянул плавки, и мы начали резвиться рядом с
лодкой, как дельфины. Скоро к нам приплыла на каноэ ее подруга, довольно
плотная девица, этакая свеженькая блондинка с агатовыми глазами и
разукрашенная веснушками. Она очень удивилась, застав нас в таком виде, но
мы быстро столкнули ее с каноэ и раздели. И мы начали резвиться под водой
втроем, но с ними было трудно что-нибудь сделать, поскольку они были
скользкие, как ужи. Вдоволь наигравшись, мы поспешили к маленькой купальне,
которая стояла одиноко, словно брошенная будка часового. Захватив с собой
одежду, мы все трое намеревались привести себя в порядок в этой крохотной
будке. Стояла страшная духота, а на небе собирались тучи, словно перед
грозой. Агнес, подружка Франси, очень торопилась натянуть на себя одежду.
Видимо, она стеснялась того, что стоит перед нами голая. Франси, напротив,
чувствовала себя совершенно непринужденно. Она сидела на скамейке, скрестив
ноги, и курила сигарету. Когда Агнес надевала сорочку, вспыхнула молния и
раздался ужасный громовой раскат. Агнес вскрикнула и выронила сорочку из
рук. Потом молния ударила еще раз, сопровождаемая опасно близким разрывом.
Все вокруг посинело, мухи сильно кусались, и мы почувствовали тревогу и
немного испугались. Особенно Агнес, которая очень боялась молнии и еще
больше того, что нас обнаружат мертвыми втроем в обнаженном виде. Она
заявила, что берет свои вещи и бежит домой. Стоило ей произнести это, как
припустил ливень. Мы думали, что он скоро кончится, и стояли обнаженные,
глядя через приоткрытую дверь на дымящуюся реку. Казалось, с неба падает не
дождь, а булыжники, а молнии так и сверкали не переставая. Тогда мы не на
шутку испугались и не знали, что нам делать. Агнес ломала руки и вслух
молилась. Она была точь-в-точь идиотка, сошедшая с картины Георга Гросса* --
одна из тех кривобоких сук с четками на шее и желтушным цветом лица
впридачу. Я думал, что она собирается грохнуться в обморок или что-то
подобное. Неожиданно мне взбрело в голову станцевать воинственный танец под
дождем — чтобы окончательно свести их с ума. И только я выпрыгнул, не успев
начать представление, как вспыхнула молния. Она ударила в дерево, стоявшее
неподалеку. Я побледнел от страха и чуть не лишился рассудка. Обычно, когда
я сильно пугаюсь — я начинаю смеяться. И на этот раз я захохотал дико,
душераздирающе, доведя девчонок до слез. Услышав, как они рыдают, я вдруг
почему-то вспомнил об упражнениях на беглость пальцев и оттого особенно
остро по-
224
чувствовал, что стою в пустоте, а вокруг все синее и дождь хлещет по
моей нежной коже. Все мри ощущения собрались воедино на коже, а под нею я
остался совсем пустой, легкий как перышко, легче воздуха, дыма, талька,
магния, чего угодно. Я вдруг превратился в индейца чиппева, и опять
почувствовал под рукой клавиатуру из сассафраса, и плевать мне было --
плачут они или кладут в штаны, дуры набитые. Глядя на чокнутую Агнес с
четками на шее и брюхом, посиневшим от страха, я понял, что мне обязательно
надо станцевать святотатственный танец, одной рукой придерживая яйца, а
другой показывая нос молнии и грому. Дождь то обжигал, то холодил, в траве
спряталась куча стрекоз, а я прыгал, будто кенгуру, и вопил во всю глотку:
"Отец мой, поганый сукин сын, кончай со своими треклятыми молниями, а то
Агнес перестанет верить в тебя! Ты слышишь, старый потаскун, прекрати
трещать, а то Агнес спятит! Эй, ты что, оглох, старый пердун?" И я танцевал
вокруг купальни, извергая из уст всю эту вызывающую чушь, прыгал и
подскакивал, как антилопа, употребляя самые страшные ругательства, какие
только могли прийти на ум. При каждом разрыве молнии я подпрыгивал выше, и с
каждым ударом грома я рычал, как лев, ходил колесом, катался в траве, как
ребенок, рвал траву зубами и выплевывал ее, колотил себя в грудь, как
горилла, и все это время у меня перед глазами стояла "Школа беглости" Черни,
белый лист, испещренный диезами и бемолями, и до чего же он глуп, думал я,
если воображал, что таким образом можно научиться управлять с хорошо
темперированным клавиром. И вдруг мне пришло в голову, что Черни, наверное,
сейчас на небесах и смотрит оттуда на меня — тогда я плюнул в него так
высоко, как умел, а когда опять ударил гром, я крикнул во всю мочь: "Ты,
ублюдок Черни, если ты там, наверху, ты должен открутить себе яйца,
проглотить скрюченный елдак, удавиться... Ты слышишь, поганый развратник?"
Но несмотря на мои старания, Агнес молилась еще исступленней. Она была
толстокожей ирландской католичкой, никогда прежде не слыхавшей, что к Богу
можно обращаться таким образом. Внезапно, пока я танцевал за купальней, она
ринулась к реке. Мне послышался крик Франси: "Останови ее, она утопится!
Останови ее!" Я побежал за ней, а дождь все еще лил как из ведра, я кричал,
чтобы она вернулась, но она бежала без оглядки, словно одержимая бесом.
Достигнув берега, она с разбегу нырнула и поплыла к лодке. Я поплыл за ней,
и когда мы уцепились за лодку, я, из страха, что она опрокинет суденышко,
схватил ее за талию и начал терпеливо и спо-
225
койно уговаривать, как ребенка. "Отстань от меня, — сказала она, — ты
атеист!" Я очень удивился этим словам. Что с ней такое? Истерика, ведь я
поносил Всевышнего. Мне страшно захотелось дать ей по морде, чтобы привести
в чувство. Но она совсем потеряла голову, и я опасался, что ей приспичит
выкинуть что-нибудь из ряда вон, например перевернуть лодку. Поэтому я
сделал вид, будто ужасно расстроен случившимся, и заверил ее, что сам
перепутался до смерти и с перепугу наговорил чего не следует и все в таком
духе. Мягко и терпеливо уговаривая ее, я опустил руку с ее талии и принялся
нежно поглаживать ей попку. Она только этого и ждала. Сквозь слезы она
начала лепетать, какая она замечательная католичка, как всю жизнь старалась
не грешить. Увлеченная собственными словами, она словно не ведала, что я
вытворяю, и все же, когда я запустил руку к ней в промежность, сопровождая
свои действия прекрасными словами, что первыми пришли мне на ум, о Боге, о
любви, о церкви, об исповеди и прочей чепухе, должна же она была что-то
почувствовать, ведь я просунул в нее добрых три пальца, беспрестанно вращая
ими у нее в дырке? "Обними меня, Агнес, — нежно сказал я, вытаскивая руку и
привлекая ее к себе, чтобы мои ноги оказались между ее ног. — Так, вот так,
девочка, успокойся, скоро все кончится". И не переставая говорить о церкви,
об исповеди, о Боге, о любви и прочей дряни, мне удалось овладеть ею. "Ты не
добр ко мне, — сказала она, словно не ведая, что мой член уже внутри, --
прости меня, я вела себя как дура". "Знаю, Агнес, — ответил я, — это
ничего... послушай, возьмись за меня покрепче... да, вот так". "Боюсь, лодка
перевернется", — сказала она, стараясь удержать таз в удобной позиции и для
этого подгребая свободной рукой. "Все, поплыли к берегу", — заявил я,
пытаясь оторваться от нее. "О, не покидай меня, — сказала она, сжимая меня
еще крепче, — не покидай меня, я утону". А тут как раз к воде подбежала
Франси. "Помогите, — сказала Агнес, — помогите... тону..."
