Иван Алексеевич Новиков. Золотые кресты
страница №2
...следнею грустью томится душа на холме - Осеньзакатная, золотая Царевна.
- Зачем суждено мне быть Осенью? Зачем я знаю сама, что я - Осень?
Зачем я - закат? - опершись золотою головкою на руки, вопрошает она без
ответа.
Город потух, но светили, горели кресты.
II
Ставровы, брат и сестра, жили в своем особом царстве над городом.
Гора со скатами, холмами, долинками, полуразрушенные старые здания
причудливой архитектуры - развалины бывшей когда-то здесь большой выставки,
полусгнившие лесенки, буйный задор зеленых бунтующих варваров, бросающих
небу победную свою дикость, заросших повсюду, дерзающих всюду; с размахом и
мощью отвечает земля недолговечной попытке людей что-то создать здесь свое:
легионы подземных червей, невидных, но жутких в своем слепом нашествии
тайных микробов, полуживые, загадочно узловатые, скованные в своем
напряжении змеи корней - все это точит, грызет, разрушает, подкапывается,
перерабатывает в ничтожных, но и в бездонных, в неисчислимых глубинах своих,
все, что попадется на их пути, родя первобытный земной чернозем, насытив его
весь до последнего атома напряжением стихии своей, почти оживив его; эта
черная грудь земли сама уже дышит, живет уже каким-то предчувствием жизни;
оно разлито в ней, оно пульсирует, ища себе выхода, и кто поручится, что,
исчезни все живое с лица земли, эта черная, необъятная, смутно напряженная
тварь - не родит ли она сама, одна, одним своим затаенный напряжением сил, -
нового мира? Не отрыгнет ли она вновь миллиарды червей, тех, что родили ее,
что растворились в ней, как отдельные души в мировой общей душе? Много ли
надо червю, чтобы снова стать, жить? И если живы в душе человека мечты о
воскресении мертвых, то отчего невозможно и воскресение червей, мир червей,
вселенная, которую насквозь всю пронижут они, проедят ее ходами и переходами
своими, сгустят и переварят все благородные сущности мира до одной полудикой
массы видимого хаоса?..
Могучая стихия была разлита возле воздушного замка - дома с узорной
резьбой, где жили Ставровы. Но она прикрывалась зеленой, пленительной
маской. Над слепою и хищной стихиен земли поднимались легкие и призрачные
видения, полувоздушный сон. Этот сон звенел и баюкал, и чаровал незримыми
чарами. И Андрей с сестрой жили в этом очаровании, еще утоньшая его в своем
восприятии, еще вознося над землей.
Старые развалины говорили им что-то печальное, но такое грустное и
поэтическое. Всплеск человеческих крыльев, в бурьян заброшенный алмаз
человеческой мысли, если и мерк он порою в черной и зеленой стихии, то
погасал красиво, без жалоб, с внутренней музыкой, которой не могла не
отозваться душа.
И так жили вместе вот уже несколько лет две близкие их родные души.
Царство мечты, возносящейся к небу, и подземное черное царство были с ними
соседние страны. Воздушный замок их был посредине.
В мастерскую к брату Анна вошла одна. Непривычно ей было целый день без
него. Еще днем ушел на вокзал, встретить приезжего гостя. Видно, тот не
приехал с дневным, скоро теперь и вечерний поезд приходит. Странно будет ей
с новым человеком встретиться, даже жить, - Глеб погостит у них. Привыкла
она к одинокой их жизни вдвоем, к книгам, картинам, мечтам, к работе, к этой
вот мастерской.
Анна с улыбкой остановилась, войдя, на пороге. Улыбнулась тому, что
соскучилась так за целый день по всем этим милым вещам. Были они как-то
одновременно и далеки, и близки ее душе. Необычно лепил Андрей. Любящей
верной рукой рассыпал он вокруг себя эти брызги незримого мира, примитивы и
гротески, тех, что могли бы быть, тех, что так обижены Творцом - за то, что
их нет. И вот творил он их сам. И вправду, отчего бы им и не быть -
маленьким странным существам, этим завиткам и каракулям в книге судьбы, с
такой трогательной близостью ютящимся к невинным и радостным душам,
по-детски святым?
"И Христос полюбил бы их", - думала Анна не раз и видела в мыслях, как
гладил Он их своею рукой по уродливым, но доверчивым, милым головкам.
Вот в одном барельефе связаны вместе: спящая девушка, с профилем
нежным, как в отлетающем сне, и у ног ее два немые уродца; они взяли друг
друга за руки, крепко сжали их и в молитвенно сладком экстазе смотрят спящей
в лицо.
Прекрасны лица уродцев, неземной красотой сияет просветленная
неправильность черт, - другой, тайный рисунок сквозит за наружным
безобразием, и прекрасен этот скрытый их лик. И тут же цветы, ко всем
одинаково нежные своей непонятною прелестью, каждый с внутренним миром,
спрятанным где-то на дне, глубоко. "Впрочем, все и везде так запрятано, -
думает Анна, - не в одних лишь цветах. Только сияющая красота именно их,
быть может, больнее всего дразнит загадкой".
Солнце еще попадало сюда, сквозь громадные окна когда-то царившего над
всей горой здания. Случайно, гуляя, увидел его Андрей с площади и с тех пор
не расставался с ним, нанимая из года в год огромный пустырь, обнесенный
забором, с этими развалинами полудворцов, полухрамов и с одним резным
домиком, пока уцелевшим и годным еще, чтобы в нем поселиться.
Тихо, но оживленно незримо было вокруг. Призраки реяли в воздухе,
близко касаясь друг друга краями одежд, призрачною тонкостью тел. Приникали
на мгновенье и к Анне -
не боялись ее, и она отдавала их ласкам волосы, кружево кофточки,
нежность щеки.
Сегодня особенно ласковы были эти трогательные полусущества. Андрей был
среди них хоть и близкий по духу, но все же творец их, - к Анне, пришедшей
одной, льнули только любовно. Целым роем, воздушным и призрачным, близко
кружились возле нее, точно сказать хотели ей что-то, им уже ведомое, но от
нее еще скрытое временем. И сладкою болью на ласки их ответило сердце,
сжатое земным бытием; не биться упруго и звонко - захотелось разлиться ему
широкой, просторной рекой, впитать в себя все, что между землею и небом,
ловить поцелуи, легкие, как сновидение, и отвечать на них, изнемогая в новом
воздушном своем бытии.
И вот кто-то из них вошел в самое сердце ее - она не заметила - И
шепчет ей там, и покорна душа тайному шепоту. Новые, совсем еще незнакомые,
неясные, но такие в неясности своей неотразимо влекущие чувства вдруг
пробуждаются в Анне. Надо ли верить им? Может быть, подошла слишком близко
она к этим бледным и милым друзьям? Но сладко слушаться их, но так
упоительно отдаться, позабыв про весь мир, их влекущему шепоту. Чарует ее,
манит быть ближе к ним, вовсе быть с ними.
