oblomov

страница №4

т сейчас квасом разведу, - сказал Захар и, взяв чернильницу,
проворно пошел в переднюю, а Обломов начал искать бумаги.
- Да, никак, и бумаги-то нет! - говорил он сам с собой, роясь в ящике и
ощупывая стол. - Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него!
- Ну, как же ты не ядовитый человек? - сказал Илья Ильич вошедшему
Захару,
- ни за чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь?
- Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы
ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и
выросли, он и щенком изволил бранить и за уши драл, а этакого слова не
слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
Он взял с этажерки и подал ему пол-листа серой бумаги.
- На этом разве можно писать? - спросил Обломов, бросив бумагу. - Я
этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда не попало что-нибудь... ядовитое.
Захар отвернулся и смотрел в стену.
- Ну, да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо
перепишет.
Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: "Милостивый государь!.."

- Какие скверные чернила! - сказал Обломов. - В другой раз у меня держи
ухо востро, Захар, и делай свое дело как следует!
Он подумал немного и начал писать.
"Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома, в котором вы
предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему
образу жизни и приобретенной вследствие долгого пребывания в сем доме
привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что
вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира..."

Обломов остановился и прочитал написанное.
- Нескладно, - сказал он, - тут два раза сряду что, а там два раза
который.
Он пошептал и переставил слова: вышло, что который относится к этажу -
опять неловко. Кое-как переправил и начал думать, как бы избежать два раза
что.
Он то зачеркнет, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но
выходило или бессмыслица, или соседство с другим что.
- И не отвяжешься от этого другого-то что! - сказал он с нетерпением. -
Э!
да черт с ним совсем, с письмомто! Ломать голову из таких пустяков! Я
отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.
- Захар, на вот тебе. - Он разорвал письмо на четыре части и бросил на
пол.
- Видел? - спросил он.
- Видел, - отвечал Захар, подбирая бумажки.
- Так не приставай больше с квартирой. А это что у тебя?
- А счеты-то.
- Ах ты, господи! Ты совсем измучишь меня! Ну сколько тут, говори
скорей!
- Да вот мяснику восемьдесят шесть рублей пятьдесят четыре копейки.
Илья Ильич всплеснул руками:
- Ты с ума сошел? Одному мяснику такую кучу денег?
- Не платили месяца три, так и будет куча! Вот оно тут записано, не
украли!
- Ну, как же ты не ядовитый? - сказал Обломов. - На мильон говядины
купил!
Во что это в тебя идет? Добро бы впрок.

- Не я съел! - огрызался Захар.
- Нет! Не ел?
- Что ж вы мне хлебом-то попрекаете? Вот, смотрите!
И он совал ему счеты.
- Ну, еще кому? - говорил Илья Ильич, отталкивая с досадой замасленные
тетрадки.
- Еще сто двадцать один рубль восемнадцать копеек хлебнику да
зеленщику.
- Это разорение! Это ни на что не похоже! - говорил Обломов, выходя из
себя. - Что ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать...
- Нет! Я ядовитый человек! - с горечью заметил Захар, повернувшись
совсем стороной к барину. - Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше
выходило! - прибавил он.
- Ну, сколько ж это будет всего, считай! - говорил Илья Ильич и сам
начал считать.
Захар делал ту же выкладку по пальцам.
- Черт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! - сказал
Обломов. - Ну, сколько у тебя? двести, что ли?
- Вот погодите, дайте срок! - говорил Захар, зажмуриваясь и ворча. -
Восемь десятков да десять десятков - восемнадцать, да два десятка...
- Ну, ты никогда этак не кончишь, - сказал Илья Ильич. - Поди-ка к
себе, а счеты подай мне завтра, да позаботься о бумаге и чернилах... Этакая
куча денег! Говорил, чтоб понемножку платить - нет, норовит все вдруг...
народец!
- Двести пять рублей семьдесят две копейки, - сказал Захар сосчитав. -
Денег пожалуйте.
- Как же, сейчас! Еще погоди: я поверю завтра...
- Воля ваша, Илья Ильич, они просят...
- Ну, ну, отстань! Сказал - завтра, так завтра и получишь. Иди к себе,
а я займусь: у меня поважнее есть забота.
Илья Ильич уселся на стуле, подобрал под себя ноги и не успел
задуматься, как раздался звонок.
Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными
щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали черные густые
волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена
из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на
что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в
улыбке и скромно-официальным приличием.
Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота,
почти от одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизной, как
будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был
большой, массивный перстень с каким-то темным камнем.
- Доктор! Какими судьбами? - воскликнул Обломов, протягивая одну руку
гостю, а другою подвигая стул.
- Я соскучился, что вы все здоровы, не зовете, сам зашел, - отвечал
доктор шутливо. - Нет, - прибавил он потом серьезно, - я был вверху, у
вашего соседа, да и зашел проведать.
- Благодарю. А что сосед?
- Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом...
водяная в груди: конец известный. Ну, вы что?
Обломов печально тряхнул головой:
- Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что
мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила,
дыханье тяжело... - говорил Обломов с жалкой миной.
- Дайте руку, - сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. - А
кашель есть? - спросил он.
- По ночам, особенно когда поужинаю.
- Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?
И доктор сделал еще несколько подобных вопросов, потом наклонил свою
лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и
решительным голосом сказал:
- Если вы еще года два-три проживете в этом климате да будете все
лежать, есть жирное и тяжелое - вы умрете ударом.
Обломов встрепенулся.
- Что ж мне делать? Научите, ради бога! - спросил он.
- То же, что другие делают: ехать за границу.
- За границу! - с изумлением повторил Обломов.
- Да; а что?
- Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно?
- Отчего же не можно?
Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально
повторил:
- За границу!
- Что ж вам мешает?
- Как что? Все...
- Что ж все? Денег, что ли, нет?
- Да-да, вот денег-то в самом деле нет, - живо заговорил Обломов,
обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог
спрятаться совсем с головой. - Вы посмотрите-ка, что мне староста пишет...
Где письмо, куда я его девал? Захар!
- Хорошо, хорошо, - заговорил доктор, - это не мое дело; мой долг
сказать вам, что вы должны изменить образ жизни, место, воздух, занятие -
все, все.
- Хорошо, я подумаю, - сказал Обломов. - Куда же мне ехать и что
делать? - спросил он.
- Поезжайте в Киссинген или в Эмс, - начал доктор, - там проживете июнь
и июль; пейте воды; потом отправляйтесь в Швейцарию или в Тироль: лечиться
виноградом. Там проживете сентябрь и октябрь...
- Черт знает что, в Тироль! - едва слышно прошептал Илья Ильич.
- Потом куда-нибудь в сухое место, хоть в Египет...
"Вона!" - подумал Обломов.
- Устраняйте заботы и огорчения...
- Хорошо вам говорить, - заметил Обломов, - вы не получаете от старосты
таких писем...
- Надо тоже избегать мыслей, - продолжал доктор..
- Мыслей?
- Да, умственного напряжения.
- А план устройства имения? Помилуйте, разве я осиновый чурбан?..
- Ну, там как хотите. Мое дело только остеречь вас. Страстей тоже надо
беречься: они вредят лечению. Надо стараться развлекать себя верховой ездой,
танцами, умеренным движеньем на чистом воздухе, приятными разговорами,
особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка и только от приятных ощущений.
Обломов слушал его, повеся голову.
- Потом? - спросил он.
- Потом от чтения, писанья - боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на
юг, побольше цветов, чтоб около были музыка да женщины...
- А пищу какую?
- Пищи мясной и вообще животной избегайте, мучнистой и студенистой
тоже.
Можете кушать легкий бульон, зелень; только берегитесь: теперь холера
почти везде бродит, так надо осторожнее... Ходить можете часов восемь в
сутки.
Заведите ружье...
- Господи!.. - простонал Обломов.
- Наконец, - заключил доктор, - к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре
жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за
город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех...
- Не нужно ли еще чего-нибудь? - спросил Обломов с худо скрытой
досадой.
Доктор задумался...
- Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да
прокатитесь до Америки...
Он встал и стал прощаться.
- Если вы все это исполните в точности... - говорил он...
- Хорошо, хорошо, непременно исполню, - едко отвечал Обломов, провожая
его.
Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл
глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел,
никуда не глядя, ничего не чувствуя.
Сзади его послышался робкий зов:
- Илья Ильич!
- Ну? - откликнулся он.
- А что ж управляющему-то сказать:
- О чем?
- А насчет того, чтоб переехать?
- Ты опять об этом? - с изумлением спросил Обломов.
- Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и так
жизнь-то моя горькая, я в гроб гляжу...