Франси была девчонка что надо, доложу я вам. Она-то уж точно не была
католичка, а если имела стыд, то на уровне рептилии. Она принадлежала к
породе тех девушек, что рождены для ебли. У нее не было стремлений, не было
больших желаний, она не ревновала, не обижалась, была неизменно веселой и
притом весьма неглупой. Вечерами, когда мы сидели на веранде и разговаривали
с приятелями, она, пользуясь прикрытием темноты, забиралась ко мне на колени
в платье, накинутом на голое тело, и я потихоньку имел ее, пока она смеялась
и болтала с остальными. Думаю, то же самое она учинила бы и пред очами Папы
римского,
226
коль предоставилась бы такая возможность. Вернувшись в город, я
частенько заглядывал к ней домой, и она делала то же самое на глазах матери,
благо та ослабла глазами. Когда мы бывали на танцах, и ей приспичивало, она
тащила меня к телефонной будке и там, странная девчонка, действительно вела
разговор с кем-нибудь вроде Агнес, пока мы проделывали те же штучки.
Кажется, она получала особое удовольствие, если совершала это у людей под
носом. Она как-то призналась, что так забавнее: если не принимать это
слишком уж всерьез. Возвращаясь домой с пляжа в переполненной подземке, она
брала мою руку и проводила ее через разрез в платье прямо к себе на манду.
Если в вагоне была толкучка, а мы устраивались в уголке, она вытаскивала мой
кок из брюк и держала его в ладонях, словно птичку. Иногда на нее находило
игривое настроение, и тогда она вешала на него свою сумочку, чтобы
проверить, не причинит ли это мне какой-нибудь вред. Еще ее отличало то, что
она никогда не пыталась сделать вид, будто бы я у нее единственный. Не знаю,
все она мне рассказывала, или не все, но рассказывала она предостаточно. Она
излагала свои похождения со смехом, усаживаясь на меня верхом или во время
акта, а то и ближе к оргазму. Она рассказывала, как у других ее партнеров с
этим делом, каких они размеров, что они говорят, занимаясь любовью и так
далее, и тому подобное — во всех подробностях, как будто я собирался писать
учебник по этому предмету. Она не испытывала ни малейшего трепета по
отношению к своему телу и к своим чувствам и вообще ко всему, что было с ней
связано. "Франси, малышка, — говаривал я ей, — у тебя стыда не больше, чем
у кретина". "Но я все равно тебе нравлюсь, разве нет? — отвечала она. --
Мужчины любят ебаться, и женщины тоже. И кому какое дело, если ты не любишь
того, с кем ебешься? Разве от этого хуже? Я бы не хотела влюбиться: должно
быть, это ужасно-- ебаться все время с одним и тем же, а ты как думаешь?
Послушай, если ты ни с кем, кроме меня, не ебешься, я тебе быстро надоем,
разве не так? Иногда хочется поебаться с кем-нибудь совсем незнакомым. Да,
это лучше всего, — добавила она, — никаких сложностей, никаких телефонных
номеров, ни тебе любовных писем, ни ссор, а? Как ты думаешь, я очень плохая?
Как-то я пыталась совратить своего братца — ты же знаешь, какой он
скромница, с души воротит. Не помню, как это произошло: одним словом, мы
были в квартире вдвоем, а на меня нашло в тот день что-то необыкновенное. Он
за чем-то заглянул ко мне в комнату, а я лежала вся на взводе, только об
этом и мечтая. Когда он вошел, я даже не подумала, что он
227
мой брат, я смотрела на него только как на мужчину. Тогда? я задрала
юбку и пожаловалась ему на боли в животе. Он хотел позвать кого-нибудь мне
на помощь, но я сказала "нет" и попросила его немного растереть мне живот,
это поможет. Я расспустила пояс и заставила его помассировать обнаженное
тело. Он отводил глаза к стене, дурень, и растирал меня, словно я --
деревяшка. "Не здесь, дубина, — сказала я, — ниже... чего ты боишься?" И я
изобразила агонию. Наконец, он случайно дотронулся до меня в нужном месте.
"Тут! Это — тут! — вскричала я. — О, растирай, растирай, мне от этого так
хорошо!" Знаешь, болван массировал меня пять минут, не сообразив, что это --
игра. Я была так возмущена, что послала его ко всем чертям. "Ты — евнух",
— сказала я, но он такой дурак, что, наверное, и не знает, что такое
евнух". И Франси засмеялась при мысли, какой простофиля ее братец. Она
добавила, что он, вероятно, до сих пор девственник. Так что я думаю обо всем
этом — это действительно очень дурно? Конечно, она знала, что я не скажу ни
слова в ее осуждение. "Послушай, Франси, — сказал я, — ты когда-нибудь
рассказывала эту историю полицейскому, с которым гуляешь?" Она ответила:
"Думаю, что нет". "И я так думаю. Он тебя хорошенько приголубил бы, если бы
услыхал такую похабень". "А он уже вмазал мне как-то", — моментально
призналась она. "Что? -- вскричал я, — и ты позволила ему ударить себя?" "Я
не просила его об этом, но ты знаешь, какой он несдержанный. Кому-нибудь
другому я бы не простила, но от его руки пострадать не страшно. Иногда мне
даже от этого как-то лучше на душе... Не знаю, может быть, женщинам хоть раз
надо испытать, что такое быть побитой мужчиною? Да и не больно это, если
тебе действительно парень нравится. А после он всегда такой
предупредительный-- мне даже неудобно бывает..."