Непонятен тот сладкий зов, но Анна послушна ему. И вот начинает она
снимать свое платье, так часто делала это для брата. Но теперь - так,
бесцельно, одной, самой для себя, захотелось это ей сделать... - для себя,
для вечернего солнца, для этих святых, еще не рожденных к страданию кротких
детей, для странных и милых существ, таких ласковых к ней, так вкрадчиво
обещающих нечто, для того, кто поет в ее сердце для того, о чем он поет...
Чем легче, тем радостней ей особой волшебного радостью. Не просто
сказка вечерняя - здесь именно волшебство, ибо кто-то вошел в нее, кто-то
неутоленной рекою разлился в ней, и поднимают, покачивая, неведомые, все
новые волны, и не спрашивает Анна: зачем? - и машинально снимает с себя все
быстрей и быстрее одежды.
А потом поднялась, совсем обнаженная, и потянулась, полузакрыв глаза, с
улыбкой предвестия грядущего счастья.
Чудилось ей: близко открылись какие-то дали, придвинулся сон, и голоса
прекрасные и зовущие звучат над ней, и внизу, и вокруг нее, совсем ясно,
явственно, - вот-вот поймет, расслышит, уловит - и ее душа, один из тех же
таинственных голосов, уже поет им в ответ, ликуя в светлом экстазе
предчувствия. Лика Христа не видит она, Он подернут, закрыт золотистым
туманом, но улыбка Его влекущая светит Анне, как солнце, неземным ароматом
дышат лучи ее, и восторг поднимается из опьяненной божественным светом души
и все растет и растет, как океан перед кручами гор - неприступных, венчаемых
куполом неба.
Но хочется Анне - шепчет об этом не уставая кто-то в сердце ее -
хочется девушке видеть и самый Лик. И вот ступает ближе, навстречу Ему, и
тихо идет меж видений и призраков, - сама как видение, как сон, как мечта. И
улыбаются ей создания родственной, близкой души ее брата и благословляют с
застенчивой радостью. Их радует новый путь. И благодарно Анна касается
тонких изысканных их очертаний, своею рукою даря им мгновенную ласку. Пальцы
девушки чисты и святы. Струится с них светлый воздушный напиток того чувства
без имени, что переполняет ее. Но колеблется Светлый Лик, но расплывается
Облик Христов по мере того, как приближается Анна к Нему... А улыбка Его
остается, окутывает ее всю с головы до ног, проникает во все поры тела ее,
струится в крови, и всю странно живую залу наполняет собою, и дышит одной
душой огромная зала с вечерним блистающим солнцем. Ах, уродцы! Уродцы
особенно нежны, особенно чутки к неземной красоте. Благоговейно и жадно
льнут они к источнику влаги живой.
И так бродит Анна меж ними. И вот попадает в золотую волну. Лучи
обнимают ее, ласкаются близкого лаской к душистым одеждам ее обнаженного,
просветленного тела. Навстречу солнцу протягивает она тонкие, бледные руки и
видит, как окрашивает их Солнечный Бог нежным молочно-розоватым румянцем.
Они светятся, они зацветают небывалой еще неземной красотой; такими руками
рвут цветы в райских садах светлые ангелы и кладут их, сорвав, к престолу
Царя небесных сил, и расцветают сорванные создания новой трепещущей полнотой
бытия, вознесенного жизнью.
Анна опускает глаза и видит всю себя в розовом осиянии и не может не
улыбнуться улыбкой восторга перед собою, перед этим светящимся Богом, и с
удивлением блаженства едва-едва касается юного Божества длинными тонкими
пальцами розовых рук.
Солнце медлит закатом.
III
С дневным поездом, действительно, Глеб не приехал. Следующий приходил
через четыре часа, и Андрей решил, не заходя домой, побродить по городу.
Сестра подождет. Она ведь знает, что Глеб точно не обозначил поезда, с
которым приедет.
Андрей пошел в город.
С утра было бодрое, свежее настроение. Спал мертвым сном, без видений.
Он любил такой сон. Вообще любил крепко уснуть, как дитя отдаваясь в чьи-то
широкие славные лапы. Закрывал глаза, потягивался, будто не давался,
нарочно, чуть-чуть играя, чуть-чуть дразня вековую стихию, что протянула из
дремотных недр своих эти мягкие лапы, дли которых нет слишком взрослых людей
и что так умеют баюкать одинаково всех. Но недолго дразнил, вдруг сжимался
калачиком, кто-то качнет его, вещи двинутся в сторону, поплывут, и сам он
все ниже и ниже опускается в прохладную и теплую вместе - это, засыпая,
возможно - в беспредельность забвения.
Так и вчера заснул, а утром живо вскочил: радостно жить!
Анна еще не вставала. Пробежался по своему и осеннему царству, потом в
мастерскую - много работал, пристально щурил глаза, следил свои образы,
ловил их, фиксировал; глина покорно ложилась под пальцами, чутко следовала
за каждым изгибом фантазии, за каждым трепетанием руки.
Потом пришла Анна. Поцеловал ее, рассказал ей о Глебе, что он приезжает
к ним погостить.
- Тот Глеб?
- Да, тот самый.
Ничего не спросила больше сестра, но Андрей уловил что-то в тоне. - Ты
что?
- Мне странно... - нерешительно сказала она.
- Что странно?
- Не знаю... Может быть, то, что у нас будет жить чужой человек...
- Чужой?
Анна хотела поправиться: "новый, другой".., но ничего не добавила
больше, не поправлялась. Сказала:
- Вот это, Андрей, хорошо!
Он думал и сам, что это недурно. Ему удавалась сегодня работа над той,
еще не рассказанной, еще не совсем внятно задуманной, но такой живой а нем
самом, сказкой о будущей жизни, что зовет золотою мечтой с детства всю его
жизнь и через всю жизнь. Еле наметил пока, но уловил, что-то в линиях,
что-то поймал, на губах уже слово, на кончиках губ. Этим барельефом, может
быть, скажет его.
- Жить бы так, - сказал вдруг, прищурив глаза и делая новую линию.
Потом еще и еще, - увлекся.
- Как - так? - спросила она.
- Как в сказке, - почти машинально ответил Андрей, но вдруг
встрепенулся, посмотрел на часы, - пора на вокзал.
Быстро бросил работу, поцеловал ее руки, глаза, надел
шляпу и почти бегом направился в город - под горку. Потом обернулся,
еще раз махнул своей шляпой:
- Прощай!
И Анна осталась одна.