- Нет, ты, видно, в гроб меня хочешь вогнать своим переездом, - сказал
Обломов. - Послушай-ка, что говорит доктор!
Захар не нашел, что сказать, только вздохнул так, что концы шейного
платка затрепетали у него на груди.
- Ты решился уморить, что ли, меня? - спросил опять Обломов. - Я надоел
тебе - а? Ну, говори же?
- Христос с вами! Живите на здоровье! Кто вам зла желает? - ворчал
Захар в совершенном смущении от трагического оборота, который начинала
принимать речь.
- Ты! - сказал Илья Ильич. - Я запретил тебе заикаться о переезде, а
ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнил мне: ведь это расстроивает
меня - пойми ты. И так здоровье мое никуда не годится.
- Я думал, сударь, что... отчего, мол, думал, не переехать? - дрожащим
от душевной тревоги голосом говорил Захар.
- Отчего не переехать! Ты так легко судишь об этом! - говорил Обломов,
оборачиваясь с креслами к Захару. - Да ты вникнул ли хорошенько, что значит
переехать - а? Верно, не вникнул?
- И так не вникнул! - смиренно отвечал Захар, готовый во всем
согласиться с барином, лишь бы не доводить дела до патетических сцен,
которые были для него хуже горькой редьки.
- Не вникнул, так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что
значит переехать? Это значит: барин уйди на целый день, да так одетый с утра
и ходи...
- Что ж, хоть бы и уйти? - заметил Захар. - Отчего же и не отлучиться
на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали!
Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, бог знает на что
похожи.
Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что...
- Полно вздор молоть, а слушай! - сказал Обломов. - Ходить по улицам!
- Да, право, - продолжал Захар с большим жаром. - Вон, говорят,
какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или
маскарад бы пошли, а тут бы без вас и переехали.
- Не болтай пустяков! Славно ты заботишься о барском покое! По-твоему,
шатайся целый день - тебе нужды нет, что я пообедаю невесть где и как и не
прилягу после обеда?.. Без меня они тут перевезут! Недогляди, так и
перевезут - черепки. Знаю я, - с возрастающей убедительностью говорил
Обломов, - что значит перевозка! Это значит ломка, шум; все вещи свалят в
кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги,
и склянки какие-то, которых в другое время и не видать, а тут черт знает
откуда возьмутся! Смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали...
половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить,
возьмешь трубку, а табак уже уехал... Хочешь сесть, да не на что; до чего ни
дотронулся - выпачкался; все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими
руками, как у тебя...
- У меня руки чисты, - заметил Захар, показывая какие-то две подошвы
вместо рук.
- Ну, уж не показывай только! - сказал Илья Ильич отворачиваясь. - А
захочется пить, - продолжал Обломов, - взял графин, да стакана нет...
- Можно и из графина напиться! - добродушно прибавил Захар.
- Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не
выколачивать. А на новой квартире, - продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам
живо представившейся ему картиной переезда, - дня в три не разберутся, все
не на своем месте: картины у стен, на полу, калоши на постели, сапоги в
одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то
стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь - нет, никто
не знает - где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда...
- В ину пору раз десять взад и вперед сбегаешь, - перебил Захар.
- Вот видишь ли! - продолжал Обломов. - А встанешь на новой квартире
утром, что за скука! Ни воды, ни угольев нет, а зимой так холодом
насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай...
- Еще каких соседей бог даст, - заметил опять Захар, - от иных не то
что вязанки дров - ковша воды не допросишься.
- То-то же! - сказал Илья Ильич. - Переехал - к вечеру, кажется бы, и
конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено...
смотришь, что-нибудь да осталось: шторы привесить, картинки приколотить
- душу всю вытянет, жить не захочется... А издержек, издержек...
- Прошлый раз, восемь лет назад, рублев двести стало - как теперь
помню, - подтвердил Захар.
- Ну вот, шутка! - говорил Илья Ильич. - А как дико жить сначала на
новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте;
меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря
другое что-нибудь напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая
старуха перед обедом, так мне и скучно... Видишь ли ты сам теперь, до чего
доводил барина - а? - спросил с упреком Илья Ильич.
- Вижу, - прошептал смиренно Захар.
- Зачем же ты предлагал мне переехать? Станет ли человеческих сил
вынести все это?
- Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам
можно...
- сказал Захар.
- Что? Что? - вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с
кресел. - Что ты сказал?
Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к
патетическому восклицанию и жесту... Он молчал.
- Другие не хуже! - с ужасом повторил Илья Ильич. - Вот ты до чего
договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что "другой"!
Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени
оскорбленное лицо.
- Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем-нибудь?..
- С глаз долой! - повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь.
- Я тебя видеть не могу. А! "другие"! Хорошо!
Захар с глубоким вздохом удалился к себе.
- Эка жизнь, подумаешь! - ворчал он, садясь на лежанку.
- Боже мой! - стонал тоже Обломов. - Вот хотел посвятить утро дельному
труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга,
преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог?
Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате
и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других видел
нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина
всем и каждому.
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что
он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела
обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар,
то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что "другой", или так
это сорвалось у него с языка, без участия головы. Все это задело самолюбие
Обломова, и он решился показать Захару разницу между ним и теми, которых
разумел Захар под именем "других", и дать почувствовать ему всю гнусность
его поступка.
- Захар! - протяжно и торжественно кликнул он.
Захар, услышав этот зов, не прыгнул, по обыкновению, с лежанки, стуча
ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая за все и
руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина
чувствует, что проказа ее открыта и что зовут ее на расправу.
Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался.
- Войди! - сказал Илья Ильич.
Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя
было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел.
Обломов сидел на краю постели.
- Поди сюда! - настойчиво сказал он.
Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и
прислонился к ней плотно спиной.
- Сюда! - говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя.
Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места.
- Еще! - говорил Обломов.
Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул
ногой и остался на месте.
Илья Ильич, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара
ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени
молча, с укоризной.
Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы,
делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной
стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на
Илью Ильича.
Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно
знакомый ему предмет - бахрому из паутины около картин, и в пауке - живой
упрек своему нерадению.
- Захар! - тихо, с достоинством произнес Илья Ильич.
Захар не отвечал; он, кажется, думал: "Ну, чего тебе? Другого, что ли,
Захара? Ведь я тут стою", и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо;
там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою
пылью; сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана,
собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком
знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче.
Взгляды их встретились.
Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз,
под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел
печальный аттестат своего усердия к господской службе.
- Захар! - с чувством повторил Илья Ильич.
- Чего изволите? - едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул,
предчувствуя патетическую речь.
- Дай мне квасу! - сказал Илья Ильич.
У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно
бросился в буфет и принес квасу.
- Что, каково тебе? - кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и
держа его в руках. - Ведь нехорошо?
Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его
лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и
подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал
смотреть прямо ему в глаза.
- Чувствуешь ли ты свой проступок? - спросил Илья Ильич.
"Что это за "проступок" за такой? - думал Захар с горестью. -
Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать".
- Что ж, Илья Ильич, - начал Захар с самой низкой ноты своего
диапазона, - я ничего не сказал, окроме того, что, мол...
- Нет, ты погоди! - перебил Обломов. - Ты понимаешь ли, что ты сделал?
На вот, поставь стакан на стол и отвечай!
Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это
не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил
немного голову, сознавая свою вину.
- Как же ты не ядовитый человек? - говорил Обломов.
Захар все молчал, только крупно мигнул раза три.
- Ты огорчил барина! - с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально
смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением.
Захар не знал, куда деваться от тоски.
- Ведь огорчил? - спросил Илья Ильич.
- Огорчил! - шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкого
слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем-нибудь спасения,
и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и
лицо барина.
"Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!" - подумал он,
видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он
чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.
Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе.
- Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? - почти плача сказал он.
- Чем? - повторил Обломов. - Да ты подумал ли, что такое другой?
Он остановился, продолжая глядеть на Захара.
- Сказать ли тебе, что это такое?
Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату.
- Другой - кого ты разумеешь - есть голь окаянная, грубый,
необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе
на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то
он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает
день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев,
возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет... "Куда,
мол, ты?" - "Переезжаю", - говорит. Вот это так "другой"! А я, по-твоему,
"другой" - а?
Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал.
- Что такое другой? - продолжал Обломов. - Другой есть такой человек,
который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином
смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого - сам
сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет...

- Из немцев много этаких, - угрюмо сказал Захар.
- То-то же! А я? Как ты думаешь, я "другой"?
- Вы совсем другой! - жалобно сказал Захар, все не понимавший, что
хочет сказать барин. - Бог знает, что это напустило такое на вас...