Не часто встретишь женщину, которая позволяет себе такое, если она,
конечно, нормальная, а не слабоумная. Вот, например, Беатрис Миранда и ее
сестра, миссис Костелло. Замечательная парочка пташек. Трис, которая
якшалась с моим другом Макгрегором, делала вид перед сестрой, а жили они в
одной квартире, будто у нее нет никаких отношений с Макгрегором. А ее сестра
старалась всем своим видом показать, что она фригидная особа и что при всем
желании неспособна иметь дело с мужчиной, поскольку-де уродилась
"маломеркой". Тем временем мой друг Макгрегор простодушно имел их обеих, и
они обе знали друг о дружке, но по-прежнему лгали одна другой. Почему? Я так
и не понял. Сучка Костелло была особа истерического склада: когда она
чувствовала, что не ей достается
228
большая часть мужской силы Макгрегора, она устраивала
псевдо-эпилептические припадки. Это означало: ставить ей компрессы,
расстегивать лифчик, растирать ноги и в конце концов тащить ее наверх в
постель, куда приходил Макгрегор присмотреть за ней после того, как другая
засыпала. Иногда обе сестры ложились вместе отдохнуть после обеда. Если
Макгрегору случалось в это время быть у них, он поднимался к ним в спальню и
ложился между ними. Как он объяснил мне со смехом, шутка состояла в том,
чтобы прикинуться спящим. Он шумно дышал, но при этом приоткрывал то один,
то другой глаз, чтобы удостовериться, которая из них уже заснула. Как только
он убеждался, что одна из них спит, сразу заводил шашни с другой. В таких
ситуациях он предпочитал истеричку, миссис Костелло, чей муж посещал ее не
чаще двух раз в году. Чем больше риск, тем острее ощущение, говаривал он.
Если же подворачивалась другая сестра, Трис, за которой он, по его мнению,
ухаживал, то ему приходилось делать вид, будто произойдет нечто страшное,
коль их застукает сестра, и в то же время, как он признался мне, ему очень
хотелось, чтобы другая сестра проснулась и застукала их. Однако замужняя
сестра, та, которая была "маломеркой", как она любила повторять, умела
схитрить и, кроме того, испытывала чувство вины перед сестрой, так что,
будучи застигнутой врасплох во время полового акта, она, скорее всего,
изобразила бы припадок, сделав вид, будто не ведает, что творит. Ни за что
на свете она не призналась бы, что иногда позволяет себе получить
удовольствие от совокупления с мужчиной.
Я неплохо узнал ее, поскольку некоторое время -давал ей уроки, стараясь
совершить возможное и невозможное, чтобы убедить ее в том, что дырка у нее
вполне нормальная и что она способна наслаждаться актом, если даст себе труд
иногда прибегать к нему. Обычно я рассказывал ей похабные истории, в которых
тонко намекал на ее собственные обстоятельства, но несмотря на это, она
оставалась непреклонной. Однажды, и это самое невероятное, у нас даже дошло
до дела: она позволила мне запустить палец. Я убедился, что с ней нет ничего
из ряда вон, да, немного суховато, слегка тесновато, но это можно было
приписать истерии. А теперь представьте себе, что после этого она рывком
натягивает юбку на колени и раздраженно говорит вам прямо в лицо:
— Видишь, я же говорила, что уродилась такой!
— Не вижу ничего необычного, — отвечал я сердито. — Ты что думаешь,
в микроскоп тебя рассматривать буду?
229
— Ну и ну! — сказала она назидательно, — как ты со мной
разговариваешь!
— Какого дьявола ты врешь? — продолжал я. — И зачем придумываешь
небылицы? Скажи, разве небесчеловечно — иметь дырочку и не пользоваться ею?
Что, собираешься засушить ее?
— Ну и выражения! — заметила она, покусывая губу и краснея, как
свекла. — А я-то думала, вы джентльмен!
— В таком случае и ты — не леди! — парировал я. — Поскольку леди
время от времени ебутся и не просят джентльменов ковыряться в них пальцами,
чтобы удостовериться, насколько они малы!
— Я тебя не просила дотрагиваться до меня! — сказала она. — Мне бы и
в голову не пришло просить, чтобы ты прикасался ко мне, тем более в интимных
местах.
— Может быть, ты решила, что я собираюсь почистить тебе ушки?
— Я в тот момент вообразила, что ты доктор — и это все, разговор
окончен, — холодно произнесла она, пытаясь отодвинуться.
— Ладно, — сказал я первое, что пришло на ум, — будем считать это
недоразумением, будем считать, что ничего не произошло. Я слишком хорошо
тебя знаю, чтобы поверить, будто ты обиделась. Да я и не собирался, тебя
обижать, клянусь дьяволом. Просто подумал: может, ты ошибаешься, может, ты и
не маломерка. Ты знаешь, все случилось так быстро, что я ничего не понял. Я
даже не уверен, дотрагивался ли до тебя. Ну, если только самую малость, и
все. Сядь рядышком, не дуйся. — И я усадил ее рядом с собой — она заметно
смягчилась при этом — и обнял за талию, как бы для того, чтобы утешить ее
понежнее. — И давно это у тебя? — поинтересовался я с самым невинным
выражением и чуть не расхохотался, поняв весь идиотизм вопроса. Она
застенчиво нагнула голову, словно мы коснулись неприличной темы. — Может,
ты сядешь ко мне на колени... — и, не дожидаясь ответа, я мягко переместил
ее к себе на колени и тут же проник к ней под платье, осторожно положив руку
на ее бедро. — Посиди так немножко, тебе станет лучше... Вот так, откинься
на меня, отдохни... Тебе уже лучше? — Она не ответила, но больше не
сопротивлялась, просто лежала, расслабленная, прикрыв глаза. Осторожно,
очень мягко и нежно я гладил ее бедро, пробираясь все выше и выше и не
переставая говорить ей негромкие ласковые слова. Когда мне удалось
раздвинуть пальцами малые губы, она оказалась влажной, как мокрая кухонная
тряпка. Я осторожно массировал ее, открывая все шире и шире, и не отступал
от теле-
230
иатической линии насчет того, что женщины иногда заблуждаются, полагая,
будто они слишком "маленькие", в то время как они вполне нормальные, а она
тем временем выделяла все больше влаги и раскрывалась все сильней. Я засунул
уже четыре пальца, и еще оставалось место, если бы у меня нашлось что-нибудь
засунуть еще. Она обладала выдающейся дырою, и насколько я мог
почувствовать, в свое время великолепно разработанной. Я посмотрел, держит
ли она по-прежнему глаза закрытыми: рот у нее был раскрыт, она тяжело
дышала, но глаза были плотно сомкнуты, словно она делала вид, что все это ей
снится. Теперь с ней можно было не церемониться — исчезла опасность даже
малейшего недовольства. Может, это было лишнее, но я довольно-таки
злонамеренно принялся пинать ее, что-. бы посмотреть, проснется ли она. Я
пинал словно бы мягкую перину, и даже когда она стукнулась головой о
деревянный подлокотник дивана, все равно не выказала никакого раздражения.
Казалось, что она прошла анестезию, готовясь к шальному соитию. Я стянул с
нее всю одежду и кинул на пол, после чего провел неплохую разминку на
диване, кончил и положил ее на пол, поверх одежды. Потом вошел в нее еще
раз, причем она так присосалась ко мне, что не собиралась отпускать,
несмотря на внешние признаки обморока.
Мне кажется очень странным, что музыка всегда перерастала в секс. Когда
вечером я выходил на прогулку один, я был уверен, что найду себе
кого-нибудь: медсестру, девушку, выходящую из танцевального зала,
молоденькую продавщицу — лишь бы кто-то в юбке. Если я выезжал на
автомобиле с моим другом Макгрегором — прокатиться на пляж, как он говорил
— то оказывался в полночь в некоей странной гостиной в незнакомом районе, а
на коленях у меня сидела какая-нибудь девица, как правило, невзрачной
внешности, ибо Макгрегор был еще менее разборчив, чем я. Часто, усаживаясь к
нему в автомобиль, я предлагал: "Слушай, обойдемся сегодня без баб, как ты
на это смотришь?" И он отвечал: "Господи, меня они тоже достали... Поедем
куда-нибудь, да хотя бы в Шипсхед Бей, ага?" Но проезжали мы не больше мили,
как он вдруг подруливал к тротуару, подталкивал меня локтем и произносил:
"Взгляни! — указывая на девушку, шагавшую по улице. — Господи, что за
ножки!" Или так: "Слушай, а что, если мы ее подбросим? Может быть, у нее
есть подружка?" Я и слова не успевал вымолвить в ответ, а уж он окликал ее и
начинал болтать в своей обычной манере, неизменной для всех. В девяти
случаях из десяти девушка соглашалась. Отъехав
231
совсем недалеко, он, поглаживая ее свободной рукой, спрашивал, нет ли у
нее подруги, которая могла бы составить нам компанию. Если она проявляла
беспокойство, не желая, чтобы с ней обращались подобным образом, он
тормозил, открывал дверцу и выпроваживал ее из автомобиля со словами: "Иди
ко всем чертям! У нас нет времени с тобою цацкаться!" И, обращаясь ко мне:
"Правда, Генри? Не унывай, к вечеру мы что-нибудь подходящее обязательно
отыщем!" Когда же я напоминал ему, что мы собрались провести эту ночь
целомудренно, он отвечал: "Ладно, как знаешь. Я просто подумал, что это
доставит тебе удовольствие". Но очень скоро он опять резко тормозил и
произносил, обращаясь к расплывчатому силуэту, выступившему из темноты,
такие слова: "Эй, сестричка, как дела? Не желаешь прокатиться?" И не
исключено, что на этот раз подворачивалась под руку дрожащая маленькая
сучка, готовая по первому требованию задрать юбку. Часто такие не просили
даже выпивки, достаточно было остановиться где-нибудь на безлюдной дороге и
по очереди отодрать ее прямо в машине. Если она оказывалась совсем уж
дурочкой, а так обыкновенно и происходило, она даже не доставляла хлопот и
не просила подбросить ее до дома. "Нам не по пути, — говорил этот сукин
сын. — Тебе лучше выйти здесь". Он открывал дверцу и ждал, пока она покинет
автомобиль. Следующей его мыслью, разумеется, было: а не заразная ли она?
Эти сомнения терзали его весь обратный путь. "Господи, нам надо быть
осмотрительней, — говорил он. — Черт знает что можно подхватить. У меня с
последнего раза, помнишь, на шоссе, чешется — нет терпения. Может, это
просто нервное... Из головы не лезет. Объясни мне, Генри, почему не удается
прилепиться. к одной юбке? Ты бы, например, взял Трис, она славная, ты
знаешь. Мне она тоже нравится, в некотором роде... Да что говорить об этом!
Ты меня знаешь, я — обжора в этом деле. Иногда на меня прямо находит
что-то. Например, еду на свидание — заметь, с девушкой, которую хочу, с
которой все улажено — и вот еду, а краем глаза замечаю ножки, вышагивающие
по тротуару, тогда, не успев ни о чем подумать, сажаю ее в машину, и черт с
ней, с той. Наверно, я бабник такой невероятный, как ты думаешь? Не говори
ничего, — быстро прибавлял он, — я знаю, ты ничего хорошего, сволочь
такая, не скажешь". И после паузы: "Ты забавный парень, Генри. Я не замечал
за тобой, чтобы ты отказывал себе, но иногда ты забываешь про это вовсе.
Меня просто бесит твое безразличие. И постоянство. Ты знаешь, что ты почти
моногамен? Все время с одной — меня это из себя выводит! Тебе не надоедает?
Да я
232
наизусть знаю все, что они скажут. Иногда мне хочется сказать им ...
нет, лучше сперва дунуть, а потом сказать: "Слушай, девочка, помолчи
немного... раздвинь ножки пошире и занимайся своим делом". Он добродушно
засмеялся. "Представляешь, какую морду состроила бы Трис, если к ней
обратиться с подобными словами? А ведь я однажды был недалек от этого. Я
надел пальто и шляпу. Ну и рассердилась же она! Против пальто не было
возражений, но шляпа! Я сказал ей, что боюсь сквозняков, хотя, конечно,
никакого сквозняка не было. На самом деле мне чертовски хотелось от нее
уйти, и я подумал, что в шляпе оно получится быстрее. Ничего подобного, я
проторчал там всю ночь. Она подняла такой шум, что я насилу ее успокоил...
Это что. Послушай другое: как-то у меня была пьяница-ирландка, баба с
придурью. Прежде всего, ей никогда не хотелось в постели... непременно на
столе. А это, знаешь ли, ничего, если разок-друтой, но если очень часто, то
достает. Однажды ночью, а я был навеселе, — заявляю ей: все, пьяная блядь,
сегодня ты пойдешь со мной в кровать. Мне хотелось развлечься по-хорошему --
в постели. Представь себе, я полчаса уговаривал эту суку, пока не убедил ее
пойти в кровать. Но она поставила условие, что я буду в шляпе. Ты можешь
вообразить меня на этой шлюхе, и в шляпе? Притом что совершенно голого! Я
спросил у нее: "Зачем тебе понадобилось, чтобы я надел шляпу?" Знаешь, что
она ответила? Она сказала, так будет элегантнее. Представляешь, что у нее
было на уме? Я прямо себя возненавидел за то, что имел дела с этой сукой.
Правду говоря, я никогда не заявлялся к ней трезвый, а это другое дело.
Сначала мне надо было напиться до потери пульса, ты знаешь, я умею..."
Я очень хорошо знал, что он имеет в виду. Он был один из самых давних
моих друзей и чуть ли не самый ворчливый сукин сын, которых я когда-либо
знал. Упрямый — не то слово. Он был, как мул — дубинноголовый шотландец. А
его папаша — тот еще хуже. Когда они в чем-нибудь не сходились — вот это
была сцена! Папаша обычно пританцовывал, буквально пританцовывал, когда
впадал в гнев. Если матушка пыталась их разнять — получала в глаз. Родители
часто выгоняли Макгрегора из дома. И он уходил с вещами, с мебелью и даже с
пианино. Примерно через месяц он возвращался, поскольку знал, что дома ему
опять поверят. А потом он приходил домой поздно вечером вместе с женщиной,
которую подцепил где-то, был пьян, и скандалы начинались снова. Кажется,
родители ничего не имели против того, что он пришел с девицей и провел с ней
ночь — им не нравилось высокомерие, с которым он
233
просил мать принести им завтрак в постель. Когда мать начинала кричать
на него, он заставлял ее заткнуться такими словами: "Ну что ты лезешь не в
свое дело? Ты ведь сама вышла замуж только потому, что не убереглась".
Почтенная женщина воздевала руки к небу и произносила: "Каков сын! Каков
сын! Боже мой, что я сделала плохого, чтобы заслужить такие слова?" На это
следовала реплика Макгрегора: "Выкинь из головы! Ты просто старая кривляка!"
Часто вмешивалась сестра Мака, стараясь все уладить. "Господи, Уолли, --
говорила она, — не мое дело учить тебя, однако я прошу обращаться к маме
более уважительно". Макгрегор усаживал сестру на кровать и начинал
уговаривать ее принести завтрак. Как правило, ему приходилось на месте
спрашивать у коллеги по постели, как ее зовут, чтобы представить сестре.
"Она недурная девчонка, — объяснял он подружке, указывая на сестру, --
единственный порядочный человек в семье. Слушай, сестренка, принеси нам
что-нибудь пожрать, а? Яичницу с беконом, ладно? Слушай, а как старик? В
каком он сегодня настроении? Мне позарез надо пару долларов. Пойди,
раздобудь у него, идет? А я подарю тебе что-нибудь хорошенькое к Рождеству".
И, словно они обо всем договорились, он откидывал одеяло, чтобы показать
свою девчонку. "Посмотри, правда замечательная? Какие ножки! Слушай,
сестренка, тебе тоже надо обзавестись парнем... очень уж ты худа. Вот Патси,
я думаю, не испытывает недостатка в этом добре, как, Патси? — и с этими
словами он хлопал Патси по заднице. — А теперь ступай, сестренка, принеси
кофе и, ты не забыла? — хорошенько поджарь бекон. Да не бери тот вонючий,
консервированный — хочется чего-нибудь отменного. Поторапливайся!"
Больше всего в нем мне нравилась слабость: подобно многим, кто
проявляет внешнюю силу, он был мягкотелым созданием. Не существовало ничего,
что он бы не сделал — из. слабости. Он был вечно занят, но ничего не
доводил до конца. И вечно корпел над чем-нибудь, стараясь дать развитие уму.
Например, брал полный толковый словарь и, вырывая из него каждый день по
страничке, с благоговением изучал их по пути на службу и обратно. Он был
переполнен всяческими сведениями, причем чем нелепее были эти сведения, тем
больше удовольствия они ему доставляли. Казалось, он помешался на попытках
доказать всем и вся, что жизнь — это фарс, игра, не стоящая свеч, что одно
в ней противоречит другому, и так далее. Он вырос в Норт-Сайде, совсем
недалеко от того места, где прошло и мое детство. Во многом он был продуктом
Норт-Сайда, и, может быть, именно поэтому так нравился мне.
234
То, как он говорил, чуть-чуть сквозь зубы, его грубоватое обращение с
полицейскими, его презрительные плевки, совершенно особые ругательства, его
сентиментальность, его ограниченность, страсть к пульке и костям, к пустому
трепу на всю. ночь, презрение к богатству, приятельство с политиками,
интерес к незначительным вещам, уважение к начитанности, преклонение перед
танцевальными залами, салунами, мюзиклами, разговоры о том, как было бы
отлично повидать мир, и домоседство, сотворение идола из любого, кто проявил
себя "настоящим мужиком", тысяча и одна черточка в его характере подкупали
меня, поскольку они повторяли особенности, которыми были отмечены друзья
моего детства. Мое окружение состояло из вроде бы ни на что не годных, но
очень милых неудачников. Взрослые вели себя как дети, а дети были
неисправимы. Никому не дано было подняться выше соседа, не заслужив
всеобщего осуждения. Удивительно, как некоторым удалось стать врачами или
адвокатами. Но даже и в этом случае они оставались своими ребятами, говорили
на том же языке и по-прежнему голосовали за демократов. Раз услыхав, уже не
забыть то, как Макгрегор рассуждал, к примеру, о Платоне или о Ницше. Прежде
всего, он, дабы получить соизволение вести разговор о таких вещах, как
Платон и Ницше, давал понять своим собеседникам, что случайно упомянул их
имена, что сам он лишь недавно узнал о них от одного завсегдатая салуна. Он
даже делал вид, что с трудом может произнести их имена. Платон — это вам не
фигли-мигли, с почтением произносил он. У Платона была парочка стоящих идей
в башке, да, сэр! Хотел бы я взглянуть, как эти тупые вашингтонские политики
смотрелись бы на фоне Платона, говорил Макгрегор. И, продолжая тему, он
объяснял своим приятелям по пульке, какова птица был этот самый Платон в
свое время и сколько очков вперед он мог дать деятелям других времен.
