oblomov
страница №11
...о раздвигая ветви. - Она, она... Что это? плачет! Боже мой!"Ольга шла тихо и утирала платком слезы; но едва оботрет, являются
новые.
Она стыдится, глотает их, хочет скрыть даже от деревьев и не может.
Обломов не видал никогда слез Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли
его, но так, что ему от того было не горячо, а тепло.
Он быстро пошел за ней.
- Ольга, Ольга! - нежно говорил он, следуя за ней.
Она вздрогнула, оглянулась, поглядела на него с удивлением, потом
отвернулась и пошла дальше.
Он пошел рядом с ней.
- Вы плачете? - сказал он.
У ней слезы полились сильнее. Она уже не могла удержать их и прижала
платок к лицу, разразилась рыданием и села на первую скамью.
- Что я наделал! - шептал он с ужасом, взяв ее руку и стараясь оторвать
от лица.
- Оставьте меня! - проговорила она. - Уйдите! Зачем вы здесь? Я знаю,
что я не должна плакать: о чем? Вы правы: да, все может случиться.
- Что делать, чтоб не было этих слез? - спрашивал он, став перед ней на
колени. - Говорите, приказывайте: я готов на все...
- Вы сделали, чтоб были слезы, а остановить их не в вашей власти... Вы
не так сильны! Пустите! - говорила она, махая себе платком в лицо.
Он посмотрел на нее и мысленно читал себе проклятия.
- Несчастное письмо! - произнес он с раскаянием.
Она открыла рабочую корзинку, вынула письмо и подала ему.
- Возьмите, - сказала она, - и унесите его с собой, чтоб мне долго еще
не плакать, глядя на него.
Он молча спрятал его в карман и сидел подле нее, повесив голову.
- По крайней мере, вы отдадите справедливость моим намерениям, Ольга? -
тихо говорил он. - Это доказательство, как мне дорого ваше счастье.
- Да, дорого! - вздохнув, сказала она. - Нет, Илья Ильич, вам, должно
быть, завидно стало, что я так тихо была счастлива, и вы поспешили возмутить
счастье.
- Возмутить! Так вы не читали моего письма? Я вам повторю...
- Не дочитала, потому что глаза залились слезами: я еще глупа! Но я
угадала остальное: не повторяйте, чтоб больше не плакать...
Слезы закапали опять.
- Не затем ли я отказываюсь от вас, - начал он, - что предвижу ваше
счастье впереди, что жертвую ему собой?.. Разве я делаю это хладнокровно?
Разве у меня не плачет все внутри? Зачем же я это делаю?
- Зачем? - повторила она, вдруг перестав плакать и обернувшись к нему.
- Затем же, зачем спрятались теперь в кусты, чтоб подсмотреть, буду ли я
плакать и как я буду плакать, - вот зачем! Если б вы хотели искренне того,
что написано в письме, если б были убеждены, что надо расстаться, вы бы
уехали за границу, не повидавшись со мной.
- Какая мысль!.. - заговорил он с упреком и не договорил. Его поразило
это предположение, потому что ему вдруг стало ясно, что это правда.
- Да, - подтвердила она, - вчера вам нужно было мое люблю, сегодня
понадобились слезы, а завтра, может быть, вы захотите видеть, как я умираю.
- Ольга, можно ли так обижать меня! Ужели вы не верите, что я отдал бы
теперь полжизни, чтоб услышать ваш смех и не видеть слез.
- Да, теперь, может быть, когда уже видели, как плачет о вас женщина...
Нет, - прибавила она, - у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез,
говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели.
- Да разве я знал?! - с вопросом и восклицанием в голосе сказал он,
прикладывая обе ладони к груди.
- У сердца, когда оно любит, есть свой ум, - возразила она, - оно
знает, чего хочет, и знает наперед, что будет. Мне вчера нельзя было прийти
сюда:
к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая
меня, может быть дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего
мученья...
А вы... вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!
И опять заплакала она.
- Я и так дурно спал, Ольга; я измучился ночь...
- И вам жаль стало, что я спала хорошо, что я не мучусь - не правда ли?
- перебила она. - Если б я не заплакала теперь, вы бы и сегодня дурно спали.
- Что ж мне теперь делать: просить прощения? - с покорной нежностью
сказал он.
- Просят прощения дети или когда в толпе отдавят ногу кому-нибудь, а
тут извинение не поможет, - говорила она, обмахивая опять платком лицо.
- Однако, Ольга, если это правда. Если моя мысль справедлива и ваша
любовь
- ошибка? Если вы полюбите другого, а, взглянув на меня тогда,
покраснеете...
- Так что же? - спросила она, глядя на него таким иронически-глубоким,
проницательным взглядом, что он смутился.
"Она что-то хочет добыть из меня! - подумал он. - Держись, Илья Ильич!"
- Как "что же"! - машинально повторил он, беспокойно глядя на нее и не
догадываясь, какая мысль формируется у ней в голове, как оправдает она свое
что же, когда, очевидно, нельзя оправдать результатов этой любви, если она
ошибка.
Она глядела на него так сознательно, с такой уверенностью, так,
по-видимому, владела своею мыслью.
- Вы боитесь, - возразила она колко, - упасть "на дно бездны"; вас
пугает будущая обида, что я разлюблю вас!.. "Мне будет худо", пишете вы...
Он все еще плохо понимал.
- Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я
буду счастлива! А вы говорите, что "предвидите мое счастье впереди и готовы
пожертвовать для меня всем, даже жизнью"?
Он глядел на нее пристально и мигал редко и широко.
- Вон какая вышла логика! - шептал он. - Признаться, я не ожидал...
А она оглядывала его так ядовито с ног до головы.
- А счастье, от которого вы с ума сходите? - продолжала она. - А эти
утра и вечера, этот парк, а мое люблю - все это ничего не стоит, никакой
цены, никакой жертвы, никакой боли?
"Ах, если б сквозь землю провалиться!" - думал он, внутренне мучаясь,
по мере того как мысль Ольги открывалась ему вполне.
- А если, - начала она горячо вопросом, - вы устанете от этой любви,
как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы,
без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой
не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина,
а халат ваш будет вам дороже?..