- Я совсем другой - а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты
разбери-ка, как "другой"-то живет? "Другой" работает без устали, бегает,
суетится, - продолжал Обломов, - не поработает, так и не поест. "Другой"
кланяется, "другой" просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь,
"другой" я
- а?
- Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! - умолял
Захар. - Ах ты, господи!
- Я "другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли?
Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать,
сделать
- есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава
богу!
Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с
детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я
ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не
зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя
достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих
"других"? Разве я могу все это делать и перенести?
Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но
губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела,
как туча, над головой его. Он молчал.
- Захар! - повторил Илья Ильич.
- Чего изволите? - чуть слышно прошипел Захар.
- Дай еще квасу.
Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он
было проворно пошел к себе.
- Нет, нет, ты постой! - заговорил Обломов. - Я спрашиваю тебя: как ты
мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках,
которому век служишь и который благодетельствует тебе?
Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал
мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической
речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему.
- Виноват, Илья Ильич, - начал он сипеть с раскаянием, - это я по
глупости, право по глупости...
И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в
конце своей речи.
- А я, - продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по
достоинству человека, - еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова
горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы
лучше... а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для
тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с
головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую
думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали
чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились
бы да поминали меня добром. Неблагодарные! - с горьким упреком заключил
Обломов.
Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал
понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну,
невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какогонибудь
китайского гонга или индийского там-тама.
- Батюшка, Илья Ильич! - умолял он. - Полно вам! Что вы, господь с
вами, такое несете! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг
стряслась нежданно-негаданно...

- А ты, - продолжал, не слушая его, Обломов, - ты бы постыдился
выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди!
- Змея! - произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как
будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. - Когда же я змею
поминал? - говорил он среди рыданий. - Да я и во сне-то не вижу ее, поганую!

Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя.
- Да как это язык поворотился у тебя? - продолжал Илья Ильич. - А я еще
в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил
жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам!
Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он
все еще недоволен, в "другие" пожаловал! Вот и награда! Славно барина
честит!
Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая
Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им
крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на
глазах.
- Ну, теперь иди с богом! - сказал он примирительным тоном Захару. - Да
постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался - слышишь,
барин хрипит? До чего довел!
- Надеюсь, что ты понял свой проступок, - говорил Илья Ильич, когда
Захар принес квасу, - и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб
загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать.
Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь
новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего
себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон,
три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? -
Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план
набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти
шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и
усну; а в половине пятого разбуди.
Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его
самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все
двери и ушел к себе.
- Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! - ворчал он, отирая следы слез и
влезая на лежанку. - Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! - говорил
Захар, понявший только последние слова. - Мастер жалкие-то слова говорить:
так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и
ноги протяну! - говорил он, с яростью ударяя по лежанке. - Жалованье! Как не
приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму
нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет!
Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал,
волновался, волновался...
- Два несчастья вдруг! - говорил он, завертываясь в одеяло совсем с
головой. - Прошу устоять!
Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты
и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже
только в ряд беспокойных воспоминаний.
"До бед, которыми грозит староста, еще далеко, - думал он, - до тех пор
многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть, недоимки
староста пополнит; бежавших мужиков "водворят на место жительства", как он
пишет".
"И куда это они ушли, эти мужики? - думал он и углубился более в
художественное рассмотрение этого обстоятельства. - Поди, чай, ночью ушли,
по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же!
В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере..."
"И что тревожиться? - думал он. - Скоро и план подоспеет - чего ж
пугаться заранее? Эх, я..."
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее,
позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта
наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем
более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное
событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя
спокойствия!
"А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно
будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем
отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле...
переезжать!.."

Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих
примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь
Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и
утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел
оградить себя ими от двух несчастий.
Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало
чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят
поверхность вод; еще минута - и сознание улетело бы бог весть куда, но вдруг
Илья Ильич очнулся и открыл глаза.
- А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, - прошептал
он. - Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к
губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не
поверил и денег не выдал - утро так и пропало!
Он задумался... "Что же это такое? А другой бы все это сделал? -
мелькнуло у него в голове. - Другой, другой... Что же это такое другой?"

Он углубился в сравнение себя с "другим". Он начал думать, думать: и
теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал
Захару о другом.
Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так
что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал
бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы...