Конечно, добавлял Макгрегор, он был кастрат: в те времена большие люди вроде
философов часто отсекали себе яйца, чтобы преодолеть искушение. Так
находчиво, часто в ущерб собственной эрудиции, рассуждал Макгрегор. А другой
малый, Ницше, тот вообще из психушки. Говорят, он жил со своей сестрой как
муж с женой. Такой суперчувствительный. Нуждался в особом климате, вроде как
в Ницце. Я, признавался Макгрегор, ничего вот не имею против немцев, не то
что этот Ницше. Тот просто терпеть не мог немцев. Он заявлял, что он поляк
или наподобие этого. А немцев всегда выводил на чистую воду. Он говорил, что
они тупы как свиньи и, видит Бог, он знал, о чем говорил. Во всяком случае,
это никогда не было голословным. Он
235
говорил, что они — натуральное говно, и видит Бог, разве он был
неправ? Помните, как эти ублюдки драпали, подняв хвост, когда получили
порцию химии собственного изготовления? Слушайте, я знал одного парня, он
столкнулся с ними лицом к лицу при Аргонне. Он рассказывал, что они не стоят
даже того, чтобы посрать на них. Даже пули на них жалко — он вышибал им
мозги прикладом. Забыл, как его зовут — он мне много чего порассказал из
того, что повидал там за несколько месяцев. С особой радостью он прикончил
своего майора. Не то. чтобы у него был зуб на этого майора — просто ему не
понравилась его харя. И еще не понравилось, как он отдает приказания.
Большинство убитых тогда офицеров были застрелены в спину, рассказывал он. И
поделом им, кровососам! А этот парень — он из Норт-Сайда. У него сейчас
бильярдная где-то у рынка. Смирный парень, занимается своим бизнесом. Но
только стоит начать разговор о войне, он прямо из себя выходит. Если они
опять развяжут войну, он обещал убить президента Соединенных Штатов. И он
выполнит свое обещание, доложу я вам... Однако я что-то хотел рассказать вам
про Платона?..
Когда все разошлись, он вдруг прицепился ко мне:
— Ты не одобряешь подобную манеру вести разговор, не так ли?
Мне пришлось признаться, что не одобряю.
— Ну и ошибаешься, — продолжал он. — Нельзя терять связь с народом,
может, когда-нибудь ты испытаешь нужду в этих парнях. Ты исходишь из
предположения, будто ты свободен, независим! Ты ведешь себя так, словно ты
выше этих людей. И это большая ошибка. Откуда ты знаешь, что случится через
пять лет, даже через полгода? Ты можешь ослепнуть, тебя может переехать
грузовик, ты можешь очутиться в психушке, да мало ли что может произойти! Ты
не знаешь этого наперед. И никто не знает. Ты можешь стать беспомощным, как
ребенок...
— Ну, и что из этого? — спросил я.
— Разве плохо иметь друга, когда ты позарез в нем нуждаешься? Ты
можешь стать таким беспомощным, что будешь счастлив, если кто-нибудь
переведет тебя через дорогу. Ты считаешь, что эти парни ни на что не
годятся, ты думаешь, что я попусту трачу время тут, в их компании. Знаешь
ли, нельзя знать наперед, что может сделать для тебя человек. Ни в какой
ситуации нельзя оставаться в одиночестве...
Его больным местом была моя независимость — так он величал мое
безразличие. Когда мне приходилось просить у него в долг, он торжествовал.
Это давало ему возмож-
236
ность прочитать мне небольшую дружескую мораль. "Так и тебе нужны
деньги? — спрашивал он, расплываясь в довольной улыбке. — Значит, поэтам
тоже надо кушать? Прекрасно, прекрасно... Правильно сделал, что обратился ко
мне, Генри, дружище, ведь мы друг перед другом не рисуемся, я знаю тебя,
сукиного сына, как свои пять пальцев. Так сколько тебе надо? Много у меня
нет, но сколько есть — разделю с тобой. Этого хватит, верно? Или ты
думаешь, сукин ты сын, что я должен отдать тебе все, а сам пойти и занять у
кого-нибудь? Верно, ты хочешь хорошо поесть, а? Яичница с ветчиной для тебя
недостаточно хороша, не так ли? Видимо, ты рассчитываешь, что я отведу тебя
в ресторан? Пожалуйста, встань на минутку со стула — я подложу тебе подушку
под жопу. Так-так, выходит, ты на мели! Господи, а когда ты не на мели? Я не
припомню, чтобы у тебя водились деньжата. И тебе не стыдно? И это ты мне
толкуешь о бездельниках, с которыми я вожу знакомство? Помилуйте, мистер, да
они у меня ни разу не попросили ни цента в отличие от тебя. У них больше
гордости — скорее они где-нибудь украдут, чем будут клянчить у меня. А ты,
говно, вечно носишься со своими бредовыми идеями, хочешь изменить мир и не
желаешь работать ради денег — ты ждешь, что кто-то протянет их тебе на
серебряном блюдечке. Ха! Счастье, что крутом полно парней вроде меня,
которые тебя понимают. А пора бы самому стать умней, Генри. Ты мечтатель.
Все хотят кушать, разве ты этого не знаешь? Большинство работают только ради
этого — они не привыкли валяться весь день в постели вроде тебя, чтобы
потом вдруг опомниться и бежать к первому пришедшему на ум приятелю.
Представь себе, что меня не оказалось на месте, что бы ты делал тогда? Не
отвечай... Я знаю, что ты собираешься сказать. Послушай, так ведь не может
продолжаться всю жизнь. Поверь мне, ты превосходно говоришь — слушать тебя
одно удовольствие. Нет второго такого парня, с которым мне так же приятно
потолковать, но как трудно порой тебя найти! Когда-нибудь тебя посадят за
бродяжничество. Ты-то и есть самый настоящий бездельник, еще хуже тех, кого
так любишь осуждать. Как тебя найти, когда я в беде? Невозможно. Ты не
отвечаешь на мои письма, не берешь трубку, избегаешь встреч. Знаю, можешь не
объяснять. Знаю, что надоел тебе со своими байками. Но, дрянь ты этакая,
иногда мне так надо поговорить с тобой. А тебе хоть бы что! Пока над тобой
не капает и полно брюхо — ты счастлив. Ты не думаешь о друзьях, пока самого
не клюнет. Нехорошо так поступать, понял? Скажи, что нехорошо, и я дам тебе
доллар. Генри, ты у меня единственный
237
настоящий друг, но ты сукин сын — я знаю, что говорю. Ты от рождения
сукин сын и скорее сдохнешь с голода, чем возьмешься за что-нибудь
полезное..."
Я, разумеется, смеялся и протягивал руку за долларом, обещанным мне.
Этот жест раздражал его с новой силой. "Ты на все готов, лишь бы получить
доллар! Ну и парень! Рассуждает о морали, а у самого этика гремучей змеи.
Нет, пока я не дам тебе ничего. Сперва я тебя еще помучаю. Ты должен
заработать этот доллар. Слушай, не почистишь ли мне ботинки? Если ты это не
сделаешь, они так никогда и не заблестят". Я брал его башмаки и спрашивал,
где щетка. Мне не претило почистить его башмаки, вовсе нет. Однако и это не
нравилось ему. "Ты что, собираешься чистить их на самом деле? Ну это уж ни в
какие ворота не лезет! Где твоя гордость, да и была ли она у тебя
когда-нибудь? И это парень, который знает все. Просто диву даюсь. Ты так
много знаешь, что должен чистить другу ботинки, лишь бы он тебя накормил. Ну
и ну! Хорошенькое дельце. Ладно, сукин ты сын, вот щетка. Да почисти заодно
и вторую пару, коль тебе это с руки".
Пауза. Он умывается над раковиной и продолжает ворчать. Вдруг, дружески
и сердечно: "Как там погода, Генри? Солнечно? Я знаю одно местечко как раз в
твоем вкусе. Что ты скажешь о морских гребешках и беконе с соусом? На
набережной есть маленькое кафе. А день сегодня как нельзя лучше для
гребешков и бекона, верно, Генри? Не смей придумывать, что ты занят — если
я тебя зову, придется провести со мной сегодняшний денек. Господи, кому как
не мне знать тебя вдоль и поперек? Ты плывешь по течению, живешь минутой.
Иногда я говорю себе — да он лучше всех — несмотря на то, что сукин сын и
предатель. Когда я с тобой, день пролетает как сон. Ты понял, что я имел в
виду, когда сказал, что ты избегаешь встреч со мной? Если я один — я схожу
с ума. Для чего я гоняюсь за каждой юбкой? Почему играю в карты всю ночь?
Зачем вожу знакомство с бездельниками из Пойнта? Мне надо с кем-нибудь
поговорить, вот в чем дело".
Чуть позже в гавани, сидя за столиком у воды, пропустив стаканчик
ржаной водки и ожидая, пока подадут кушанья из даров моря: "Жизнь не так уж
плоха, если ты можешь позволить себе все, что хочешь, правда, Генри? Будь у
меня побольше денег, я бы поехал в кругосветное путешествие, и ты бы поехал
со мной. Да-да, хотя ты этого и не заслуживаешь, я собираюсь когда-нибудь
потратить на тебя настоящие деньги. Хочу посмотреть на тебя, когда я дам
тебе приличную сумму. Ты понимаешь, я собираюсь дать тебе деньги просто так,
а не в долг. Посмотрим, что
238
произойдет с твоими замечательными идеями, когда у тебя в кармане
окажется кое-что. Слушай, я все хотел спросить у тебя про Платона, еще в тот
день: ты читал эту его байку про Атлантиду?* Читал? Серьезно, читал? Ну, и в
чем там дело? Как ты считаешь, это брехня, или такая земля действительно
существовала?"
Я не решился изложить ему то, что думал о сотнях и тысячах материков
прошлого и будущего, о существовании которых мы можем только догадываться,
поэтому я просто сказал, что вовсе не исключаю, что такое место, как
Атлантида, действительно могло некогда существовать.
"Ладно, это не так уж важно, я думаю, — продолжал он, — послушай
лучше, что я тебе скажу. Мне кажется, что давным-давно было другое время, и
люди были совсем другие. Не могу поверить, что они всегда были такие свиньи,
как сейчас и несколько последних тысячелетий. Мне кажется, что когда-то люди
знали, как надо жить, они знали, как радоваться жизни и не брать ничего в
голову. Угадай, что действует мне на нервы последнее время? Мой отец. С тех
пор как он ушел на пенсию, он не отходит от камина, сидит весь в хандре.
Сидит, как разбитая параличом горилла — и ради этого он всю жизнь горбил?
Когда подумаю, что со мной будет точно так же — уж лучше размозжить себе
голову сейчас. Посмотри вокруг, вспомни своих знакомых, есть среди них хоть
один стоящий? К чему вся эта возня, хотел бы я знать! Надо жить — так
говорят. А зачем, скажите вы мне? Лучше бы все перемерли. Люди вокруг --
какой-то навоз. Когда началась война, и все пришли в окопы — я сказал себе:
славно, может они вернутся хоть немного умней. Многие вообще не вернулись,
конечно. А те, кто вернулись-- стали они человечнее, внимательнее друг к
другу? Ни черта! В душе они все палачи и предатели. Они заставляют меня
страдать, поганое племя. Мне хорошо известно, чего они стоят — всякий день
выручаю их из беды. Видел их и с лица, и с изнанки. С изнанки они еще хуже.
Так чего же ты набрасываешься на судей, выносящих приговор этим ублюдкам?
Лучше загляни в их лица. Да, сэр Генри, я люблю думать о тех временах, когда
все было по-другому. Мы так и не видели настоящей жизни — и не увидим. Это
продлится еще не одну тысячу лет, насколько я понимаю. Ты думаешь, я жадный?
Думаешь, помешался на деньгах? Да, я мечтаю подзаработать, но только для
того, чтобы бежать от этой мерзости. Я согласился бы жить с негритянкой,
только бы избавиться от этой атмосферы. Я все время работал до изнеможения,
но недалеко же я ушел! Я верю в труд не больше, чем ты — поскольку изведал
эту долю. Вот если
239
бы обмануть этих ублюдков и выудить из них кругленькую сумму! Я
совершил бы это с чистой совестью, да вот беда — я слишком хорошо
разбираюсь в законах. Но я когда-нибудь их надую, вот увидишь. Но уж если я
их накажу, то по-крупному..."
Доставленные блюда из морских даров пошли под еще один стакан ржаной
водки, после чего он разговорился опять: "Не забыл о крутлосветном
путешествии? Я это серьезно. Знаю, что ты скажешь: у меня, мол, жена,
ребенок. Послушай, когда ты развяжешься со своей шваброй? Ты не находишь,
что пора пустить ее побоку?" Он начинает беззлобно хохотать. "Хо-хо-хо!
Подумать только, а ведь это я просватал ее тебе! Разве я мог подумать, что
ты окажешься таким болваном и прилепишься к ней? Я просто предложил тебе
девочку, чтобы ты развлекся, а ты, дурень, женился на ней. Хо-хо! Слушай,
Генри, ты неглупый парень, не позволяй этой кошке портить тебе жизнь, понял?
Сделай что-нибудь, а то уезжай отсюда.^ Мне лично очень бы не хотелось,
чтобы ты уехал из Нью-Йорка... Мне не хочется расставаться с тобой, говорю
это от всего сердца, но, видит Бог, если тебе придется уехать даже в Африку,
чтобы избавиться от ее тисков, не обращай на меня внимания. Она тебе не
пара. Частенько, когда мне удается найти что-нибудь стоящее, я думаю: вот бы
познакомить ее с Генри, да потом вылетает из головы. И все же. Господи
Иссусе, сколько на свете хороших девчонок — тыщи! А ты, подумать только,
связался с этой заразой!.. Хочешь еще бекончику? Ешь больше сегодня --
понял? — а то завтра такого случая может не представиться. Выпьем. еще, как
пал? Если ты сегодня оставишь меня одного, клянусь, впредь не получишь от
меня ни цента... О чем я тут говорил? Ах да, об этой суке, твоей женушке.
Послушай, ты решишься когда-нибудь, или нет? Каждый раз ты говоришь мне, что
уйдешь от нее, но не уходишь. Уж не считаешь ли, будто поддерживаешь ее
материально? Пойми, она в тебе совершенно не нуждается. Ей просто нравится
мучить тебя. Что до ребенка... Я бы на твоем месте утопил его. Жутковато
звучит, не правда ли, но ты понял, что я имею в виду. Ты — не отец. Ты --
черт знает кто. Одно я знаю: ты не ценишь себя, когда тратишь время на них.
Тебе надо заняться собою. Ты замечательно выглядишь, ты молод, махни
куда-нибудь, и начинай там новую жизнь. Деньги на первое время я тебе дам.
Конечно, у тебя они все равно вылетят в трубу, но тем не менее я готов
сделать это. Дело в том, Генри, что я обожаю тебя. Ты мне дал больше, чем
240
кто бы то ни было. Думаю, что у нас много общего, ведь мы воспитывались
по соседству. Забавно, как мы не встретились тогда? Ну вот, я становлюсь
сентиментальным..."
Так прошел тот день, мы много пили и ели, нас опаляло солнце, мы
колесили в автомобиле, баловались сигарами, дремали на пляже, изучали
проходивших мимо девушек, болтали, смеялись, бывало, что и пели — много
дней, подобных этому, я провел с Макгрегором. И казалось, что колесо должно
прекратить свое вращение. С виду все было замечательно и благополучно: время
текло как вязкий сон. Но в глубине скрывалось нечто фатальное,
предостерегающее, оставляющее наутро тревогу и боль. Я знал, что рано или
поздно надо с этим кончать; знал, что время утекает меж пальцев. Но еще я
знал, что ничего с этим не поделать — пока. Что-то должно произойти, что-то
большое,. способное увлечь меня всецело. Мне нужен был только толчок, но
такой толчок могла мне дать лишь сила извне привычного мне мира, в этом я
был уверен. Не в моей натуре было изводить себя терзаниями. Мои жизненные
силы сработают как надо — в конце концов. А перенапрягаться было не в моих
правилах. Что-то надо оставить Провидению — и немало, если речь шла обо
мне. Несмотря на разговоры о невезении и несчастной доле, я был убежден в
том, что родился в рубашке. И с двумя макушками. Внешние обстоятельства были
плохи, согласен — но больше меня заботило мое внутреннее состояние. Я
боялся себя самого, своих желаний, своего любопытства, своей податливости,
уступчивости, подверженности влияниям, мягкости, способности к адаптации.
Сама по себе никакая ситуация не могла испугать меня: я воображал себе, что
прочно уселся в чашечку цветка да потягиваю нектар. Даже если бы меня
посадили за решетку, подозреваю, что и тогда я бы получил удовольствие.
Полагаю, потому, что я умел не сопротивляться. Другие выматывали и истощали
себя бесплодными усилиями: моя стратегия заключалась в том, чтобы плыть,
повинуясь приливам и отливам. Я принимал близко к сердцу не то, как люди
поступали со мной, а то, как они обходились друг с другом. Мое внутреннее
состояние было настолько устойчиво, что я взваливал на свои плечи мировые
проблемы. И от этого выходили одни неприятности. Мне казался тесным свой
удел, так сказать. Я хотел испытать удел целого мира. Например, прихожу
вечером домой, а в доме нет еды даже для ребенка. Я поворачиваюсь и иду
искать еду. И замечаю за собой следующую вещь, весьма озадачивающую меня:
как только я ока-
241
зываюсь на улице с целью раздобыть что-нибудь пожрать — снова окунаюсь
в Weltanschauung*. Я не думал о пище, предназначенной исключительно для нас,
я думал о пище вообще, пище во всех ее ипостасях, повсюду в мире в этот час:
как ее получают, как готовят, что делать, если ее нет, и как устроить, чтобы
всякий имел ее при желании и не тратил впредь свое время на такой идиотски
простой вопрос. Разумеется, мне было жаль жену и дочку, но точно так же мне
было жаль готтентотов и австралийских бушменов, не говоря уж о голодных
бельгийцах, турках и армянах. Мне было жаль весь род человеческий, я жалел
человека за его тупость и отсутствие воображения. Остаться без еды не так уж
страшно — меня глубоко задевала отвратительная пустота улицы. Проклятые
дома, один похож на другой — все одинаково пусты и безрадостны. Под ногами
великолепная мостовая, на проезжей части асфальт, на крыльцо ведут
замечательные отвратительно-элегантные коричневые ступеньки — а тем не
менее можно ходить весь день и всю ночь напролет по этому дорогостоящему
материалу в поисках корочки хлеба. Это сводило меня с ума. Это
несоответствие. Вот если бы можно было позвонить в особый колокол и
закричать: "Слушайте, люди. Я — голодный человек. Я могу почистить ботинки.
Я могу убрать мусор. Я могу прочистить канализацию". Если бы можно было
выйти на улицу и рассказать все вот так, без обиняков. Но нет, ты и рта не
смеешь раскрыть. Скажи такое кому-нибудь на улице — напутаешь до смерти, от
тебя так и рванут. Этого я никогда не понимал. И сейчас не понимаю. Ведь все
так просто — надо только сказать "да", когда кто-то приходит к тебе. А если
ты не можешь сказать "да", ты берешь этого человека за руку и просишь помочь
ему кого-то другого. Зачем надевать униформу и убивать совершенно не
знакомых тебе людей лишь для того, чтобы заработать корочку хлеба — это для
меня загадка. И я размышляю об этом куда больше, чем о том, в чей рот
отправится что-то и сколько это стоит. Какого дьявола я должен думать о том,
сколько чего стоит? Я здесь для того чтобы жить, а не вычислять. А как раз
этого — жить! -- эти ублюдки не желают допустить. Они желают, чтобы вы
проводили свои дни в подсчетах. Это, по их мнению, имеет смысл. Это разумно.
Это приличествует. Если бы мне стать у руля — все стало бы, возможно, не
столь упорядоченно, но, клянусь Богом, гораздо веселей! Не надо было бы
дрожать из-за пустяков. Может быть, не было бы дорог с твер...