- Ольга, это невозможно! - перебил он с неудовольствием, отодвигаясь от
нее.
- Отчего невозможно? - спросила она. - Вы говорите, что я "ошибаюсь,
что полюблю другого", а я думаю иногда, что вы просто разлюбите меня. И что
тогда? Как я оправдаю себя в том, что делаю теперь? Если не люди, не свет,
что я скажу самой себе?.. И я иногда тоже не сплю от этого, но не терзаю вас
догадками о будущем, потому что верю в лучшее. У меня счастье пересиливает
боязнь. Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят глаза, когда вы
отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для меня по
жаре в город за букетом, за книгой; когда вижу, что я заставляю вас
улыбаться, желать жизни... Я жду, ищу одного - счастья, и верю, что нашла.
Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своей ошибкой, по крайней
мере я чувствую здесь (она приложила ладонь к сердцу), что я не виновата в
ней; значит, судьба не хотела этого, бог не дал. Но я не боюсь за будущие
слезы; я буду плакать не напрасно: я купила ими чтонибудь... Мне так
хорошо... было!.. - прибавила она.
- Пусть же будет опять хорошо! - умолял Обломов.
- А вы видите только мрачное впереди; вам счастье нипочем... Это
неблагодарность, - продолжала она, - это не любовь, это...
- Эгоизм! - досказал Обломов и не смел взглянуть на Ольгу, не смел
говорить, не смел просить прощения.
- Идите, - тихо сказала она, - куда вы хотели идти.
Он поглядел на нее. Глаза у ней высохли. Она задумчиво смотрела вниз и
чертила зонтиком по песку.
- Ложитесь опять на спину, - прибавила потом, - не ошибетесь, "не
упадете в бездну".
- Я отравился и отравил вас, вместо того чтоб быть просто и прямо
счастливым... - бормотал он с раскаянием.
- Пейте квас: не отравитесь, - язвила она.
- Ольга! Это невеликодушно! - сказал он. - После того, когда я сам
казнил себя сознанием.
- Да, на словах вы казните себя, бросаетесь в пропасть, отдаете
полжизни, а там придет сомнение, бессонная ночь: как вы становитесь нежны к
себе, осторожны, заботливы, как далеко видите вперед!..
"Какая истина, и как она проста!" - подумал Обломов, но стыдился
сказать вслух. Отчего ж он не сам растолковал ее себе, а женщина, начинающая
жить?
И как это она скоро! Недавно еще таким ребенком смотрела.
- Нам больше не о чем говорить, - заключила она вставая. - Прощайте,
Илья Ильич, и будьте... покойны; ведь ваше счастье в этом.
- Ольга! Нет, ради бога, нет! Теперь, когда все стало опять ясно, не
гоните меня... - говорил он, взяв ее за руку.
- Чего же вам надо от меня? - Вы сомневаетесь, не ошибка ли моя любовь
к вам: я не могу успокоить вашего сомнения; может быть, и ошибка - я не
знаю...
Он выпустил ее руку. Опять занесен нож над ним.
- Как не знаете? Разве вы не чувствуете? - спросил он опять с сомнением
на лице. - Разве вы подозреваете?..
- Я ничего не подозреваю; я сказала вам вчера, что я чувствую, а что
будет через год - не знаю. Да разве после одного счастья бывает другое,
потом третье, такое же? - спрашивала она, глядя на него во все глаза. -
Говорите, вы опытнее меня.
Но ему не хотелось уже утверждать ее в этой мысли, и он молчал,
покачивая одной рукой акацию.
- Нет, любят только однажды! - повторил он, как школьник, заученную
фразу.
- Вот видите: и я верю в это, - добавила она. - Если же это не так, то,
может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки, и вам
тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза... нет, нет... Я не
хочу верить этому!
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся
за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка
было такое отдаленное будущее... "Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь
такова... - вдруг пришло ему в голову, - и если отталкивать всякий случай,
как ошибку, когда же будет - не ошибка? Что же я? Как будто ослеп..."
- Ольга, - сказал он, едва касаясь двумя пальцами ее талии (она
остановилась), - вы умнее меня.
Она потрясла головой:
- Нет, проще и смелее. Чего вы боитесь? Ужели вы не шутя думаете, что
можно разлюбить? - с гордою уверенностью спросила она.
- Теперь и я не боюсь! - бодро сказал он. - С вами не страшна судьба!
- Эти слова я недавно где-то читала... у Сю, кажется, - вдруг возразила
она с иронией, обернувшись к нему, - только их там говорит женщина
мужчине...
У Обломова краска бросилась в лицо.
- Ольга! Пусть будет все по-вчерашнему, - умолял он, - я не буду
бояться ошибок.
Она молчала.
- Да? - робко спрашивал он.
Она молчала.
- Ну, если не хотите сказать, дайте знак какой-нибудь... ветку
сирени...
- Сирени... отошли, пропали! - отвечала она. - Вон, видите, какие
остались:
поблеклые!
- Отошли, поблекли! - повторил он, глядя на сирени. - И письмо отошло!
- вдруг сказал он.
Она потрясла отрицательно головой. Он шел за ней и рассуждал про себя о
письме, о вчерашнем счастье, о поблекшей сирени.
"В самом деле, сирени вянут! - думал он. - Зачем это письмо? К чему я
не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь как стало на душе опять покойно...
(он зевнул)... ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего
б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели
бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня
бы так же, и завтра..." Он зевнул во весь рот.
Далее ему вдруг пришло в голову, что бы было, если б письмо это
достигло цели, если б она разделила его мысль, испугалась, как он, ошибок и
будущих отдаленных гроз, если б послушала его так называемой опытности,
благоразумия и согласилась расстаться, забыть друг друга?
Боже сохрани! Проститься, уехать в город, на новую квартиру! Потянулась
бы за этим длинная ночь, скучное завтра, невыносимое послезавтра и ряд дней
все бледнее, бледнее...
Как это можно? Да это смерть! А ведь было бы так! Он бы заболел. Он и
не хотел разлуки, он бы не перенес ее, пришел бы умолять видеться. "Зачем же
я писал письмо?" - спросил он себя.
- Ольга Сергеевна! - сказал он.
- Что вам?
- Ко всем моим признаниям я должен прибавить еще одно...
- Какое?
- Ведь письмо-то было вовсе не нужно...
- Неправда, оно было необходимо, - решила она.
Она оглянулась и засмеялась, увидя лицо, какое он сделал, как у него
прошел вдруг сон, как растворились глаза от изумления.
- Необходимо? - повторил он медленно, вперяя удивленный взгляд в ее
спину.
Но там были только две кисти мантильи.
Что же значат эти слезы, упреки? Ужели хитрость? Но Ольга не хитра: это
он ясно видел.
Хитрят и прибавляются хитростью только более или менее ограниченные
женщины. Они, за недостатком прямого ума, двигают пружинами ежедневной
мелкой жизни посредством хитрости, плетут, как кружево, свою домашнюю
политику, не замечая, как вокруг их располагаются главные линии жизни, куда
они направятся и где сойдутся.
Хитрость - все равно что мелкая монета, на которую не купишь многого.
Как мелкой монетой можно прожить час, два, так хитростью можно там прикрыть
что-нибудь, тут обмануть, переиначить, а ее не хватит обозреть далекий
горизонт, свести начало и конец крупного, главного события.
Хитрость близорука: хорошо видит только под носом, а не вдаль и оттого
часто сама попадается в ту же ловушку, которую расставила другим.
Ольга просто умна: вот хоть сегодняшний вопрос, как легко и ясно
разрешила она, да и всякий! Она тотчас видит прямой смысл события и подходит
к нему по прямой дороге.
А хитрость - как мышь: обежит вокруг, прячется... Да и характер у Ольги
не такой. Что же это такое? Что еще за новость?
- Почему же письмо необходимо? - спросил он.
- Почему? - повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом,
наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его в тупик. - А потому,
- с расстановкой начала потом, - что вы не спали ночь, писали все для
меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых...
- За что ж вы упрекали меня сейчас, если сами соглашаетесь теперь со
мной?
- перебил Обломов.
- За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и
я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее.
Вы
- злой! за это я вас и упрекала. Потом... в письме вашем играют мысль,
чувство... вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтобы вы жили,
ваш друг и я, - это во-вторых; наконец, в-третьих...
Она подошла к нему так близко, что кровь бросилась ему в сердце и в
голову; он начал дышать тяжело, с волнением. А она смотрит ему прямо в
глаза.
- В-третьих, потому, что в письме этом, как в зеркале, видна ваша
нежность, ваша осторожность, забота обо мне, боязнь за мое счастье, ваша
чистая совесть.. все, что указал мне в вас Андрей Иванович и что я полюбила,
за что забываю вашу лень... апатию... Вы высказались там невольно: вы не
эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расстаться, - этого
вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня... это говорила честность,
иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы - от гордости! Видите, я
знаю, за что люблю вас, и не боюсь ошибки: я в вас не ошибаюсь...
Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у
ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два
розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца
он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
- Ольга!.. Вы... лучше всех женщин, вы первая женщина в мире! - сказал
он в восторге и, не помня себя, простер руки, наклонился к ней.
- Ради бога... один поцелуй, в залог невыразимого счастья, - прошептал
он, как в бреду.
Она мгновенно подалась на шаг назад; торжественное сияние, краски
слетели с лица; кроткие глаза заблистали грозой.
- Никогда! Никогда! Не подходите! - с испугом, почти с ужасом сказала
она, вытянув обе руки и зонтик между ним и собой, и остановилась как
вкопанная, окаменелая, не дыша, в грозной позе, с грозным взглядом,
вполуоборот.
Он вдруг присмирел: перед ним не кроткая Ольга, а оскорбленная богиня
гордости и гнева, с сжатыми губами, с молнией в глазах.
- Простите!.. - бормотал он, смущенный, уничтоженный.
Она медленно обернулась и пошла, косясь боязливо через плечо, что он. А
он ничего: идет тихо, будто волочит хвост, как собака, на которую топнули.
Она было прибавила шагу, но, увидя лицо его, подавила улыбку и пошла
покойнее, только вздрагивала по временам. Розовое пятно появлялось то на
одной щеке, то на другой.
По мере того как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание становилось реже
и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она видела, как свято ее
"никогда" для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место
сожалению. Она шла тише, тише...
Ей хотелось смягчить свою вспышку; она придумывала предлог заговорить.
"Все изгадил! Вот настоящая ошибка! "Никогда!" Боже! Сирени поблекли, -
думал он, глядя на висящие сирени, - вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и
этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый раз сказала мне, как
голос с неба, что есть во мне хорошего, и он поблек!.."
Он посмотрел на Ольгу - она стоит и ждет его, потупив глаза.
- Дайте мне письмо!.. - тихо сказала она.
- Оно поблекло! - печально ответил он, подавая письмо.
Она опять близко подвинулась к нему и наклонила еще голову; веки были
опущены совсем... Она почти дрожала. Он отдал письмо: она не поднимала
головы, не отходила.
- Вы меня испугали, - мягко прибавила она.
- Простите, Ольга, - бормотал он.
Она молчала.
- Это грозное "никогда!.." - сказал он печально и вздохнул.
- Поблекнет! - чуть слышно прошептала она, краснея. Она бросила на него
стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его руки, крепко сжала в своих, потом
приложила их к своему сердцу.
- Слышите, как бьется! - сказала она. - Вы испугали меня! Пустите!
И, не взглянув на него, обернулась и побежала по дорожке, подняв
спереди немного платье.
- Куда вы так? - говорил он. - Я устал, не могу за вами.
- Оставьте меня. Я бегу петь, петь, петь!.. - твердила она с пылающим
лицом. - Мне теснит грудь, мне почти больно!
Он остался на месте и долго смотрел ей вслед, как улетающему ангелу.
"Ужель и этот миг поблекнет?" - почти печально думал он, и сам не
чувствовал, идет ли он, стоит ли на месте.
"Сирени отошли, - опять думал он, - вчера отошло, и ночь с призраками,
с удушьем тоже отошла... Да! и этот миг отойдет, как сирени! Но когда
отходила сегодняшняя ночь, в это время уже расцветало нынешнее утро..."
- Что ж это такое? - вслух сказал он в забывчивости. - И - любовь
тоже...
любовь? А я думал, что она, как знойный полдень, повиснет над
любящимися и ничто не двинется и не дохнет в ее атмосфере: и в любви нет
покоя, и она движется все куда-то вперед, вперед... "как вся жизнь", говорит
Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: "Стой и не
движись!" Что ж будет завтра? - тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво
пошел домой.
Проходя мимо окон Ольги, он слышал, как стесненная грудь ее облегчалась
в звуках Шуберта, как будто рыдала от счастья.
Боже мой! Как хорошо жить на свете!
XI
Обломов дома нашел еще письмо от Штольца, которое начиналось и
кончалось словами: "Теперь или никогда!", потом было исполнено упреков в
неподвижности, потом приглашение приехать непременно в Швейцарию, куда
собирался Штольц, и, наконец, в Италию.
Если же не это, так он звал Обломова в деревню, поверить свои дела,
встряхнуть запущенную жизнь мужиков, поверить и определить свой доход и при
себе распорядиться постройкой нового дома.
"Помни наш уговор: теперь или никогда", - заключил он.
- Теперь, теперь, теперь! - повторил Обломов. - Андрей не знает, какая
поэма разыгрывается в моей жизни. Какие ему еще дела? Разве я могу
когда-нибудь и чем-нибудь быть так занят? Попробовал бы он! Вот почитаешь о
французах, об англичанах: будто они все работают, будто все дело на уме!
Ездят себе по всей Европе, иные даже в Азию и в Африку, так, без
всякого дела: кто рисовать альбом или древности откапывать, кто стрелять
львов или змей ловить. Не то, так дома сидят в благородной праздности;
завтракают, обедают с приятелями, с женщинами - вот и все дело! Что ж я за
каторжник?
Андрей только выдумал: "Работай да работай, как лошадь!" К чему? Я сыт,
одет. Однако Ольга опять спрашивала, намерен ли я съездить в Обломовку...
Он бросился писать, соображать, ездил даже к архитектору. Вскоре на
маленьком столике у него расположен был план дома, сада. Дом семейный,
просторный, с двумя балконами.
"Тут я, тут Ольга, тут спальня, детская... - улыбаясь, думал он. - Но
мужики, мужики... - И улыбка слетала, забота морщила ему лоб. - Сосед пишет,
входит в подробности, говорит о запашке, об умолоте... Экая скука!
Да еще предлагает на общий счет проложить дорогу в большое торговое
село, с мостом через речку, просит три тысячи денег, хочет, чтоб я заложил
Обломовку... А почем я знаю, нужно ли это?.. Выйдет ли толк? Не обманывает
ли он?.. Положим, он честный человек: Штольц его знает, да ведь он тоже
может обмануться, а я деньги-то ухну! Три тысячи - такую кучу! Где их взять?
Нет, страшно! Еще пишет, чтоб выселить некоторых мужиков на пустошь, и
требует поскорей ответа - все поскорей. Он берется выслать все документы для
заклада имения в совет. "Пришли я ему доверенность, в палату ступай
засвидетельствовать" - вона чего захотел! А я и не знаю, где палата, как
двери-то отворяются туда".
Обломов другую неделю не отвечает ему, между тем даже и Ольга
спрашивает, был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и к нему
и к ней, спрашивает: "Что он делает?"
Впрочем, Ольга могла только поверхностно наблюдать за деятельностью
своего друга, и то в доступной ей сфере. Весело ли он смотрит, охотно ли
ездит всюду, является ли в условный час в рощу, насколько занимает его
городская новость, общий разговор. Всего ревнивее следит она, не выпускает
ли он из вида главную цель жизни. Если она и спросила его о палате, так
затем только, чтоб отвечать что-нибудь Штольцу о делах его друга.
Лето в самом разгаре; июль проходит; погода отличная. С Ольгой Обломов
почти не расстается. В ясный день он в парке, в жаркий полдень теряется с
ней в роще, между сосен, сидит у ее ног, читает ей; она уже вышивает другой
лоскуток канвы - для него. И у них царствует жаркое лето: набегают иногда
облака и проходят.
Если ему и снятся тяжелые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как
ангел, стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо,
добудет, что у него на сердце, - и все опять тихо, и опять чувство течет
плавно, как река, с отражением новых узоров неба.
Взгляд Ольги на жизнь, на любовь, на все сделался еще яснее,
определеннее.
Она увереннее прежнего глядит около себя, не смущается будущим; в ней
развернулись новые стороны ума, новые черты характера. Он проявляется то
поэтически разнообразно, глубоко, то правильно, ясно, постепенно и
естественно...
У ней есть какое-то упорство, которое не только пересиливает все грозы
судьбы, но даже лень и апатию Обломова. Если у ней явится какое-нибудь
намерение, так дело и закипит. Только и слышишь об этом. Если и не слышишь,
то видишь, что у ней на уме все одно, что она не забудет, не отстанет, не
растеряется, все сообразит и добьется, чего искала.
Он не мог понять, откуда у ней является эта сила, этот такт - знать и
уметь, как и что делать, какое бы событие ни явилось.
"Это оттого, - думал он, - что у ней одна бровь никогда не лежит прямо,
а все немного поднявшись, и над ней такая тоненькая, чуть заметная
складка...
Там, в этой складке, гнездится у ней упорство".
Какое покойное, светлое выражение ни ляжет ей на лицо, а эта складка не
разглаживается и бровь не ложится ровно. Но внешней силы, резких приемов и
наклонностей у ней нет. Настойчивость в намерениях и упорство ни на шаг не
увлекают ее из женской сферы.
Она не хочет быть львицей, обдать резкой речью неловкого поклонника,
изумить быстротою ума всю гостиную, чтоб кто-нибудь из угла закричал:
"браво! браво!"
В ней даже есть робость, свойственная многим женщинам: она, правда, не
задрожит, увидя мышонка, не упадет в обморок от падения стула, но побоится
пойти подальше от дома, своротит, завидя мужика, который ей покажется
подозрительным, закроет на ночь окно, чтоб воры не влезли, - все по-женски.
Потом, она так доступна чувству сострадания, жалости! У ней не трудно
вызвать слезы; к сердцу ее доступ легок. В любви она так нежна; во всех
отношениях ко всем столько мягкости, ласкового внимания - словом, она
женщина!
Иногда речь ее и сверкнет искрой сарказма, но там блещет такая грация,
такой кроткий, милый ум, что всякий с радостью подставит лоб!
Зато она не боится сквозного ветра, ходит легко одетая в сумерки - ей
ничего! В ней играет здоровье; кушает она с аппетитом; у ней есть любимые
блюда; она знает, как и готовить их.
Да это все знают многие, но многие не знают, что делать в том или
другом случае, а если и знают, то только заученное, слышанное, и не знают,
почему так, а не иначе делают они, сошлются сейчас на авторитет тетки,
кузины...
Многие даже не знают сами, чего им хотеть, а если и решатся на это, то
вяло, так что, пожалуй, надо, пожалуй, и не надо. Это, должно быть, оттого,
что у них брови лежат ровно, дугой, прощипаны пальцами и нет складки на лбу.
Между Обломовым и Ольгой установились тайные, невидимые для других
отношения: всякий взгляд, каждое незначительное слово, сказанное при других,
имело для них свой смысл. Они видели во всем намек на любовь.
И Ольга вспыхнет иногда при всей уверенности в себе, когда за столом
расскажут историю чьей-нибудь любви, похожей на ее историю; а как все
истории о любви сходны между собой, то ей часто приходилось краснеть.
И Обломов при намеке на это вдруг схватит в смущении за чаем такую кучу
сухарей, что кто-нибудь непременно засмеется.
Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга не скажет тетке, что видела
Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдет в парк.
Однакож, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она
вокруг, как ни была свежа, здорова, но у нее стали являться какие-то новые,
болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над которым
она задумывалась и не знала, как растолковать его себе.
Иногда, идучи в жаркий полдень под руку с Обломовым, она лениво
обопрется на плечо его и идет машинально, в каком-то изнеможении, молчит
упорно.
Бодрость пропадает в ней; взгляд утомленный, без живости, делается
неподвижен, устремляется куда-нибудь на одну точку, и ей лень обратить его
на другой предмет.
Ей становится тяжело, что-то давит грудь, беспокоит. Она снимает
мантилью, косынку с плеч, но и это не помогает - все давит, все теснит. Она
бы легла под дерево и пролежала так целые часы.
Обломов теряется, машет веткой ей в лицо, но она нетерпеливым знаком
устранит его заботы и мается.
Потом вдруг вздохнет, оглянется вокруг себя сознательно, поглядит на
него, пожмет руку, улыбнется, и опять явится бодрость, смех, и она уже
владеет собой.
Особенно однажды вечером она впала в это тревожное состояние, в
какой-то лунатизм любви, и явилась Обломову в новом свете.
Было душно, жарко; из леса глухо шумел теплый ветер, небо заволакивало
тяжелыми облаками. Становилось все темнее и темнее.
- Дождь будет, - сказал барон и уехал домой.
Тетка ушла в свою комнату. Ольга долго, задумчиво играла на фортепиано,
но потом оставила.
- Не могу, у меня пальцы дрожат, мне как будто душно, - сказала она
Обломову. - Походимте по саду.
Долго ходили они молча по аллеям рука в руку. Руки у ней влажны и
мягки.
Они вошли в парк.
Деревья и кусты смешались в мрачную массу; в двух шагах ничего не было
видно; только беловатой полосой змеились песчаные дорожки.
Ольга пристально вглядывалась в мрак и жалась к Обломову. Молча
блуждали они.
- Мне страшно! - вдруг, вздрогнув, сказала она, когда они почти ощупью
пробирались в узкой аллее, между двух черных, непроницаемых стен леса.
- Чего? - спросил он. - Не бойся, Ольга, я с тобой.
- Мне страшно и тебя! - говорила она шепотом. - Но как-то хорошо
страшно!
Сердце замирает. Дай руку, попробуй, как оно бьется.
А сама вздрагивала и озиралась вокруг.
- Видишь, видишь? - вздрогнув, шептала она, крепко хватая его обеими
руками за плечо. - Ты не видишь, мелькает в темноте кто-то?..
Она теснее прижалась к нему.
- Никого нет.., - говорил он; но и у него мурашки поползли по спине.
- Закрой мне глаза скорей чем-нибудь... крепче! - шепотом говорила она.
- Ну, теперь ничего... Это нервы, - прибавила она с волнением. - Вон опять!
Смотри, кто это? Сядем где-нибудь на скамье...
Он ощупью отыскал скамью и посадил ее.
- Пойдем домой, Ольга, - уговаривал он, - ты нездорова.
Она положила ему голову на плечо.
- Нет, здесь воздух свежее, - сказала она, - у меня тут теснит, у
сердца.
Она дышала горячо ему на щеку.
Он дотронулся до ее головы рукой - и голова горяча. Грудь тяжело дышит
и облегчается частыми вздохами.
- Не лучше ли домой? - твердил в беспокойстве Обломов. - Надо лечь...
- Нет, нет, оставь меня, не трогай... - говорила она томно, чуть
слышно. - У меня здесь горит... - указывала она на грудь.
- Право, пойдем домой... - торопил Обломов.
- Нет, постой, это пройдет...
Она сжимала ему руку и по временам близко взглядывала в глаза и долго
молчала. Потом начала плакать, сначала тихонько, потом навзрыд. Он
растерялся.
- Ради бога, Ольга, скорей домой! - с беспокойством говорил он.
- Ничего, - отвечала она всхлипывая, - не мешай, дай выплакаться...
огонь выйдет слезами, мне легче будет; это все нервы играют...
Он слушал в темноте, как тяжело дышит она, чувствовал, как каплют ему
на руку ее горячие слезы, как судорожно пожимает она ему руку.
Он не шевелил пальцем, не дышал. А голова ее лежит у него на плече,
дыхание обдает ему щеку жаром... Он тоже вздрагивал, но не смел коснуться
губами ее щеки.
Потом она становилась все тише, тише, дыхание делалось ровнее... Она
примолкла. Он думал, не заснула ли она, и боялся шевельнуться.
- Ольга! - шепотом кликнул он.
- Что? - шепотом же ответила она и вздохнула вслух. - Вот теперь...
прошло... - томно сказала она, - мне легче, я дышу свободно.
- Пойдем, - говорил он.
- Пойдем! - нехотя повторила она. - Милый мой! - с негой прошептала
потом, сжав ему руку, и, опершись на его плечо, нетвердыми шагами дошла до
дома.
В зале он взглянул на нее: она была слаба, но улыбалась странной
бессознательной улыбкой, как будто под влиянием грезы.
Он посадил ее на диван, стал подле нее на колени и несколько раз в
глубоком умилении поцеловал у ней руку.
Она все с той же улыбкой глядела на него, оставляя обе руки, и
провожала его до дверей глазами.
Он в дверях обернулся: она все глядит ему вслед, на лице все то же
изнеможение, та же жаркая улыбка, как будто она не может сладить с нею...
Он ушел в раздумье. Он где-то видал эту улыбку; он припомнил какую-то
картину, на которой изображена женщина с такой улыбкой... только не
Корделия...
На другой день он послал узнать о здоровье. Приказали сказать: "Славу
богу, и просят сегодня кушать, а вечером все на фейерверк изволят ехать, за
пять верст".
Он не поверил и отправился сам. Ольга была свежа, как цветок: в глазах
блеск, бодрость, на щеках рдеют два розовые пятна; голос так звучен! Но она
вдруг смутилась, чуть не вскрикнула, когда Обломов подошел к ней, и вся
вспыхнула, когда он спросил: "Как она себя чувствует после вчерашнего?"
- Это маленькое нервическое расстройство, - торопливо сказала она. - Ma
tante говорит, что надо раньше ложиться. Это недавно только со мной...
Она не досказала и отвернулась, как будто просила пощады. А отчего
смутилась она - и сама не знает. От чего ее грызло и жгло воспоминание о
вчерашнем вечере, об этом расстройстве?
Ей было и стыдно, чего-то и досадно на кого-то, не то на себя, не то на
Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что
она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним со
вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство...
Она долго не спала, долго утром ходила одна в волнении по аллее, от
парка до дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках, то
хмурилась, то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все не могла
ничего решить. "Ах, Сонечка! - думала она в досаде. - Какая счастливая!
Сейчас бы решила!"
А Обломов? Отчего он был нем и неподвижен с нею вчера, нужды нет, что
дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на руку,
что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее сердца?.. А
другой? Другие смотрят так дерзко...
Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все
жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей
молодежи, но в душе у него теплилась вера в дружбу, в любовь, в людскую
честь, и сколько ни ошибался он в людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало
его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и веры в него. Он
втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей
жертвы.
Но у него недоставало характера явно признать учение добра и уважения к
невинности. Тихонько он упивался ее ароматом, но явно иногда приставал к
хору циников, трепетавших даже подозрения в целомудрии или уважении к нему,
и к буйному хору их прибавлял и свое легкомысленное слово.
Он никогда не вникал ясно в то, как много весит слово добра, правды,
чистоты, брошенное в поток людских речей, какой глубокий извив прорывает
оно; не думал, что, сказанное бодро и громко, без краски ложного стыда, а с
мужеством, оно не потонет в безобразных криках светских сатиров, а
погрузится, как перл, в пучину общественной жизни, и всегда найдется для
него раковина.
Многие запинаются на добром слове, рдея от стыда, и смело, громко
произносят легкомысленное слово, не подозревая, что оно тоже, к несчастью,
не пропадает даром, оставляя длинный след зла, иногда неистребимого.
Зато Обломов был прав на деле: ни одного пятна, упрека в холодном,
бездушном цинизме, без увлечения и без борьбы, не лежало на его совести. Он
не мог слушать ежедневных рассказов о том, как один переменил лошадь,
мебель, а тот - женщину... и какие издержки повели за собой перемены...
Не раз он страдал за утраченное мужчиной достоинство и честь, плакал о
грязном падении чужой ему женщины, но молчал, боясь света.
Надо было угадать это: Ольга угадала.
Мужчины смеются над такими чудаками, но женщины сразу узнают их;
чистые, целомудренные женщины любят их - по сочувствию; испорченные ищут
сближения с ними - чтоб освежиться от порчи.
Лето подвигалось, уходило. Утра и вечера становились темны и сыры. Не
только сирени - и липы отцвели, ягоды отошли. Обломов и Ольга виделись
ежедневно.
Он догнал жизнь, то есть усвоил опять все, от чего отстал давно; знал,
зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане посылают корабли
с войском на Восток; интересовался, когда проложат новую дорогу в Германии
или Франции. Но насчет дороги через Обломовку в большое село не помышлял, в
палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не
послал.
Он усвоил только то, что вращалось в кругу ежедневных разговоров в доме
Ольги, что читалось в получаемых там газетах, и довольно прилежно, благодаря
настойчивости Ольги, следил за текущей иностранной литературой.
Все остальное утопало в сфере чистой любви.
Несмотря на частые видоизменения в этой розовой атмосфере, главным
основанием была безоблачность горизонта. Если Ольге приходилось иногда
раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви
оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все
находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на
призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только
неподвижно-страстным взглядом, - она впадала в тягостную задумчивосгь:
что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и
теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все
предметы кажутся в сером цвете.
Она искала, отчего происходит эта неполнота, неудовлетворенность
счастья?
Чего недостает ей? Что еще нужно? Ведь это судьба - назначение любить
Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а
пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в глазах
мужчины.
Что ж за дело, что не на всякий взгляд ее он отвечает понятным
взглядом, что не то звучит иногда в его голосе, что ей как будто уже звучало
однажды, не то во сне, не то наяву... Это воображение, нервы: что слушать их
и мудрить?
Да наконец, если б она хотела уйти от этой любви - как уйти? Дело
сделано:
она уже любила, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье,
нельзя.
"Не любят два раза в жизни, - думала она, - это, говорят,
безнравственно..."
Так училась она любви, пытала ее и всякий новый шаг встречала слезой
или улыбкой, вдумывалась в него. Потом уже являлось то сосредоточенное
выражение, под которым крылись и слезы и улыбка и которое так пугало
Обломова.
Но об этих думах, об этой борьбе она и не намекала Обломову.
Обломов не учился любви, он засыпал в своей сладостной дремоте, о
которой некогда мечтал вслух при Штольце. По временам он начинал веровать в
постоянную безоблачность жизни, и опять ему снилась Обломовка, населенная
добрыми, дружескими и беззаботными лицами, сиденье на террасе, раздумье от
полноты удовлетворенного счастья.
Он и теперь иногда поддавался этому раздумью и даже, тайком от Ольги,
раза два соснул в лесу, ожидая ее замедленного прихода... как вдруг
неожиданно налетело облако.
Однажды они вдвоем откуда-то возвращались лениво, молча, и только стали
переходить большую дорогу, навстречу им бежало облако пыли, и в облаке
мчалась коляска, в коляске сидела Сонечка с мужем, еще какой-то господин,
еще какая-то госпожа...
- Ольга! Ольга! Ольга Сергеевна! - раздались крики.
Коляска остановилась. Все эти господа и госпожи вышли из нее, окружили
Ольгу, начали здороваться, чмокаться, все вдруг заговорили, долго не замечая
Обломова. Потом вдруг все взглянули на него, один господин в лорнет.
- Кто это? - тихо спросила Сонечка.
- Илья Ильич Обломов! - представила его Ольга.
Все пошли до дома пешком: Обломов был не в своей тарелке; он отстал от
общества и занес было ногу через плетень, чтоб ускользнуть через рожь домой.
Ольга взглядом воротила его.
Оно бы ничего, но все эти господа и госпожи смотрели на него так
странно; и это, пожалуй, ничего. Прежде, бывало, иначе на него и не смотрели
благодаря его сонному, скучающему взгляду, небрежности в одежде.
Но тот же странный взгляд с него переносили господа и госпожи и на
Ольгу.
От этого сомнительного взгляда на нее у него вдруг похолодело сердце;
что-то стало угрызать его, но так больно, мучительно, что он не вынес и ушел
домой, и был задумчив, угрюм.
На другой день милая болтовня и ласковая шаловливость Ольги не могли
развеселить его. На ее настойчивые вопросы он должен был отозваться головною
болью и терпеливо позволил себе вылить на семьдесят пять копеек одеколону на
голову.
Потом на третий день, после того, когда они поздно воротились домой,
тетка как-то чересчур умно поглядела на них, особенно на него, потом
потупила свои большие, немного припухшие веки, а глаза все будто смотрят и
сквозь веки, и с минуту задумчиво нюхала спирт.
Обломов мучился, но молчал. Ольге поверять своих сомнений он не
решался, боясь встревожить ее, испугать, и, надо правду сказать, боялся
также и за себя, боялся возмутить этот невозмутимый, безоблачный мир
вопросом такой строгой важности.
Это уже не вопрос о том, ошибкой или нет полюбила она его, Обломова, а
не ошибка ли вся их любовь, эти свидания в лесу, наедине, иногда поздно
вечером?
"Я посягал на поцелуй, - с ужасом думал он, - а ведь это уголовное
преступление в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до
него есть много степеней: пожатие руки, признание, письмо... Это мы все
прошли. Однакож, - думал он дальше, выпрямляя голову, - мои намерения
честны, я..."
И вдруг облако исчезло, перед ним распахнулась светлая, как праздник,
Обломовка, вся в блеске, в солнечных лучах, с зелеными холмами, с серебряной
речкой; он идет с Ольгой задумчиво по длинной аллее, держа ее за талию,
сидит в беседке, на террасе...
Около нее все склоняют голову с обожанием - словом, все то, что он
говорил Штольцу.
"Да, да; но ведь этим надо было начать! - думал он опять в страхе. -
Троекратное люблю, ветка сирени, признание - все это должно быть залогом
счастья всей жизни и не повторяться у чистой женщины. Что ж я? Кто
я?"стучало, как молотком, ему в голову.
"Я соблазнитель, волокита! Недостает только, чтоб я, как этот скверный
старый селадон, с маслеными глазами и красным носом, воткнул украденный у
женщины розан в петлицу и шептал на ухо приятелю о своей победе, чтоб...
чтоб... Ах, боже мой, куда я зашел! Вот где пропасть! И Ольга не летает
высоко над ней, она на дне ее... за что, за что..."
Он выбивался из сил, плакал, как ребенок, о том, что вдруг побледнели
радужные краски его жизни, о том, что Ольга будет жертвой. Вся любовь его
была преступление, пятно на совести.
Потом на минуту встревоженный ум прояснялся, когда Обломов сознавал,
что всему этому есть законный исход: протянуть Ольге руку с кольцом...
- Да, да, - в радостном трепете говорил он, - и ответом будет взгляд
стыдливого согласия... Она не скажет ни слова, она вспыхнет, улыбнется до
дна души, потом взгляд ее наполнится слезами...
Слезы и улыбка, молча протянутая рука, потом живая резвая радость,
счастливая торопливость в движениях, потом долгий, долгий разговор, шепот
наедине. этот доверчивый шепот душ, таинственный уговор слить две жизни в
одну!
В пустяках, в разговорах о будничных вещах будет сквозить никому, кроме
их, невидимая любовь. И никто не посмеет оскорбить их взглядом...
Вдруг лицо его стало так строго, важно.
"Да, - говорил он с собой, - вот он где, мир прямого, благородного и
прочного счастья! Стыдно мне было до сих пор скрывать эти цветы, носиться в
аромате любви, точно мальчику, искать свиданий, ходить при луне,
подслушивать биение девического сердца, ловить трепет ее мечты... Боже!"
Он покраснел до ушей.
"Сегодня же вечером Ольга узнает, какие строгие обязанности налагает
любовь; сегодня будет последнее свидание наедине, сегодня..."
Он приложил руку к сердцу: оно бьется сильно, но ровно, как должно
биться у честных людей. Опять он волнуется мыслию, как Ольга сначала
опечалится, когда он скажет, что не надо видеться; потом он робко объявит о
своем намерении, но прежде выпытает ее образ мыслей, упьется ее смущением, а
там...
Дальше ему все грезится ее стыдливое согласие, таинственный шепот и
поцелуи в виду целого света.
XII
Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он в деревню -
нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса, идет на гору, так легко
опирается ногой, так колеблется ее стан.
Он за ней, но она едва касается травы и в самом деле как будто улетает.
Он с полугоры начал звать ее.
Она подождет его, и только он подойдет сажени на две, она двинется
вперед и опять оставит большое пространство между ним и собой, остановится и
смеется.
Он наконец остановился, уверенный, что она не уйдет от него. И она
сбежала к нему несколько шагов, подала руку и, смеясь, потащила за собой.
Они вошли в рощу: он снял шляпу, а она платком отерла ему лоб и начала
махать зонтиком в лицо.
Ольга была особенно жива, болтлива, резва или вдруг увлекалась нежным
порывом, потом впадала внезапно в задумчивость.
- Угадай, что я делала вчера?- спросила она, когда они сели в тени.
- Читала?
Она потрясла головой.
- Писала?
- Нет.
- Пела?
- Нет. Гадала! - сказала она. - Графинина экономка была вчера; она
умеет гадать на картах, и я попросила.
- Ну, что ж?
- Ничего. Вышла дорога, потом какая-то толпа, и везде блондин, везде...
Я вся покраснела, когда она при Кате вдруг сказала, что обо мне думает
бубновый король. Когда она хотела говорить, о ком я думаю, я смешала карты и
убежала. Ты думаешь обо мне? - вдруг спросила она.
- Ах, - сказал он. - Если б можно было поменьше думать!
- А я-то! - задумчиво говорила она. - Я уж и забыла, как живут иначе.
Когда ты на той неделе надулся и не был два дня - помнишь, рассердился! - я
вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как
она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не
слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел,
вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье.
- Это любовь! - патетически произнес он.
- Что? Лиловое платье?
- Все! я узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет дня и жизни,
ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя - я добр, деятелен;
нет - скучно; лень, хочется лечь и ни о чем не думать... Люби, не стыдись
своей любви...
Вдруг он замолчал. "Что это я говорю? ведь я не за тем пришел!" -
подумал он и стал откашливаться; нахмурил было брови.
- А если я вдруг умру? - спросила она.
- Какая мысль! - небрежно сказал он.
- Да, - говорила она, - я простужусь, сделается горячка; ты придешь
сюда - меня нет, пойдешь к нам - скажут: больна; завтра то же; ставни у меня
закрыты; доктор качает головой; Катя выйдет к тебе в слезах, на цыпочках и
шепчет: больна, умирает...
- Ах!.. - вдруг сказал Обломов.
Она засмеялась.
- Что с тобой будет тогда? - спросила она, глядя ему в лицо.
- Что? С ума сойду или застрелюсь, а ты вдруг выздоровеешь!
- Нет, нет, перестань! - говорила она боязливо. - До чего мы
договорились!
Только ты не приходи ко мне мертвый: я боюсь покойников...
Он засмеялся, и она тоже.
- Боже мой, какие мы дети! - сказала она, отрезвляясь от этой болтовни.
Он опять откашлянулся.
- Послушай... я хотел сказать.
- Что? - спросила она, живо обернувшись к нему.
Он боязливо молчал.
- Ну, говори же, - спрашивала она, слегка дергая его за рукав.
- Ничего, так... - проговорил он оробев.
- Нет, у тебя что-то есть на уме?
Он молчал.
- Если что-нибудь страшное, так лучше не говори, - сказала она. - Нет,
скажи! - вдруг прибавила опять.
- Да ничего нет, вздор.
- Нет, нет, что-то есть, говори! - приставала она, крепко держа за оба
борта сюртука, и держала так близко, что ему надо было ворочать лицо то
вправо, то влево, чтоб не поцеловать ее.
Он бы не ворочал, но у него в ушах гремело ее грозное "никогда".
- Скажи же!.. - приставала она.
- Не могу, не нужно... - отговаривался он.
- Как же ты проповедовал, что "доверенность есть основа взаимного
счастья", что "не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал
глаз друга".
Чьи это слова?
- Я хотел только сказать, - начал он медленно, - что я так люблю тебя,
так люблю, что если б...
Он медлил.
- Ну? - нетерпеливо спросила она.
- Что, если б ты полюбила теперь другого и он был бы способнее сделать
тебя счастливой, я бы... молча проглотил свое горе и уступил ему место.
Она вдруг выпустила из рук его сюртук.
- Зачем? - с удивлением спросила она. - Я не понимаю этого. Я не
уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с другой. Это
что-то мудрено, я не понимаю.
Взгляд ее задумчиво блуждал по деревьям.
- Значит, ты не любишь меня? - спросила она потом.
- Напротив, я люблю тебя до самоотвержения, если готов жертвовать
собой.
- Да зачем? Кто тебя просит?
- Я говорю в таком случае, если б ты полюбила другого.
- Другого! Ты с ума сошел? Зачем, если люблю тебя? Разве ты полюбишь
другую?
- Что ты слушаешь меня? Я бог знает что говорю, а ты веришь! Я не то и
сказать-то хотел совсем.
- Что ж ты хотел сказать?
- Я хотел сказать, что виноват перед тобой, давно виноват.
- В чем? Как? - спрашивала она. - Не любишь? Пошутил, может быть?
Говори скорей!
- Нет, нет, все не то! - говорил он с тоской. - Вот видишь ли что... -
нерешительно начал он, - мы видимся с тобой... тихонько.
- Тихонько? Отчего тихонько? Я почти всякий раз говорю ma tante, что
видела тебя.
- Ужель всякий раз? - с беспокойством спросил он.
- Что ж тут дурного?
- Я виноват: мне давно бы следовало сказать тебе, что это... не
делается.
- Ты говорил, - сказала она.
- Говорил? А! Ведь в самом деле я... намекал. Так, значит, я сделал
свое дело.
Он ободрился и рад был, что Ольга так легко снимала с него бремя
ответственности.
- Еще что? - спросила она.
- Еще... - да только, - ответил он.
- Неправда, - положительно заметила Ольга, - есть что-то; ты не все
сказал.
- Да я думал... - начал он, желая дать небрежный тон словам, - что...
Он остановился; она ждала.
- Что нам надо видеться реже... - Он робко взглянул на нее.
Она молчала.
...