"Ведь и я бы мог все это... - думалось ему, - ведь я умею, кажется, и
писать; писывал бывало не то что письма, а помудренее этого! Куда же все это
делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! "Другой" и халата никогда
не надевает, - прибавилось еще к характеристике другого; - "другой"... - тут
он зевнул... - почти не спит... "другой" тешится жизнью, везде бывает, все
видит, до всего ему дело... А я! я... не "другой"!" - уже с грустью сказал
он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова.
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное
представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула
параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове
просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы,
пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные
вопросы.
Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте
нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что
другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на
узкой и жалкой тропе его существования.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие
стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и
ни одна не разработана до конца.
А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле,
какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит
оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей
монетой.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто
украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью
сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на
всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в
начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения.
И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес
кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более;
светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие
силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми
событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а
перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному
противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою.
Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как
иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти
виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?
- Это все... Захар! - прошептал он.
Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром
стыда.
"Что, если б кто-нибудь слышал это?.. - думал он, цепенея от этой
мысли. - Слава богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не
поверят; слава богу!"
Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и
не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара.
- Эк его там с квасу-то раздувает! - с сердцем ворчал Захар.
"Отчего же это я такой? - почти со слезами спросил себя Обломов и
спрятал опять голову под одеяло, - право?"
Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует,
как живут "другие", он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут
дремота опять начала понемногу оковывать его чувства.
- И я бы тоже... хотел... - говорил он, мигая с трудом, - что-нибудь
такое... Разве природа уж так обидела меня... Да нет, слава богу...
жаловаться нельзя...
За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к
нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии.
- Видно, уж так судьба... Что ж мне тут делать?.. - едва шептал он,
одолеваемый сном.
- "Яко две тысячи поменее доходу"... - сказал он вдруг громко в бреду.
- Сейчас, сейчас, погоди... - и очнулся вполовину.
- Однако... любопытно бы знать... отчего я... такой?.. - сказал он
опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. - Да, отчего?.. Должно быть...
это... оттого... - силился выговорить он и не выговорил.
Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на
полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще
вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего
человека.
Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес
его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним
и мы с читателем в следующей главе..


IX СОН ОБЛОМОВА



Где мы? В какой благословенный уголок земли перенес нас сон Обломова?
Что за чудный край!
Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих
лесов - нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого.
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно
наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется плакать. Сердце
смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть
взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха; они все твердят
свою, от начала мира одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного
содержания; и все слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы
будто обреченного на муку чудовища да чьи-то пронзительные, зловещие голоса.
Птицы не щебечут вокруг; только безмолвные чайки, как осужденные, уныло
носятся у прибрежья и кружатся над водой.
Бессилен рев зверя перед этими воплями природы, ничтожен и голос
человека, и сам человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких
подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему
смотреть на море.
Нет, бог с ним, с морем! Самая тишина и неподвижность его не рождают
отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек
все видит ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито
издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы,
все его хлопоты и труды.
Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны,
страшны, как выпущенные и устремленные на него когти и зубы дикого зверя;
они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат в страхе и тоске
за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями, кажется таким далеким и
недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.
Не таков мирный уголок, где вдруг очутился наш герой.
Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, но не с тем, чтоб
метать сильнее стрелы, а разве только, чтоб обнять ее покрепче, с любовью:
оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная
кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод.
Солнце там ярко и жарко светит около полугода и потом удаляется оттуда
не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взглянуть еще раз или
два на любимое место и подарить ему осенью, среди ненастья, ясный, теплый
день.
Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор,
которые ужасают воображение. Это ряд отлогих холмов, с которых приятно
кататься, резвясь, на спине или, сидя на них, смотреть в раздумье на
заходящее солнце.
Река бежит весело, шаля и играя; она то разольется в широкий пруд, то
стремится быстрой нитью, или присмиреет, будто задумавшись, и чуть-чуть
ползет по камешкам, выпуская из себя по сторонам резвые ручьи, под журчанье
которых сладко дремлется.
Весь уголок верст на пятнадцать или на двадцать вокруг представлял ряд
живописных этюдов, веселых, улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега
светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривленный
овраг с ручьем на дне и березовая роща - все как будто было нарочно прибрано
одно к одному и мастерски нарисовано.
Измученное волнениями или вовсе незнакомое с ними сердце так и просится
спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому неведомым счастьем.
Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и
незаметную, сну подобную смерть.
Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с
холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок,
выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется
солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх
дном телегу то за одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой
праздно лежащую вод навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Не возвращаются внезапные вьюги весной, не засыпают полей и не ломают
снегом деревьев.
Зима, как неприступная, холодная красавица, выдерживает свой характер
вплоть до узаконенной поры тепла; не дразнит неожиданными оттепелями и не
гнет в три дуги неслыханными морозами; все идет обычным, предписанным
природой общим порядком.
В ноябре начинается снег и мороз, который к крещенью усиливается до
того, что крестьянин, выйдя на минуту из избы, воротится непременно с инеем
на бороде; а в феврале чуткий нос уж чувствует в воздухе мягкое веянье
близкой весны.
Но лето, лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего
сухого воздуха, напоенного - не лимоном и не лавром, а просто запахом
полыни, сосны и черемухи; там искать ясных дней, слегка жгучих, но не
палящих лучей солнца и почти в течение трех месяцев безоблачного неба.
Как пойдут ясные дни, то и длятся недели три-четыре; и вечер тепел там,
и ночь душна. Звезды так приветливо, так дружески мигают с небес.
Дождь ли пойдет - какой благотворный летний дождь! Хлынет бойко,
обильно, весело запрыгает, точно крупные и жаркие слезы внезапно
обрадованного человека; а только перестанет - солнце уже опять с ясной
улыбкой любви осматривает и сушит поля и пригорки: и вся страна опять
улыбается счастьем в ответ солнцу.
Радостно приветствует дождь крестьянин: "Дождичек вымочит, солнышко
высушит!" - говорит он, подставляя с наслаждением под теплый ливень лицо,
плечи и спину.
Грозы не страшны, а только благотворны там: бывают постоянно в одно и
то же установленное время, не забывая почти никогда ильина дня, как будто
для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила
ударов, кажется, всякий год одни и те же, точно как будто из казны
отпускалась на год на весь край известная мера электричества.
Ни страшных бурь, ни разрушений не слыхать в том краю.
В газетах ни разу никому не случилось прочесть чего-нибудь подобного об
этом благословенном богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано,
и не слыхали бы про этот край, если б только крестьянская вдова Марина
Кулькова, двадцати восьми лет, не родила зараз четырех младенцев, о чем уже
умолчать никак было нельзя.
Не наказывал господь той стороны ни египетскими, ни простыми язвами.
Никто из жителей не видал и не помнит никаких страшных небесных знамений, ни
шаров огненных, ни внезапной темноты; не водится там ядовитых гадов; саранча
не залетает туда; нет ни львов рыкающих, ни тигров ревущих, ни даже медведей
и волков, потому что нет лесов. По полям и по деревне бродят только в обилии
коровы жующие, овцы блеющие и куры кудахтающие.
Бог знает, удовольствовался ли бы поэт или мечтатель природой мирного
уголка. Эти господа, как известно, любят засматриваться на луну да слушать
щелканье соловьев. Любят они луну-кокетку, которая бы наряжалась в палевые
облака да сквозила таинственно через ветви дерев или сыпала снопы серебряных
лучей в глаза своим поклонникам.
А в этом краю никто и не знал, что за луна такая - все называли ее
месяцем.
Она как-то добродушно, во все глаза смотрела на деревни и поле и очень
походила на медный вычищенный таз.
Напрасно поэт стал бы глядеть восторженными глазами на нее: она так же
бы простодушно глядела и на поэта, как круглолицая деревенская красавица
глядит в ответ на страстные и красноречивые взгляды городского волокиты.
Соловьев тоже не слыхать в том краю, может быть оттого, что не водилось
там тенистых приютов и роз; но зато какое обилие перепелов! Летом, при
уборке хлеба, мальчишки ловят их руками.
Да не подумают, однакож, чтоб перепела составляли там предмет
гастрономической роскоши - нет, такое развращение не проникло в нравы
жителей того края: перепел - птица, уставом в пищу не показанная. Она там
услаждает людской слух пением: оттого почти в каждом дому под кровлей в
нитяной клетке висит перепел.