А он был далеко уже. Взял извозчика, скоро приехал, было рано еще,
сидел на вокзале, опять щурил глаза, подмечая характерность линий в толпе;
оглядел всех и каждого, кто приехал с тем поездом - не было Глеба, и вот
опять в городе. Четыре свободных часа!
Как чудесно, однако, жить!
Воздух так редок и чист, что и сам становишься легче; тоньше и
прозрачнее делаются те нити, что связывают вольный порыв незнаемой сущности
нашей с этой видимой, с этой слишком земной оболочкой.
Кажется, мог бы ступать легкою звонкою поступью, вольно идти где-то
вверху, над городом, поднявшись над узкостью улиц и обидною близостью
каменных стен,
Андрей широко, забывшись, не видя, шагает по улице. Он фантазирует. В
каждом живом существе ему чудится тайна. Чудесное плещется всюду. Но неясен
еще рокот струй, бьющих о стены граненой души - странно: граненой! - но так
показалось... Андрей верит в то, что ему кажется. Надо больше в фантазии
верить, иначе мир вещей подчиняет себе, навязывает свою скучную, свою
жестокую логику и без особого даже напряжения мертвящих сил своих ловит
живые души, дает им скелет - не только снаружи, но и кует плеск самой
сущности - стекленеет душа.
Мир вещей и какие-то там их законы - это самая скучная, самая тяжелая
из фантазий природы, ибо в создании ее еще не принимал участие настоящий,
бунтующий человеческий дух.
Больше простора, больше свободы, полета, светлой наивности, детскости
жизни! Миг разрушения - миг нового творчества - вольность, разлитая в мире.
Хрустальный осенний воздух этой просторной свободою дышит. Сегодня
ясней и прозрачней плещется непознаваемое в нас.
Да, хорошо, чудесно жить!
Оттого так чудесно и радостно, что в вольности воздуха, в вольности душ
родятся цветы незримого мира.
Не в самой душе, а где-то в точке касания двух.
Вот одна, обреченная жить на земле. Вот другая такая же. Грустит душа,
и другая грустит, а может быть нет, весела, - это все равно. Даже именно
так, напротив: сегодня одна из них весела. Но открыли глаза и узнали друг
друга, коснулись, в трепете нежном на минуту слились, - и родился цветок
любви.
Как мы бедны словами, когда называем: любовьНадо тысячи слов для
оттенков, ибо в них-то все дело. Мало сказать: цветок, - надо дать ощутить
его аромат, передать чары красок и форм может быть больше - прямо сорвать
его. И только единственный тот, кто сорвет, познает сокровенную суть цветка-
и в красоте его жизни, и в аромате его увядания - для того, кто сорвал...
Сколько людей, сколько разной любви, и у каждого с каждым по-разному.
Есть цветки - один на всю жизнь, и вся жизнь - в одном. Мир и Бог, и
преисподняя - все в одном цветке.
У другого - в душе целый луг, целый цветущий родник неисчерпаемых
светлых улыбок души. Вот к одной светлый посланец - взгляд; человек шел по
улице, весел был беспричинно, а она грустна и печальна, и были широко
открыты глаза, свободный, пронизанный солнцем и небом входит посланный
юноша-взгляд, девушка-грусть сидит у порога души, у водоема ее, самоцветные
камушки тонкими пальцами трогает, чуть-чуть касаясь. - "Здравствуй, светлая
грусть! Я к тебе! Полетим вместе на небо!" Грусть встает, ничего не сказав.
Откуда он? Такому нельзя не ответить. Дает ему бледную руку с такими синими
жилками... - "Ближе, дитя мое! Ближе, невеста моя!" И склоняется к ней
светлый посланец - жених ее новорожденный, обрученный невесте, быть может,
от века - и протянула уста к нему грусть; бледные - дышат они чувством
доселе незнаемым, раз лишь рожденным - только для них, только для этого
мига.
Разве что-нибудь скажешь, если скажешь: любовь?..
И вот коснулись уста, вот слились, и вот два - воедино, и во вселенной
родился новый цветок, заключивший обоих в вечный союз...
Мгновенен ответный взгляд девушки.
Загадочен, грустен взгляд тоненькой девушки.
...А не мы ли с тобой обручены этим чудесным цветком? Ты отозвалась
мне. Пустила улыбку души к себе - в сокровенный тот терем, где сидела,
слушая всплески стихий, грустя, сама твоя грусть и касалась нежной рукой
самоцветных, маленьких камушков.
Ты дальше пошла и затерялась в толпе, и я не увижу тебя, быть может,
навеки, но что-то в тебе есть мое, и во мне - твое, и наше - а нашем
единственном, в нашем ребенке, в нашем цветке. Вот он поднялся над городом,
вот он касается шпилей церквей и башенок темных, вот к небу парит - тот, в
кого мы вдохнули новую жизнь - наши любовь.
И не легче ли стало грустить тебе, о, неведомая невеста моя, на миг -
но невеста? И не стала ли глубже и мягче, и благородней радость моя? И не
легче ли, ближе, интимней приникли к душе наши тела? Не зазвенела ли в них
та же стихия? Вольною птицей не полететь ли нам в высь, в царство фантазий,
нами же созданных, нами-творцами вызванных к жизни из той темноты, где
тысячи новых миров ждут еще нас?..
Но говорить ли еще о любви? Может быть, просто надо - любить?
Кто как умеет, кто как родился - кто на всю жизнь, кто на миги, кто
бестелесным и чистым цветком, кто кровавым и рдяным... Рождайте и рвите эти
цветы, да, и рвите, ибо они и в смерти живут.
А какие цветы настоящие? А как должно любить? Эх, были бы лишь
настоящие!
А если они, настоящие, - разные? Разве разные могут быть правды?
Время уходит на думы и мысли. Думайте день, два, годы, века! Что-
разрешили?
- Нет...
- А ваши цветы?
- Не было их...
- Все думали? -Да.
- Бесплодные!
IV
Ах, кто она - эта тонкая девушка? Отчего не знал Андрей о ней раньше?
Жить в одном городе и не знать о ней!.. Отчего грустна она, так бесконечно
грустна, а в углах губ - все же будто задор молодой и юной насмешки?
Но это только его изощренный глаз уловил; Сейчас ее рот - это только
жилище молодой, крылатой летуньи, жилище, покинутое ею, ибо в глазах была
грусть.
Бродя из улицы в улицу в ожидании поезда, встретил Андрей эту девушку,
взглянул на нее, и она ответила быстрым, мелькнувшим, тотчас же скрывшимся
взглядом.
Отчего не подошел он к ней? Отчего не спросил? Увидит ли? Вдруг никогда
не увидит? Затерялась в толпе; не пошел за ней следом.
Но Андреи не грустил. Он верил всегда и во все, что обещало улыбку.
Прекрасны глаза незнакомки, а прекрасное всегда идет рука об руку со светлой
улыбкой. Временно могут они разойтись, затеряться, но стоит аукнуться, и
снова - полет, трепетание крыльев, верных отгаданной цели.
Был Андрей фантазер, верил в фантазии. Но вот вдалеке белый дымок.
Снова он на вокзале; поезд; в нем Глеб.
Андрей особенно рад приезжавшему гостю. Несколько лет жили вместе,
любил тонкую хрупкость души его. И вот тоже несколько лет не видались.
Андрей поселился с сестрой, только что кончившей тогда свой институт. Глеб
был в тюрьме, потом за границей, потом в захолустном городишке на родине;
жил, менялся, страдал. Любил строить схемы, любил все прояснять для себя.
Хаос живой тревожил его, нужен был план, стройность, система. Скоро сбросил
скелет железных законов необходимости, стадий развития, весь такой арсенал,
каким по-военному - военная строгость и точность - строили жизнь;
покачнулся, похилился, но снова обрел себя, новый свой план светлого
архитектурно-прекрасного храма. И за работой, за горением внутренним совсем
не заметил болезни. Боялись чахотки, послали дальние родные, у которых он
проживал, сюда, в крупный центр - показаться врачам.
Андрей с большим интересом и волнением прочел его книжку, которую Глеб
прислал ему около года назад. Странная книжка! Вся сама в себе заключенная,
без единой ссылки, без ничего, с внутренними водоворотами, с какими-то порою
едва намеченными, но холодящими мыслями: дальше, от жизни прочь, от света и
красок... Как будто бы так. Может статься, не разобрался как следует в
ней...
Ах, милый мой Глеб! И Андрей уже с ним всею своей подвижною душой, все
мысли о Глебе. Девушке будут еще зажжены приветные свечи, а вон в том
сизоватом дымке облик милого Глеба, светлый и строгий.
Глеб! А не слишком ли строг, не очень ли только кристален твой новый
храм? Есть ли место в том храме художнику, жизни, цветам? Или, по схеме
строителя, им так же мало уделено места, как и в былом разрушенном храме?
Увидим! Увидим...
Поезд; вагоны; окна... Окно:
- ГлебГлеб! Здравствуй!.. Я здесь!..
У старика тряслась голова, коротенькие ноги были широко и неуклюже
расставлены, но седые усы расчесаны по-молодому, а глаза смотрят ясно, по-
детски.
Глеб бережно держал его под руку, помогая сойти.
Он еще не видел Андрея, и Андрей инстинктивно замер на мгновение, не
мешая ему помочь старику.
Лицо у Глеба тонкое и изящное по-прежнему, только еще немного сделалось
строже; мягким мазком вдоль обеих щек, оттеняя их матовость, легли две
полоски волос, борода небольшая, чуть-чуть с изгибом туда и сюда,
каштановая; в глаза не успел взглянуть Андрей, но он помнил их синеву -
конечно, все та же она... такие глаза на иконах рисуют; теперь спущены
стрельчатые ресницы - камыш, скрывающий озеро. Был Глеб еще в легком пальто,
порыжелом, простом, и совсем в летней белой шляпе; пепел волос как будто еще
посветлел. Глеб был высок, тонок и не силен. Ему было легко помочь старику,
но когда тот сразу опустился с высоких ступенек на землю, Глебу очень
пришлось согнуться, чтобы дать ему мягкость прыжка.
Вот он выпрямился и уже жнет глазами Андрея, а старик у его ног с
молодыми седыми усами и детски -светящимся взглядом.
- Здесь я! Глеб!..
Старик торопливо схватил угол пальто у Глеба, стоявшего на площадке, -
так близко было оно возле лица - и прижал к губам. Глеб наклонился, и опять
Андрей не видал выражения его глаз.
- Христос мой! - услышал он, совсем подойдя, шепот
поцеловавшего.
- Здравствуй, Глеб!
Обнялись, поцеловались крепко и долго. У Глеба все те же нежные и
невинные губы. Приятно коснуться их свежести. Андрей еще раз поцеловал его.
Старика уже не было.
- Ты слышал, это тебя он Христом назвал?
- Это очень несчастный старик...
- Чем? - И, не дождавшись ответа: - Ты все тот же, Глеб! Люблю я тебя!
- воскликнул Андрей с восхищением.
Глеб улыбнулся.
- И ты все такой же. И я тебя так ужасно люблю...
- Едем домой. Где твои вещи?
- Вот со мной.
Ручной небольшой чемодан, и тот почти пуст.
- Может быть, просто пройдемся?
- Как хочешь. А ты не устал?
- Напротив... В вагоне все время сидел.
Пошли. Опять город. На углу площади еще раз видят они старика. Он идет
медленно на коротких ногах, но лицо его светло.
- Мы много с ним говорили дорогой.
Старик тоже увидел их и еще раз машет рукой и снимает черный картуз.
- Странный случай он мне рассказал...
- Давай я понесу!
- Ничего, легко ведь...
- Пожалуйста, Глеб...
Чемоданчик, действительно, был очень легонький.
-Ну, расскажи...Или нет. Потом. Расскажи о себе...Ну, как живешь? Что
ты? Кто ты? - Свободной рукой Андрей не уставал теребить пальто Глеба.
- Кто я? - Глеб опять улыбнулся. - Все тот же, Андрюша. Как видишь. А
все-таки будто другой. Весь другой.
- Нет, нет! Не может этого быть. Я не хочу.
- Ты не хочешь? - Глеб ласково тронул Андрея. - А, может быть, хочешь
все-таки я расскажу тебе о старике?
- Ну, рассказывай.
- Видишь... Он был женат. Для родителей, очень тем захотелось, но с
женою не жил - как с женой. Хотел жить по Евангелию, быть целомудренно
чистым. И так много лет прожили вместе. А потом заскучала очень жена, в
тоску стала впадать. Ты слушаешь? Тебе интересно?
- Конечно, конечно, Глеб. Мне кажется, ты и о себе этим рассказываешь.
- О себе? Ну, так вот. Стала его просить жена по ночам, чтобы дал ей
дитя, ей так трудно жить. Так тяжело быть одной, что-то сосет ее сердце...
Ласкалась, молила его. Такая тоска на душе у нее, что с жизнью готова
расстаться. А он не только в теории чист, а в самом деле никогда не хотел
ее, как жену. Да и никого не хотел. А она молила: ну хоть из жалости!.. И он
стал смущаться, не знал, как быть. Видит, гибнет жена. Помолился Бегу,
просил вразумить его. Что ему делать: оставить жену на погибель и быть
верным евангельскому завету или... дать ей ребенка? Припал к земле, ждал
ответа от Бога, и Бог сказал: дать ребенка.
Глеб замолчал, а Андрею было и странно, и радостно слупить его. Он
любил его голос, манеру, говоря, наклонять голову немного набок, точно со
стороны прислушиваясь к самому себе. С минуту шли молча, потом Глеб опять
заговорил:
- Бог сказал: дать ребенка. И он хотел дать ребенка - во имя жалости к
человеку, во имя острого страдания женской души, да не мог, не умел его
дать. А жена изнывала и чахла. Попробовал было сказать: пусть возьмет себе
другого мужа... Только взглянула на него, с таким укором, что больше ей уж и
не заикался об этом. И опять Богу молился, просил научить его.
- Ну и что же Бог? - невольно Андрей спросил. Глеб еще ниже склонил
свою голову.
- Бог научил.
- Что ты, Глеб, говоришь!
- Да, но тут уж подробности... Он мне все рассказал, доверился
почему-то.
Андрей не спросил, как это Бог научил, но едва уловимое, легкое
волнение пробежало внутри: Глеб говорил так серьезно, сосредоточенно и
вдумчиво.
Помолчали.
Над городом плыли корабли облаков. Какая там жизнь? Какие вопросы? Там
свои кормчие, пути по неизвестным морям. К какой цели плывут?
Может быть, все корабли - и земные, и воздушные, и подземные - все к
одной цели?
Как знать!..
- И вот уже в старости стало тревожить его: Бог ли то был? Не был ли
дьявол в образе Бога? Жена умерла скоро после того, как родился ребенок...
- Дочь? - почему-то спросил Андрей.
- Девочка. После смерти жены и задумался, вот и ребенок был, а она
умерла. А ведь ребенок затем, чтобы ее-то от смерти спасти. Бог ли послал
его?
- А ты как думаешь, Глеб? Глеб на вопрос не ответил,
- По монастырям стал ходить, допрашивать всех. А монахи все строгие,
все угрюмые, дьявольской дочкой зовут его девочку. Напала тоска на него.
Покоя себе на найдет. И вот у меня тоже допрашивать стал, как и ты сейчас. А
сам ты что-нибудь знаешь?.. Нет, ты не знаешь...
- Я знаю, Глеб! Чувствую...
- Знаешь, тем лучше... Трудный вопрос для меня. - Ну-и ?..
- Я не знаю... - Глеб говорил с трудом... - Это вопрос для меня, может
быть, самый больной. Я ведь почти как монах... Я так понимаю евангельский
дух.
Андрей слушал с тою же напряженностью, с какой Глеб говорил, но тот
вдруг улыбнулся, и лицо сделалось женственно мягким, а голос таким свежим,
именно свежим - будто бы даже с легким лукавством, чуть уловимым в душевной,
светлой улыбке, в легкости слов.
- А я все-таки...
Что? - И Андрей встрепенулся.
- Все-таки выход нашел... -Ну?
- Я для него... Для него сказал: это был Бог! - И торопливо, поспешно
стал объяснять: - Если даже был дьявол... пусть дьявол... Все-таки - это был
Бог. Понимаешь ты: Бог был в нем. Не в том, кто предстал перед ним, а в этой
неизреченной детскости души его, в пресвятой его жалости к страдающей
женщине.
"Как глупо!.. Как глупо!" - думал Андрей, сильно моргая; не думал, а
как- то машинально твердил про себя...
Глупо не глупо, но повисли в углах его глаз два драгоценных алмазика.
Не ими ли, камушками само цветными, и играет затаенная наша грусть у водоема
души?..
- Ах, Глеб, Глеб! Милый мой!..
Он схватил его за руку и крепко сжал в своей. Глеб тем же ответил.
Вдруг стало обоим легко и хорошо. Так и не разнимая сомкнутых рук, шли
еще долго. Потом Андрей рассмеялся:
- Неловко идти с чемоданом, когда руки так вместе. Пришлось сесть на
извозчика, но рук все же не отпустили. Странная вещь это - вместе... Всегда
далекий от Глеба,
далекий в вере его, в его построениях, Андрей, вопреки этому, был ему
внутренне близок. Роднила их заостренность духовных переживаний обоих: если
перевести на графику жизни их душ, то рисунок получится разный, вместо
строгости линии, стремящихся в тонкую высь, развернется сложность узора
другая, но все же родная неуловимым единым оттенком, верным той единой руке,
что чертила их.
Интимная сущность того, что называют любовью, была в их душах одинаково
белая, и Андрей со своей многоцветностью был ослепительно белый внутри. Но
вовне, в воплощении красочном, так все по-разному выходило у них...
Кто создал таким этот единый, но и в отдельных частях целиком
заключенный, удивительный мир?
Ехали молча; по лицу бегали тени светлых улыбок. Андрей вспомнил
детскую радость в глазах старика.
Да, благодать их коснулась, этих невинных глаз.
- Ну, а дочь его, девочка, как? - спросил он у Глеба, уже подъезжая.
- Ах, с девочкой грустно... Потом расскажу.
С ней грустно. Как же так?
Радость и грусть - две сестры, и одна без другой ни на шаг. Обе
стройные, обе прекрасные, рука об руку ходят они, и иногда трудно их
различить. Отчего это кажется, что затаенная грусть светит в глазах ее
светлой сестры, а та, в свою очередь, розовым покрывало надежды веет над
печальным изгибом прекрасных девических плеч? Разве можно что-нибудь в мире
понять до конца? К миру надо приникнуть и пить его влагу, слушать, смотреть,
- глазами, ушами, всем существом проникаться таинственной сущностью, за
всплеском отъединенных, раздельных волн улавливать общий, скрытый в них и
волнующий голос, и отдаваться тайнам его с последним самозабвением,
растворяясь в них и только тем постигая их изнутри. А едва овладел - в
простом и конечном новые и новые глубины, еще изначальнее, и снова нить их
душою, копя и возвращая волшебные силы в недрах заветных, в скрытых тайниках
существа, чтобы знать и уметь в возвратном отливе, во вдохновении, и самому,
опьяненному хмелем - хмелем цветущим - матери-браги вселенной, рассыпаться в
мире самоцветными брызгами творчества, целым каскадом светящихся,
искрящихся, ликующих новых миров - быть Богом все новых и новых фантазий.
Слезли с извозчика возле ворот и вступили в царство Ставровых, в
воздушный, реющий скит с призрачным сном, с зеленовато-золотым огненным сном
чернозема - зыбкое царство, ибо фундамент его - многомиллиардный живой,
жующий, грызущий, сосущий, гибкий в изломах и узловатый в гибкости,
фантастический в своей страшной реальности, обнаженно живущий, но скрытый
мир.
Вступили в прекрасное царство.
V
Осеннее золото струилось по скатам пригорков, а навстречу бежали лучи,
и низали, как бусы, кружочки червонные на золотые же нити. Вечер, по нитям
скользя, омывал их мягкой прохладой.
- Ах, как хорошо! У вас - как в скиту. Дорожка уютно вилась между
деревьев.
- Как в скиту - рассмеялся Андрей. - Заглянул бы ты в мою мастерскую...
Сколько там всякой всячины, совсем не монашеской. Да и мы оба с сестрой -
какие же мы затворники-христиане ?..
- Не знаю, - промолвил Глеб. - Христианство - это стихия, мы выросли в
нем, это воздух, которым мы дышим, с детства он наш и родной.
- Да, если так понимать, может быть, кое-что сохранилось и в нас...
- Не что-нибудь. Нет. Я теперь только понял, Андрей, что я никогда и не
переставал быть христианином. Даже тогда, когда поклонялся великой -
помнишь, мы ее называли богиней? - Необходимости... Ты спорил со мной и
тогда против моего идолопоклонства. Но сколько было в заблуждении этом
душевности, сколько внутренней правды!
- Но не Христа же, Глеб?
- Ты думаешь - нет?.. А я думаю. Он и тогда уже был.
- Как в твоем старике? Даже если и дьявол, то все-таки Бог?..
Глеб рассмеялся:
- Пожалуй, что так.
- Глеб, слушай, а я вот какой с детства был. Богу молился - лет так
четырех, поклоны клал, а сам между колеи, поклоны кладя, глядел, кто что
делает в комнате...
- Хорошо... - Глебу понравилось.
- И ведь что ты думаешь? С чистым сердцем молился...
- И с такою же чистой душою поглядывал!
- Да, да, конечно...
Глеб снял свою белую шляпу и глубоко вздохнул; поднялась под рубашкой
узкая грудь - такая легкая, почти невесомая, призрак.
- Ты еще, Глеб, похудел...
- Да, вознестись готовлюсь... Надо мною смеются так.
- Но ты у нас еще погостишь?
- Как еще?
- До вознесения, Глеб!..
- Ах, до вознесения... Конечно! Конечно...
- А волосы, Глеб?
- Что волосы ?
- Глеб, неужели?..
- Да, да, половина седых...
- То-то они посветлели как будто... Как же так? Ты ведь не старше меня.
- Моложе.
- Сколько тебе?
- Двадцать семь.
- Двадцать семь... да, конечно, моложе.
- А ты все такой же. -Да."
Андрей немного сконфузился, точно какую неловкость сделал невольную: ни
одного седого волоса нет до сих пор... Нет, по всему видно, не настоящий он
христианин...
Какие все глупости в голове!.. Почему же собственно христиане должны
седеть к тридцати годам?.. Христос не был седой... А впрочем, что мы знаем о
Нем?
Андрей оступился, споткнулся о камень, - не разглядел. Христос, Глеб,
седина... Нельзя сразу думать о стольких вещах!
- Ах, Глеб, ты мне должен все рассказать! Я тебя так не оставлю.
- То, что можно сказать, Андрей, не есть еще настоящее. - Глеб подумал.
- Ты, ведь, художник. Хочу красиво сказать тебе. Слова - это сосуды с вином,
оболочка звенящая. Часто красивая она, тонкая. Вот чокнулись, обменялись
словами - звон родился. Слышим обманный тот звон, видим вино, знаем, какое
на глаз, но ведь надо испить его. Надо, закрыв глаза, причаститься вином -
тихо, без слов. Может быть, надо молчальником быть, слепцом добровольным,
навеки глаза закрыть...
- Зачем же глаза закрывать? - простодушно спросил Андрей.
- Формы обманны. Формы - соблазн. Вот оно что! Формы - соблазн!
Не возразил Андрей, но всем существом своим был не согласен.
Формы! Весь красочный мир, вся изысканность линий, что в своих
сочетаниях обещают постижение и неземной красоты... Возразить - это целый
горячий протест. Только спросил:
- А красота, Глеб?
Брови сдвинулись строго у Глеба, лицо стало тоньше еще. Замедлил
ответом, но все же сказал:
- Телесная красота - это тоже соблазн.
У Андрея стукнуло сердце. Всполохнулось. Редко бывало так у него, но
вот случилось.
- Глеб! Мы не вместе! - с тоскою вырвалось вслух. Глеб возразил ему
тихо и немного печально:
- Красота есть иная, духовная... - и крепко закрыл глаза. - Еще далеко!
- прошептал он усталым и дрогнувшим голосом. - Я отдохну, - И присел
отдохнуть.
- Что с тобой? - тревожно спросил Андрей.
- Ничего. Я устал. Только устал. - Но все еще не открывал глаз.
Андрей стоял возле. До дома оставалось два шага. Мастерская серела на
горке. Вдруг потянуло туда, - целый день не работал. Что это с Глебом?
Взглянул на него. Странное было лицо! Точно именно пил - не только глядел на
него -дорогое вино, упиваясь им, отдаваясь ему... Слова надо пить, закрывши
глаза, - вспомнил Андрей. Что же он пьет и кто сейчас говорит с душою его?
Но взглянул перед собою нечаянно прямо на город и позабыл о Глебе и обо
всем.
Небо сияло торжественным гимном в пурпуре, в золоте. Розовый благовест
лился с далеких кочевников-облаков. Кормчие довели свои корабли до блаженной
страны. Море небесное! Всемирные волны! Пафос единой, полной гармонии...
- А это! А это? Глеб, посмотри! И схватил его за руку.
Глеб оторвался от сна. Лицо было бледно; тайный экстаз пронизал его
душу и отразился жгучим отсветом в чертах лица; Глеб неба не видел, Глебу
было видение.
По нитям вечерним, по золотым путям, между одеждами легких молитв,
оберегавших, хранивших покой избранной небом души, дыхание тела пришло, и
имело оно розовый, нежный божественный облик, с немою улыбкой восторга, с
хрустальным бокалом солнечной влаги - золотым напитком заката...
Как пришла она?
Пришла. Позвала душа душу.
Люди не знали, а души... Может быть, тоже не знали, знал и за них, как
всегда, кто-то другой...
Мы боимся признать, что такое случается. Но так именно есть! Фактов не
надо страшиться, ибо мир вещей, факты обыденности, не есть еще настоящие
факты, а чья-то часто нелепая шутка, и, может быть, именно их, этих
обыденных фактов, надо бы было страшиться, если считаться с ними всерьез. Но
факты другие, новые, те, что сами мы создаем из безмерности небытия, они не
страшны, потому что близки нам, что родные душе, что в них небывалая правда
грезит прервать свой сон, порвать изначальную ткань небытия, родиться таким
вот юным н розовым Богом, какого увидел Глеб и содрогнулся, увидев, от
сладостной тайны. Уходя от соблазна открытых, познал он соблазн закрываемых
глаз.
Разные правды мирно уживались в вечереющем воздухе царства Ставровых.
Несоответствие их окутали таинственными, легкими касаниями мягкие умиряющие
волны, скрывая за собою, быть может, высшую благодать разрешения.
Солнце зашло, только кресты сияли победно. Кто кого победил ?
Художник не дождался ответа от Глеба; христианин промолчал вплоть до
дома.
Анне в тот же момент показалось, что кто-то живой коснулся души ее,
склонился устами к ее руке.
Пробежал холодок. Стала одеваться быстро. Прибежала домой, когда Глеб и
Андрей были там уже.
Осень знала и видела все. Но она сидела спокойно - ждала, пока погаснут
золотые кресты.
Недолго ждала. Они скоро погасли.
Тогда встала она на крайней верхушке горы и подняла, возвышаясь до
половины быстро темневшего неба, заломила руки свои - над городом, над
холмами и долинами, которые ей так полюбились.
А распустившийся шлейф ее всю гору покрыл серебром.
VI
Глебу было хорошо в новой для него атмосфере, она отвлекала его от
привычных дум и давала незаметно, но верно нежную мягкость напряженности
мысли. Анны он раньше не знал, но ее не дичился, как часто дичился новых
людей, особенно женщин. Не узнал в ней и свое неизъяснимо сладкое видение,
что встретило его на пороге новой жизни, стало у входа и разделило его бытие
на две половины: одно до нее, после - другое, а миг этой встречи был как
сечение перекрестных дорог. Был на пути его отныне этот перекрестный пункт,
где предстало видение в миг, когда сияла над ним небесная твердь, и солнце
горело прощальным торжеством, уходя навсегда. Навсегда для этого мира, ибо
завтра мир уже будет иной, отделенный черной пустынею ночи от того, что
сегодня в беспредельном просторе небес сжег свою короткую жизнь.
Уже напились чаю втроем, Глеб осмотрел весь дом - нравился дом ему,
походил на замок средневековый. Высокие окна с полукруглым изгибом вверху,
резьба по карнизам, такая ажурная на вечерней легкости неба, две стрельчатые
башенки с узеньким ходом к ним через крышу. Но не было тяжести, какою-то
легкостью было пронизано все. Не удивишься, если, проснувшись поутру,
найдешь все другое, а это окажется сном, Андрей был в восторге, но не
показывал радостных чувств: это ведь красота, а красота формы - соблазн. Ну
и пусть соблазнится немного...
Уже говорили много о разных вещах, узнали, как жили оба за эти годы,
что не видались, и вдруг стало так, что надо или помолчать немного, или
заговорить о чем-то другом, очень большом, быть может, о самом существенном.
И помолчали сначала действительно. Потом Андрей предложил подняться на
гору. Такой простор на горе! И сейчас же пошли.
Было темно уже, жутковато и звонко от ночных осенних сверканий.
Небольшие собаки, целых четыре, обрадовались человечьему запаху,
человеческим легким шагам, и побежали вперед. Любили гулять они с Андреем и
Анной. Примирились и с Глебом. Обнюхали наскоро: человек оказался невредный.
Бежали быстро и радостно, откидывая задние ноги несколько в сторону. Один
только щенок, самый лохматый, серел в темноте, отставал. Был он удивительно
похож на трехкопеечную деревянную лошадку, и всегда был позади всех других.
Анна любила собачек - ей пришлось выкормить их, когда мать этих щенят после
родов почти тотчас умерла. Любила их жалкою и большою любовью.
И оттого, что люди шли также безмолвно, намечалась какая-то близость их
к этим тоже немым существам. Среди чернозема и снов его были собаки к людям
все-таки ближе, а темною ночью смутное дрожание их неоформленных душ льнуло
к душам людским по-детски и очень доверчиво. И уже это большая была радость
для них, и давала она именно резвую легкость их задним ногам.
Андрей шел немного впереди. В небо он не смотрел сейчас, но осенние
звонкие звезды сами падали в воды души и отражались там крупные, ясно-
прохладные. Второе небо сияло в душе.
Всегда Андрей жил в художестве и на жизнь смотрел так же. Сегодняшний
день и вечер давали ему наслаждение, как от касания к глубокому искусству.
- Ай! - вскрикнула Анна. Андрей обернулся.
- Что с вами? - спросил ее Глеб.
Но Анна уже успокоилась и, смущенная, стыдилась признаться.
- Летучая мышь? - догадался Андрей.
Конечно, это была летучая мыть! Странно, что она вылет ела так поздно.
Летучие мыши ткут сумерки, а эта вылетела почти уже ночью. Что за цел" в ее
бесцельном полете?
- Вы боитесь летучих мышей?
- Да, очень боюсь. Я вся в белом.
Глеб только сейчас разглядел, что она была в белом. Брат рассмеялся:
- Анна верит, что летучая мышь может вцепиться в волосы...
- Не вцепиться, а сесть и выщипать волос...
- И с ним повиснуть на засохнувшем дереве...
- А тогда засыхает душа, - докончил Глеб. - Вы знаете это?
- Конечно. Но только летучие мыши не властны над душой.
- Не надо бояться их? - спросила Анна и нечаянно взяла
Глеба под руку
И снова смутилась тотчас же, а от смущения еще более
нечаянно сказала:
- Ну, теперь охраняйте меня!
Неловко лежала рука ее. Они шли не в ногу, а в потемках каждая
небольшая неровность вырастала в порядочную.
- Дайте, так будет удобней.
Они переменились, он взял ее руку своей и сразу почувствовал ближе и
проще всю ее возле себя. Так ему легче беречь, охранять от летучих мышей.
- Я давно уже Анну стращаю - на барельефе вылепить вместе с летучею
мышью...
- Не надо, Андрей!
- Мышь нагнется над ухом, над спящей, и будет сосать ее кровь...
- Это не мышь, это упырь.
- Все равно... мышь тот же упырь. Вообще - червяк! Глеб рассмеялся, он
был естественник.
- Конечно, червяк! - повторил художник с настойчивостью. - То есть не
формой, а психологической сущностью... Право! Не так? Ну, вот увидишь. Я
тебе вылеплю. Разве кровь сосать и волосок вытягивать - не все равно? Все
равно так и этак вытянет душу...
Глеб вдруг серьезно сказал:
- Душу не может вытянуть мышь.
- А если мышь прилетит как посланец небес? - коварно спросил Андрей, -
Как к твоему старику?..
Глеб ничего не ответил. И Анна брата не спросила ни о чем, - какой
старик, какой посланец небес? Показалось ей, что чуть-чуть дрогнула рука ее
спутника.
Отчего?
Показалось, наверное.
Андрей замолчал, немного смутившись. Может быть, очень некстати
вспомнил он старика?..
И так дошли, не обертываясь, до самого верху. Неосознанное беспокойство
струилось вслед. Перед большим разговором надо было, чтобы осложнилась
как-то глубинная ясность. Еще не забурлила вода, но, незримый еще, в скрытых
глубинах наметился, зарождаясь, водоворот спиральных струй.
Все четыре собаки были уже на горе. Они стояли безмолвные и глядели на
город - вниз. И слабо мотали хвостами. Андрей тоже был с ними. Анна
освободила свою руку и тихо сказала:
- Взгляните.
Глеб обернулся и чуть-чуть невольно откинулся назад от неожиданности.
VII
Звезды вверху, звезды внизу.
Два неба.
Город горел, расстилаясь у подножья горы. Звездным дождем разлился по
долине и блистающим гребнем поднялся к верхнему небу возле самой черты
горизонта - границы двух звездных морей.
Среди черноты и молчания ночи блистал он своими огнями торжественно.
- Я думаю, если есть Бог, - сказал Андрей, - должен Он быть в такой
именно вот красоте.
Никто ничего не сказал, а Андрей, позабыв про свою неловкость, что на
минуту смутила ясность души, продолжал, помолчав:
- И жить нужно так же... пусть каждое мгновение жизни будет пронизано
таким вот волшебным лучом. И именно жить, а не только мечтать. Мечту сделать
жизнью.
- Расскажи, как хотел бы ты жить, - раздумчиво спросил Глеб и опустился
на полугнилое бревно.
Анна так и осталась стоять, как была, возле него. Сидел Глеб слушал у
ног ее. Девушка вся замерла, не шевельнувшись стояла Ночной звездный мир
колдовал ее непрерывным звенящим мерцанием. Секундами ей начинало казаться,
что уплывает куда-то земля, отделяется тихо с обычной орбиты и плавно
скользит в неведомом танце среди звездного моря. Потом очнется Анна,
посмотрит земными очами и ощутит вдруг всей цельностью своею единое живое
существо - того, кто сидит, немного согнувшись и слушая Андрея пристально,
склонив свою голову.
Когда приподнята празднично душа, всегда так говорит Андрей, хотя чаще
молчит. Но сегодня истинный для него, светлый и сверкающий праздник. Отчего
это так? Отчего этот... тонкий... со святыми чертами лица, отчего так
задумчив?
Вот сидит, замер у ног ее. Еще вчера его не было. А сегодня уже странно
подумать, что не будет его, уедет, и самая мысль об этом не приходит и в
голову.
Улыбается Анна чему-то и не знает чему, и не замечает вовсе этой улыбки
своей, ибо идет она из глубин, которые, может быть, что-то и знают об этом,
да разгадку таят про себя. Для нее же ясно одно: Глеб не чужой.
Теперь поняла удивление брата: "Чужой?" И сама уже думала: "А не от
века ли близкий?"
Было небо вверху, небо внизу, и Андрей говорил:
- Блистающий город! Вечерняя сказка! Как чудесно быть в ней!.. Самый
причудливый тонкий узор - жизнь - как глину лепить, создавать самому ее
внутреннее, таинственное бытие, парить в этих дворцах и храмах воздушных,
реять над ними между землею и небом, и опять на землю спускаться,
обновленную, преображенную, легкую, на землю ликующую светящуюся не заемным,
а внутренним своим светом... Это еще утром нашло на меня. Помнишь, Анна, я
было начал тебе говорить?.. Ах, больше всего верю я в сказку!
Андрей еще помолчал и продолжал мечтательно, щуря глаза:
- Вот город... Он должен быть целой симфонией линий и красок... В тона
и по глубокому внутреннему сродству раскинут этот узор, и в него, и в домах,
и по улицам, вкраплены всюду цветы, очень много цветов. Их аромат должен
меняться и жить в одной гармонии с общей жизнию неба, животных, людей,
камней, облеченных красотою их линий в праздничный, легкий наряд. Утро,
день, сладко томительный вечер, ночь - всему свой черед, свои краски,
запахи, линии...
- А люди?
Глеб так тихо спросил, что Андрей не слыхал.
- Жилища, дома - все должно быть иным, и разным -многоликим,
многообразным... непременно так. Чтобы каждому было по душе, по внутреннему
складу, по его одной, единственной индивидуальности, которая ни минуты не
думает, не спрашивает, не считается: а другие как? так ли у них? а как
нужно? а нормально ли это? а хорошо ли то? а можно ли? Таковы и жилища...
- А люди? - еще тише повторил Глеб свой вопрос. Но теперь расслышал
Андрей.
- Люди? Тут простор для всего, для самых разных натур, для самых
причудливых желаний и настроений. Есть города и дома, и леса, и небо, и все-
для идиллий, есть мрачное средневековье, красочное, упоительное в своей
необычности, есть строгость и свет для ученых, есть чудовищная
фантастичность для сумасшедших и фантазеров. Пусть сходят тогда и с ума -
тогда перестанут так говорить, ибо общеобязательный ум, в сущности,
величайшая инертность, а потому и глупость...
Андрей сказал и немного сконфузился. Что-то очень уж по-ораторски
вышло, так вдруг обрушился на какой-то общеобязательный ум; стоит ли он
такого пафоса?.. Однако, спокойней, но все так же убежденно повторил еще
раз:
- Глупость и оковы. Какое-то злое внушение, тяготеющее над
человечеством и даже как будто над всем миром, потому
что и у природы, как слышно, свои законы есть... если только это она
сама, а не мы навязали ей... Но мы же тогда и разрушить должны. Глеб сказал:
- Андрей, какой ты стал бунтовщик!
- Я всегда такой был.
- Да, я помню. И в спорах с Глебом-марксистом ты был прав. Ты защищал
тогда дух, не отрицаешь его и теперь?
- Нет, конечно.
-
Я это вижу, но ты утверждаешь бунтующий дух, Андрей, - грустно заметил
Глеб. - Бунт, может быть, нужен, но во имя чего? Нельзя бунтовать неизвестно
во имя чего. Если нет этого Высшего Имени, то остается для бунта
единственный путь - смерть, небытие, молчание, но ты говоришь, Андрей, и
волнуешься. Во имя чего?
- Во имя упоения творчества, во имя красоты, во имя радости бытия, -
быстро ответил Андрей.
- А смерть?
Смерть! Анна сжалась и вытянулась вся.
Она жадно следила за порывистой братниной речью. Ей особенно дорого
было, что ведь там будет место и тем, кто здесь обижен, кто не жил еще, кто
только задуман, - больным и уродцам, калекам, ибо там они расцветут в своей
особенной среде, как оригинальные, необычайные в красоте своей, еще
невиданные миром цветы. А Христос будет кротко светить надо всем - всех
любящий, всех освещающий. Так Анне мечталось.
И вдруг это слово.
Смерть! А...