Поэт и мечтатель не остались бы довольны даже общим видом этой скромной
и незатейливой местности. Не удалось бы им там видеть какого-нибудь вечера в
швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа - и лес, и вода, и
стены хижин, и песчаные холмы - все горит точно багровым заревом; когда по
этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге
кавалькада мужчин, сопутствующих какойнибудь леди в прогулках к угрюмой
развалине и поспешающих в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне двух
роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под
звуки лютни баллада - картины, которыми так богато населило наше воображение
перо Вальтера Скотта.
Нет, этого ничего не было в нашем краю.
Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот
уголок! Они лежали недалеко друг от друга и были как будто случайно брошены
гигантской рукой и рассыпались в разные стороны, да так с тех пор и
остались.
Как одна изба попала на обрыв оврага, так и висит там с незапамятных
времен, стоя одной половиной на воздухе и подпираясь тремя жердями.
Три-четыре поколения тихо и счастливо прожили в ней.
Кажется, курице страшно бы войти в нее, а там живет с женой Онисим
Суслов, мужчина солидный, который не уставится во весь рост в своем жилище.
Не всякий и сумеет войти в избу к Онисиму; разве только что посетитель
упросит ее стать к лесу задом, а к нему передом.
Крыльцо висело над оврагом, и чтоб попасть на крыльцо ногой, надо было
одной рукой ухватиться за траву, другой за кровлю избы и потом шагнуть прямо
на крыльцо.
Другая изба прилепилась к пригорку, как ласточкино гнездо; там три
очутились случайно рядом, а две стоят на самом дне оврага.
Тихо и сонно все в деревне: безмолвные избы отворены настежь; не видно
ни души; одни мухи тучами летают и жужжат в духоте.
Войдя в избу, напрасно станешь кликать громко: мертвое молчание будет
ответом; в редкой избе отзовется болезненным стоном или глухим кашлем
старуха, доживающая свой век на печи, или появится из-за перегородки босой
длинноволосый трехлетний ребенок, в одной рубашонке, молча, пристально
поглядит на вошедшего и робко спрячется опять.
Та же глубокая тишина и мир лежат и на полях; только кое-где, как
муравей, гомозится на черной ниве палимый зноем пахарь, налегая на соху и
обливаясь потом.
Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют и в нравах людей в том
краю. Ни грабежей, ни убийств, никаких страшных случайностей не бывало там;
ни сильные страсти, ни отважные предприятия не волновали их.
И какие бы страсти и предприятия могли волновать их? Всякий знал там
самого себя. Обитатели этого края далеко жили от других людей. Ближайшие
деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати.
Крестьяне в известное время возили хлеб на ближайшую пристань к Волге,
которая была их Колхидой и геркулесовыми столпами, да раз в год ездили
некоторые на ярмарку, и более никаких сношений ни с кем не имели.
Интересы их были сосредоточены на них самих, не перекрещивались и не
соприкасались ни с чьими.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была "губерния", то есть
губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там,
Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут
французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный
мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах,
великанами; там следовал мрак - и наконец все оканчивалось той рыбой,
которая держит на себе землю.
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать
новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной
посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже
было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли
они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у других.
Счастливые люди жили, думая, что иначе и не должно и не может быть,
уверенные, что и все другие живут точно так же и что жить иначе - грех.
Они бы и не поверили, если б сказали им, что другие как-нибудь иначе
пашут, сеют, жнут, продают. Какие же страсти и волнения могли быть у них?
У них, как и у всех людей, были и заботы, и слабости, взнос подати или
оброка, лень и сон; но все это обходилось им дешево, без волнений крови.
В последние пять лет из нескольких сот душ не умер никто, не то что
насильственною, даже естественною смертью.
А если кто от старости или от какой-нибудь застарелой болезни и почил
вечным сном, то там долго после того не могли надивиться такому
необыкновенному случаю.
Между тем им нисколько не показалось удивительно, как это, например,
кузнец Тарас чуть было собственноручно не запарился до смерти в землянке, до
того, что надо было отливать его водой.
Из преступлений одно, именно: кража гороху, моркови и репы по огородам,
- было в большом ходу, да однажды вдруг исчезли два поросенка и курица -
происшествие, возмутившее весь околоток и приписанное единогласно
проходившему накануне обозу с деревянной посудой на ярмарку. А то вообще
случайности всякого рода были весьма редки.
Однажды, впрочем, еще найден был лежащий за околицей, в канаве, у
моста, видно, отставший от проходившей в город артели человек.
Мальчишки первые заметили его и с ужасом прибежали в деревню с вестью о
каком-то стр

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися