Иван Алексеевич Новиков. Золотые кресты

страница №5

ше личное дело,
господа, а на других незачем туман напускать...
- Однако, вы уже переходите границы... Верхушина старик задел за живое.
- Границы чего? В таких вопросах какие границы могут быть? -
позвольте-ка вас спросить. - А если есть, так, напротив, их нужно,
необходимо их перейти! Вот вы, имеющий твердую веру, перейдите-ка вы за
границы нашей немощи, раздвиньте их нам, покажите, что там за ними... Мы
ждем! Вы думаете, мы меньше верить хотим? А может быть, вы и ошибаетесь в
этом, господин Верхушин! Может быть, также и мы тоскуем по вере, по Богу, по
несказанно прекрасному лику Христову...
Старик вдруг закашлялся и, обращаясь к Палицыну, сквозь кашель спросил
вина.
- Если можно, я попрошу немного вина. Нехорошо мне сегодня. Вы извините
меня, господа, что я приятную беседу вашу как бы в кабак превращаю... Я не с
тем шел сегодня, думал еще помолчать, да вот Федя, Федечка ваш, дух мой
поднял до беспокойных вершин.
- Ничего... Ничего...
В маленький перерыв импровизированного диспута заговорили с разных
концов.
- А вы что молчите? - спросила Надежда Сергеевна Глеба.
- Я не люблю говорить. Особенно так, при других.
- А наедине?
- Как с кем, - ответил Глеб. - Этот старик очень интересует меня. С ним
говорил бы охотно.
- А со мной? - улыбнулась она.
- С вами? Не знаю. Я вас не знаю еще.
- Вот как! Вы откровенны. Я тоже не люблю вступать в общий крут, хотя
слушать люблю. Верхушин говорит очень красиво. Но сегодня он не в ударе.
Сегодня наш старичок - герой вечера.
- Кто он такой?
- Так, старичок. Кажется, скряга порядочный, выпить любит. Но
любопытный. Не знаю, откуда Николай его выкопал.
- Он мне нравится, - повторил Глеб еще раз.
- А муж мой вам нравится?
- Да, - раздумчиво ответил он, - и да, и нет. - А Верхушин?
- Нет.
- А ведь он той же веры, что вы. У нас, как у сектантов совсем, споры,
волнения, тексты. Это сегодня что-то без текстов, а то, уверяю вас, бывает и
это. Точно в школе на экзамене по закону Божию...
Она смеялась, наклонясь к Глебу и понижая голос, как школьница. Серые
глаза улыбались и были холодно прекрасны. Рот горел алый и яркий.
- Забавно?
- Нет, не забавно. Все это очень мне близко и больно.
- А мне очень забавно.
- Почему?
- Приходите когда-нибудь прямо ко мне. Не к мужу, - подчеркнула она. -
Я вам расскажу, почему я так думаю.
- А наш скопидом сегодня что-то нервничает, - сказал, подходя,
Верхушин.
- Да, и вам не устоять против него, - сдержанно промолвила Надежда
Сергеевна.
Верхушин с удивлением посмотрел на нее, а Глеб не удержался, заметил:
- Вы говорите точно о спорте.
- А разве это в самом деле не спорт? - она сжала руки. - Ах, господа,
вся жизнь похожа на спорт! Если бы только не был так часто он скучен...
Подошел Палицын и отозвал Глеба в сторону.

XXIII


- Знаете, такой нервный мальчик наш Федя... - сказал он, теребя Глеба
за руку. - Вы говорили что-нибудь с ним? Николай Платонович, видимо, очень
смущался.
- Нет, он уснул, а я сидел возле.
- Его мучат разные вещи... Например, мое отношение к террору, не могу
же разделять этих взглядов, по которым можно брать на себя роль судьи в деле
жизни и смерти.
- А он их решил для себя?
- Не знаю... Не думаю, чтобы окончательно. Для него это, кажется, самый
больной вопрос... Но все же душой своей он туда тяготеет. - Николай
Платонович замялся. - А еще... это о нашей "недвижимости"... - улыбка вышла
довольно больная.
Глеб смотрел вопросительно.
Палицын заморгал глазами и нагнулся совсем близко к лицу Глеба.
- Но тут, знаете, тут не я один...
Ему было очень неловко. Глеб молчал. А Палицын, вдруг подняв глаза,
совсем по-детски опять, как в своем кабинете, взглянул на него.
- И, конечно, я думаю - тут он прав безусловно... Но я не один. О детях
надо подумать... Вы знаете - у нас двое маленьких деток... Хотите взглянуть?
Почему предложил посмотреть на детей, и сам не знал Николай Платонович.
Может быть, просто захотелось уйти из этой общей комнаты, может быть, дети
были только предлог, - Федю хотелось увидеть ему; вместе с Глебом не
страшно.
И Глеб согласился:
- Пойдемте.
Повернувшись к дверям, встретил он взгляд Надежды Сергеевны. Возле нее,
совсем близко, сидел Верхушин. Он широко расставил колени и, весь
наклонившись, говорил что-то быстро и оживленно своей собеседнице. Она
слушала полувнимательно, думая, видимо, о другом.
- Вот сюда, - сказал Палицын.
И едва они остались одни, он схватил руку Глеба и, сжав ее крепко,
волнуясь, сказал:
- Ах, не судите нас по всему тому, что здесь видите! Вы знаете, я
иногда так живо чувствую гадость и фальшь моей жизни. И внутренне - верьте
мне! - я так страдаю от этого. Наедине, когда я молюсь...
Палицын не кончил фразы. Внутреннее волнение поднялось высоко и сжало
горло кольцом. Он немного дрожал.
Глеб взял его руку и сказал мягко:
- Пойдемте, посмотрим детей. Полноте.
И Николай Платонович послушно, как ребенок, ускорил шаг. Прошли мимо
Феди. Он еще спал. Одна рука упала с подушки, точно он только что выронил
Глебову руку.
"Невинно убиенный", - опять подумал Глеб.
- Бедный мой мальчик, я виноват перед тобой, - прошептал очень тихо и
грустно Палицын, легко ступая, чтобы не потревожить спящего. - Он ведь
только немного старше детей.
- Ваших детей? - удивился Глеб.
В полупотемках точно взглянули на него, улыбаясь, серые,
загадочно-красивые глаза Надежды Сергеевны. Трудно сказать, сколько ей лет.
Очень немного.
- Да, вы удивляетесь? Лизе ровно пятнадцать, только что минуло, Сереже
четырнадцать.
- Как же так? - недоумевающе снова спросил его Глеб.
- Это, видите, дети не наши... У Надежды Сергеевны... у нас,
собственно, нет детей... Но этих мы взяли, вместо детей.
Что-то недоговоренное послышалось в тоне, и тотчас был порыв
недоговоренное это сказать, но сдержался, - зачем говорить? - взял себя в
руки. Остановились, не доходя до запертых дверей.
- Глупо это, собственно... Не знаю сам, зачем вас повел сюда. Просто не
хотелось на людях... этого... знаете... Очень я заволновался Федечкиной
искренней речью.
Глебу было жаль Николая Платоновича, и было грустно от такой своей
жалости. "Где же Христос ваш?" - вспомнился опять вопрос старика. Где же
Христос; просветляющий, преображающий дух?
- Пусть себе крепко спят, милые детки! Придете к нам днем, увидите их.
Девочка - она чудесное, особенное дитя. Вот, может быть, им - не нам, таким
слабым, - готовится новая жизнь.
- А где же отец и мать ее? Николай Платонович вспыхнул:
- Мать? Мать умерла...
- А отец?
Вспомнил Глеб о другой покинутой девочке, которую ищет отец.
- Отец?.. - Усилием воли Палицын заставил сказать себя: - Отец - это я.
Еще до Надежды Сергеевны у меня были дети. Я плохо провел свою молодость.
Он опустился на кресло.
- Я недавно только их взял. Тяжелое детство было у них, но, может быть,
оттого и растут такими необыкновенными. Живут они здесь, но душой
по-прежнему там - с несчастны, много друзей и осталось, и новых нашлось - на
улице. Не знаю, как быть, - и боюсь, и радуюсь вместе. Я не стесняю их. И
эта-то радость - одна в моей жизни. Других нет у меня. Жена... - Но не
продолжал о жене.
Глеб молчал. Там, за дверями, спят дети, и где-то во тьме этой ночи -
где? - совсем одинокая, бедная девочка... Откуда у Андрея такие надежды? Ах,
если бы отыскал он ее! Целое детское царство. Растет поколение с детства
познавших Голгофу. Не им ли суждено принести с собой новое в мир, на
какую-то тайну ближе взглянуть изощренными с детства глазами?
- Вот дома, - думает дальше Глеб, - веками сложившиеся отношения людей,
профессии, книги, воспитание, - весь тяжелый, непоколебимый уклад, а под
ним, где-то в низинах, бежит своя жизнь, быть может, одна лишь реальная,
хоть и похожа на сказку, где события следуют одно за другим в самых
прихотливых сочетаниях, а странные сплетения лиц, слов и еще каких-то
неуловимых черточек, мелькающих между словами и лица-
ми, водят неясную, но ощутимую игру над готовыми совершиться, в
первоосновах всего бытия, может быть, уже совершающимися событиями.
Причудливая легкая рябь над поверхностью вод - будто бы дремлющих, будто
бесстрастных.
После нескольких лет уединенной жизни, почти полного одиночества,
случай вызвал Глеба сюда, в большой город и ставит его в центре какого-то
сложного и запутанного узла человеческих душ и событий, узла с назревающей в
изгибах его неизбежностью. Зачем это нужно? Какой таинственный смысл скрыт
за пестротой содержания этой сказки?
Вдруг Палицын поднялся.
- Вы меня простите и поймите, - сказал он. - Я зайду перекрестить их,
самому приобщиться светлой детской душе. Слишком я встревожен сегодня.
Он осторожно отворил половину дверей и вошел.
Глебу открылась большая просторная комната. Мирно и призрачно светила
лампадка. По обе стороны комнаты стояли кровати; две.
Глеб не видал еще ни одной детской после давнишней - своей. Точно много
- не лет, а веков, отделяют те далекие дни.
Ах, это очарование простоты, наивная прелесть - дальнее детство!.. Как
подернуто все матовой, благостной дымкой! Как неизъяснимо прекрасен мир,
какой молодой аромат струится от всякой самой обыденной вещи! Восходят
звезды - Божьи глаза - глядят, мигая, на землю и радуются чистым детским
радостям, печалятся мимолетным детским печалям.
И вправду - зачем эта взрослая жизнь?..
Пламя лампадки вспыхнуло ярче и осветило, вырвав из тьмы, лицо спящей
девочки Лизы, и показалось Глебу в тот миг, что сама прекрасная душа ее была
чудесным образом преломлена в простых и невинных чертах. Если б живой
человек вознесен был на небо, то там, просветленный, преобразился бы в
образе, близком к облику девочки. Не в небесах ли - на родине светлой -
летает душа ее в этот миг?
Было ли то очарование нахлынувших детских воспоминаний или
действительно так прекрасна была уснувшая, но тихий восторг обнял душу
Глеба, захотелось ему опуститься здесь же на колени - тотчас перед этой
полуоткрытой дверью, осиянной тихой лампадой.
Глеб так и сделал и, не поднимаясь, стоял, пока не вышел Николай
Платонович. Безмолвной молитвой молилась душа.
Дети мирно дремали. Мальчик спал, повернувшись к стене, лица его не
было видно. Хранил их кто-то незримый действительно точно для новой,
особенной жизни.

XXIV


- Опять вы с мужем пропали? Садитесь и слушайте.
Глеб сел и слушал.
Ему стоило некоторых усилий снова войти в атмосферу диспута. День был
полон таких повышенных и таких в существе своем разных переживаний, что его
физические силы подходили к концу. Но вот продолжается все этот день, и кто
возьмется предсказать, что еще может случиться, пока минет он, наконец,
уступив свое место новому, молодому дню, что придет ранним утром в очередную
смену одной, бесконечной, зачем-то длящейся цепи?..
Старик выпил вина, и оно, видимо, на него уже действовало. Голос его
долетал теперь как-то еще более издалека, и раздражение, вместе с горькой
затаенной обидой, все сильнее звучало в нем.
Оба, старик и Верхушин, были возбуждены. Глеб застал конец речи
Верхушина. Он говорил очень громко, вставши со стула и размахивая рукою
перед собой - взад и вперед, точно ткал основу какой-то невидимой ткани.
- И никто, никто не имеет права заподазривать по собственной, может
быть, слепоте, по одной исключительно этой причине, чужую искренность. Вы
говорите, что раньше я вов-
се не верил, а теперь вот верю, и что неизвестно, буду ли завтра верить
опять...
- Да если и будете верить по самый день безболезненной - впрочем, не
знаю, такой ли - вашей кончины, это ничего не меняет.., Решительно ничего.
- То есть как?
- Все равно было время, когда вы не верили, и неизвестно, когда вы были
более правы и когда заблуждались - тогда или теперь. Ведь, небось, и тогда
ваша уверенность в вашем неверии была непоколебима? Вы ведь человек, если не
ошибаюсь, довольно решительный, экспансивный, - верить так верить, не верить
так нет!
- Экспансивен я или нет, - почему-то обидевшись, точно расслышав в этом
невинном замечании какое-то еще другое, колющее значение, возразил Верхушин,
- это к делу совсем не относится. И, если хотите знать, я верил всегда.
- Вот как!
- Да, да, всегда. Только тогда было слишком много сомнений, мучений...
- Мучений... - недоверчиво буркнул опять старик.
- С вами невозможно говорить! - вскипел, краснея, Верхушин. - Слишком
много мучений. Именно так. Я повторяю это. И если я отрицал тогда Бога, то
жажда веры была всегда. Одно то, что я верил, со всею наивностью, в какой-то
сокрытый смысл якобы непреложных законов истории, разве это не говорит о
бесконечной потребности веры?
"Да, в этом он прав, - подумал Глеб, несмотря на всю свою неприязнь к
Верхушину. - Об этом он говорит почти моими словами".
Верхушин был тоже из бывших марксистов.
- Да, и я говорю то же самое, - вы склонны хоть во что-нибудь, да
непременно уж верить, в Бога ли, в дьявола, в какую-нибудь слепую там силу,
- разве так это, в сущности, важно? Не так ли? А мне вот именно важно, в
кого. Я, может быть, сам, черт вас возьми, верю в дьявола - и имею на то
основания!
Верхушин не удержался от улыбки и что-то хотел возразить.
- Нет уж, позвольте! - встал и старик. - Позвольте! Имею на то
основанияИ вот мне-то не все равно - был ли Христос? Воскрес ли Христос? Бог
ли Христос? Это не шутки ведь! Тут не улыбки! Если был, если воскрес, если
Он - Бог, то ведь как же так... - старик даже скрипнул зубами, даже стукнул
в стол кулаком и нервно спину расправил. - Как же тогда, говорю я...
- Да, Он воскрес, да, Он Бог, - неожиданно экспансивно, волнуясь,
сказал Николай Платонович.
Старик вдруг примолк на минуту, воцарилась в комнате пауза. Как хищная
птица, с кривой усмешкой у рта обводил он всех злыми глазами.
- Ну, вот, - начал он вдруг раздельно и медленно, - есть
свидетельствующие среди нас о Его воскресении. И вы тоже, конечно, -
взглянул он на Верхушина. - И еще вы, молчащий. Вы, впрочем, молчите что-то
слишком умно, и у вас такой взгляд... - неожиданно кинул он в сторону Глеба.
- Может быть, кто и еще?
Неловко молчали все гости. Надежда Сергеевна с огоньком интереса в
глазах следила за тем, что будет дальше.
- Вот вы свидетельствуете о Нем, а мне на свидетельство ваше
просто-таки наплевать, - громко и отчетливо почти выкрикнул он. - Я, может
быть, выпивши и в другой раз резко так не сказал бы, но я не кощунствую,
нет, погодите, я не на Него плюю, а на ва... на ваше свидетельство о Нем. И
вот по каким основаниям.
Он залпом выпил еще целый стакан вина.
- Во-первых, - загнул он свой крючковатый мизинец, - во-первых, мне
важно не то, что вы верите, - охотно допускаю, что вы и всегда были так
счастливы, это по адресу г. Верхушина, - но мне-то что в этом? Не вера ваша
важна для меня, а факт - был факт такой? Действительно ли было на нашей
земле то существо, что зовем мы Христом, и воскрес ли Он на третий день, как
истинный Бог? И что мне ваша вера скажет о том? Ничего. Это верите вы, но
было ли так, как вы верите, я так же не знаю, как если бы вы и не верили
вовсе. Во-вторых, ваша вера могла бы сказать кое-что и мне, такому
безбожнику и сребролюбцу, и нечестивцу всякому, да, и мне! Прав был Федечка,
прав, когда здесь говорил. Ведь если поверить подлинной верой - не
призрачной, не на словах, не от экспансивности или усталости нашей, а всем
своим существом - духом и плотью, в Бога истинного, в высшую правду
поверить, то разве не изменяется тогда все? Все, все! Сию же минуту!.. Весь
мир, и люди, и вещи - вся жизнь. Разве можно тогда продолжать жить такою же
жизнью, какою все мы живем? Пусть вы добры, вы честны, умны, но ведь мало
этого! Мало! Где же все-таки Бог? Ведь Бог, ведь Христос, это не что-нибудь
этакое слабенькое, человеческое, добренькое. Нет, это что-то совершенно
другое. Ведь от мысли одной, от представления одного о Нем, что вот - правда
все это было, и мир наш проклятый носил на себе эту Правду, и есть
искупление, есть смысл преступлений, и грязи, и крови, среди которых живем и
дышим которыми, ведь от одной этой мысли можно переродиться совсем,
полететь, крылья ощутить за спиной, в самое небо, в глубь его, в синеву
окунуться, приобщиться Господу Богу... И где же, однако, такое все? Обвинять
никого не хочу, сам чересчур уж нечист, можете кинуть в лицо мне всякую,
самую гнусную кличку, все перенесу, ибо правду люблю. Но думаю, что и сами
вы лучше меня обо всем, о чем говорю, знаете, только боитесь признать до
конца, только трусите... А спросите себя, не сейчас, а когда-нибудь дома,
ночью, наедине сами с собою: есть ли в нас Бог? Не дьявол ли правит над
миром? Как мы живем, как если бы кто из них правил - мы, поверившие? Какова
сила веры, а, стало быть, и Бога, в которого верим, которого свидетельствуем
перед миром верою нашей? Что вы ответите? Да не словами пустыми, а жизнью,
всем существом своим, всем внутренним, затаенным своим - говорите ли миру
вы, свидетельствуете ли вы себе самим, обнаженной своей, единой правдивой
сущности, исповедуете ли вы так, как надлежит исповедовать Господа Бога и
воскресения Христа - Сына Божия? Жива ли в вас, подлинна ли вера сия? Нет,
мертва, и смердит она всем, кто тоскует воистину по последней, божественной
правде. Ваш Христос не воскрес, он и поднесь во гробе своем, и не вам
воскресить в себе Бога! Больше скажу. Самое страшное, самое последнее скажу
вам свое оскорбление, свою большую скорбящую правду, свой душевный вопль
изолью. Может быть... Может быть, даже я... - я! - пришел бы к Христу, если
бы не видел, не знал вас... пришедших...
Глеба захватил страстный вихрь стариковых речей. Он чувствовал, как
крепкими и сильными руками колеблет кто-то под ним самые устои его.
Напряженность и сжатая сила обличения рванули и закрутили, бесясь, якорь,
брошенный им среди жизни. Почудилось Глебу, что этот натиск вот-вот перейдет
в настоящий шторм. В далекие тихие воды души его ворвались другие тревожные
и глубокие волны, и катили они дрожание скрытой борьбы, предчувствие
решающей битвы.
И все молчали, не шевелясь, все пережидали, притихнув, опрокинувшуюся
на них грозу.
А старик продолжал греметь подземным, глухим, разрушающим голосом:
- И не зло, не кровь, не проклятия - незыблемые основания отчаяния
моего. Вы, ко Христу пришедшие и свидетельствующие святое имя Его, вы, слуги
дьявола, сами себя обманувшие, вы - мое основание, вы - самый прочный, самый
последний, сокрушающий довод, на котором отчаяние правды моей строит храм
единому Богу вселенной - Черному Дьяволу. Единому, которого можно познать.
Взявши имя Христа,
вы его - Дьявола, говорю я, покорные слуги, его последние доводы,
разрушение конечных надежд...
Огненная река раскаленными волнами охватила все существо Глеба. Он
дрожал, и последний отпор, последняя мысль рождалась в огне. Черная правда
вулканом пылала в речах старика, но не может быть правда конечной погибелью
света. Под личиной ее кто-то - не мелкий бес - сам Искуситель предстал перед
слабым духом. Но жив Господь Бог наш, воскрес, воистину встал их гроба
Господь Иисус Христос, воистину всем существом своим, свею кровью и плотью
свидетельствует приподнявшийся с места дрожащий человек с лицом, похожим на
просветленный Лик, и острым, пронзающим взглядом; не отрываясь, встречает он
взгляд старика, и вместо сжатой мучительной скорби, которой дышали те речи,
видит в глазах его торжество сидящего на троне в зловещем синем огне, и
кричит, весь вылившись в крик, называя по имени пришедшего бросить последние
вызовы:
- Ты дьявол! Дьявол среди нас!
И крестит его мелким, дрожащим крестом.

XXV


- Дьявол... Я - дьявол... Очень возможно... Но у него откуда взялась
эта сила - дьяволу крикнуть прямо в лицо?..
Вечер выдался теплый и тихий. Впрочем, не вечер - ночь уже. Почти сию
же минуту ушел старик. К Глебу бросились - дать воды, успокоить, а он
незаметно оставил их, вышел в переднюю, отыскал свою шляпу, и вот снова один
- почти как всегда - на улице ночью. Можно думать, что, вправду, исчез он от
знамения креста, сотворенного Глебом. А что ж, может быть, это и так?
Чувствовал сам себя одержимым старик. Вместе с последней тоскою отчаяния
закипала в словах его жуткая леденящая радость победы. Палящий морозом зимы
своей кто-то им овладел безраздельно, но тотчас же исчез после окрика Глеба.
Это был миг, но теперь опять одинокий был он, снова одним только собою, и
шел в великом унынии. О, если бы испепелил его гнев великого негодования
юноши, если бы и вправду сам бес владел его изъявленной душой, но только бы
знать, что там все-таки - Бог! Сам дьявол в своей, злом ограниченной
сущности сомневался в Его бытии, ибо где же мы видим воплощение светлого
Лика?
Но не прав был и Глеб. Не в том, старик дьявол или не дьявол, а не
прав, не ответив на тот роковой вопрос: отчего носящие имя Христово - не
старая только, застывшая в бездушных беззакониях и попустительствах церковь,
но и новая, преображенная, возрождающаяся церковь, - отчего и она лишь
заслоняет облик Того, Кто - был или не был - но бесконечно, недосягаемо чист
и высок?
Или совсем обезумела в исканиях абсолютной правды душа - с ума сошел
идущий дух и в предсмертном порыве отчаяния рождает веру, несмотря ни на
что, быть может, последнюю веру, которую родит еще человечество?
Или... Или у Глебовой веры глаза не безумной, а ясновидящей, подлинно
видящей живого воскресшего Бога?
Старик бормотал сам с собой, спотыкаясь о камни, останавливаясь,
разводя руками.
Теплая влажность ночная давила грудь старика, сжимала ему горло,
горевшее от вина и возбуждения, хотелось пить еще. Хотелось выкинуть
какую-нибудь гадость, окунуться в самую гнусную грязь - от слишком чистых
очиститься, от слишком противных в своей чистоте, ибо, если смыть чистоту,
под ней найдешь лицемерие.
Так думал старик и, ускорив шаги, завернул в подозрительный темный
переулок, постоял там мгновение в нерешительности, потом махнул рукой и
дальше пошел уже быстро. Вскоре ночная мутная жизнь дохнула ему своим
ароматом в лицо. Он остановился еще раз, отер зачем-то, точно стирая
внутренние, неудобные, глупо мешающие мысли, отер грязным красным платком
лицо и, сделав два шага, толкнул перед собою, брезгуя дотронуться до
засаленной ручки, прямо ногой дверь в какой-то полуподвал, откуда сквозь
запыленное стекло едва проникал бледный свет керосиновой лампы.
Вниз вели три-четыре ступеньки. Противно было ступать по ним. Старику
омерзительна была всякая чужая грязь. Свою он носил как проклятие, как
должное, ибо знал хорошо, что такое он, но вокруг, но в других все мечтал
еще что-то сердечное, что-то задушевное, что-то белое встретить - теплую
каплю весеннего молодого дождя в кромешную, адову жизнь, в раскаленную душу,
чтобы повеяло хоть отдаленным приветом забытого, потерянного рая.
И он проникал всюду, где только мерещился ему хотя бы призрачный свет.
Этот кружок пришедших к Христу людей, о котором узнал он случайно, поразил и
пленил его. Он пошел туда в первый раз, почистившись и умывшись, взявши
чистый платок. Он в баню сходил перед тем. И так пять недель, каждую
пятницу, аккуратно ходил и молча сидел на углу стола, не открывая рта. Но
все тускнел и темнел с каждым разом этот призрачный свет. Он не умывался
уже, идя к Николаю Платоновичу, не менял платка и о своем хождении в баню
вспоминал с раздражением. И молчал все угрюмей.
На вторую же пятницу он заметил противную близость и фамильярность
Верхушина в отношениях к Надежде Сергеевне. Это было первое, что укололо
его. И она, хоть держалась и далеко от него, все же не гнала этого
облезающего человека, дерзнувшего и дерзающего ежеминутно произносить всуе
Великое Имя. Она-то должна была знать, что именно всуе, - своим ясным
холодным умом. На третью пятницу проследил старик еще одного - бледного,
черного человека с воспаленными глазами - энтузиаста и алкоголика, проследил
вот до этого самого переулка, до этой грязной двери. И плюнул трижды тогда
перед дверью и растоптал плевок свой ногой, но на пятницы все же ходил. И
каждую новую пятницу чувствовал все возраставшую, нестерпимую фальшь в
чем-то глубоком, основном, сокровенном, и чем глубже была она спрятана, чем
светлее и благородней было снаружи, тем более ядовитости накапливалось в
сердце его. И вот сегодня Федя детским порывом своим нежданно прорвал этот
гнойный нарыв, и брызнула несдерживаемая, долго таившаяся, напряженная желчь
и пролилась через край. Но не утолила, не напоила горевшего сердца.
Выйдя из дома, вспомнил и о Кривцове старик. С самой той пятницы, как
проследил его до порога в вертеп, не бывал тот у Николая Платоновича, и вот
решил почему-то, что именно здесь найдет сегодня Кривцова.
Почему теперь не бывает он там? Может быть, тоже... Надо узнать. Надо,
надо увидеть его.
Спускаясь по мерзким, осклизлым ступенькам, старик вдруг опять ощутил
тот удар, который только что вынес. Жгучим, горящим бичом хлестнул он по
кипевшей и извивавшейся в злобе и тоске душе его:
- "Дьявол ты!"
Да, нестерпимо, но и непреоборимо величие дьявола. Всемогущий поистине
он. Вот в его сокрытых, в его утонченно-обманных владениях, где призрачно
расцветает само имя Христа, где хотел старик обнажить его власть, сдернуть
завесу с трона земного владыки, тоскуя по истинном Боге, вызвать из-за
обманных слов лик обманывающего - единого, сильного, вдруг там кто-то
властно и грозно крикнул ему:
- "Дьявол! Дьявол ты сам!"
В своем борении с дьяволом не был ли он побежден, порабощен ему? Не
слился ли, действительно, с ним?
Нет. Нет, не может этого быть.
Было выше сил человеческих примириться с этой проклятою мыслью. Ему
казалось, что теперь только открываются в ней все нисходящие пропасти. Что
если он потому-то и не может провидеть лика Христова, что трепещет Его, что
бежит Его сам, как именно бес, обреченный
извечным проклятием томиться до последнего дня суда?
Нет, Глеб, как и все, ошибается. Глеб обойден и обманут. Прав" тоскуя,
старик. И прав, проклиная, в тоске своей.
Подлинное, ничем не прикрытое, обнаженное царство порока и гнусностей с
торжествующей откровенностью пахнуло в душу ему, дымом и паром грязным
окутало, чужую грязь смешало, породнило, сочетало в кошмарном хаосе с
собственной грязью. Тут уже не было места аристократической, отъединенной
порочности. Здесь порок был религией - общей, соединяющей. Здесь был
подлинный пафос упоения им - от тоски, от безнадежности, от несправедливости
божьей судьбы, от неутоленной жажды красоты неземной... Дети порока не знали
и сами и, конечно, не умели бы никому передать, что привело их к нему; им
казалось одно, что привела их сюда жажда пить и забыться, жажда ласкать хотя
бы продажные, горячие и отсыревшие в жарком поту, распарившиеся в винным
парах тела грязных и некрасивых, а, может быть, именно таких, ибо
переступивших за какую-то человеческую черту и оттого особенных женщин; им
приходило на ум, что все они вместе бесконечно низко куда-то упали, и что
один лишь путь отныне для них - падать все ниже и ниже, и закрывать глаза,
опускаясь, и простирать порочные руки свои навстречу притягательной
липкости; они уже не стремились вверх, забывали самое это понятие, и
ползали, пресмыкались, извивались, как гады, дыша испарениями собственных
плевков и нечистот.
И, чудилось, здесь-то дьявол ходил между ними, как между домашних,
подбоченясь, самодовольным кабатчиком, улыбаясь и поплевывая время от
времени коротким липким плевком на лица своих верноподданных. Как свой. Как
старший. Любя.
Но, может быть, это только казалось? Может статься, что здесь-то как
раз...
Некогда думать.
Последний шаг сделал старик. Он ступил в эту кучу червей, смешался с
ней.
Двери захлопнулись.
- Полграфинчика водки, - сказал он, сморкаясь и садясь в уголок за
столик.
- Может, целый графинчик?
Яркая кофта была расстегнута до половины, колыхалась свободная грудь,
обнаженная в верхних изгибах. Красный горячий поток закружил старика.
- А? Старичок?
- Графин - так графин.
Глаз не мог оторвать и шептал про себя со сдержанным жутким
спокойствием, опираясь на чью-то близкую, вдруг покорившую душу его, темную
власть:
— Дьявол - так дьявол...


XXVI


Старик не ошибся. Кривцов был здесь.
В другом узлу возле длинного стола сгруппировалась целая большая
компания. Тут были оборванные, сильно выпившие, испитые и полные, но
одинаково жалкие, бездомные люди, два-три пиджака, трезвая, грустная женщина
с белою, мягкою шалью, накинутой на плечи; шаль была очень красивая,
старинная, оставшаяся как фамильная память от бабушки, долгие годы лежавшая,
осыпанная нафталином, на дне кованого сундука с крышкой, оклеенной старыми,
память о которых давно рассеялась - "Ведомостями". Ах, какой это особый,
нафталином пропахнувший мир - шалей таких вот, как эта, и бабушек, и
"Ведомостей" на тяжелых кованых крышках вековых сундуков!.. А внучка,
немолодая уже, здесь зачем-то - среди всех - вот этаких...
Из женщин в той же компании - еще совсем молоденькая девушка,
худенькая, с накинутым газовым шарфом поверх высокой прически, скрывающим и
лицо; одета она в голубую, нарядную кофточку, а шарфик легкий и красный;
сидит, наклонивши голову вниз, но старик увидел глаза ее - раз подняла на
него - были бесцветны, были без всякой надежды глаза, прозрачны насквозь, но
дна у них не было.
Еще несколько женщин, но мало похожих на женщин. Эти некрасивы и грубы.
Грязны. Кофточки порваны, часто расстегнуты, распущены.
И Кривцов среди них - центр всей компании.
Старик отогнал кумачную бабу. В несколько смрадных и едких минут он
отрезвел совершенно. Весь дурман отошел, рассеялся сразу. Казалось ему, что
теперь он один сидит за графином в углу и слушает, что говорит Кривцов.
Несмотря ни на шум, ни на говор, голос Кривцова слышен стал вдруг
отчетливо. И слушали его все, кто сидели ближе, внимательно.
Старик уловил последнюю фразу:
- Ибо нет и не может быть над человеком никакой человеческой власти,
ибо все мы равны перед Господом!
- Так! Так! Это правильно! - кулаком ударил о стол один оборванец. -
Всех панов и господ на осину! За что мы здесь бедствуем?
Все зашумели.
- Погодите! - властно крикнул Кривцов. - Слушайте дальше!
И затихли все.
- Слушайте дальше. Куда же деваться нам? Куда нам от беса уйти? В
церковь Божию? Ха! Там-то главные бесы и есть. Возле самого Божья престола
пакостят дьяволы, мерзкие вещи творят. Народ голодает, народ вымирает,
многоголовый вампир пьет его кровь, жрет его плоть, страна погибает, а они
кадят Господу вышних сил, они лицемерно возносят молитвы,
- Сволочи! - крикнул вдруг, загоревшись, чей-то напряженный, рыдающий
голос.
Кривцов продолжал:
Отчего же не вспомнят ни разу про свои драгоценности, про казну свою,
отчего на насущный хлеб, о котором молятся каждый день, не отдадут этих
денег, а все на брюхо свое, на проклятую утробу свою - все туда валят? Разве
это не бесы?
- Голубчик, голубчик ты мой... Правда... Правда... - качала головой
женщина в шали.
Покорная и пронзающая грусть была в этом ее взгляде.
А Кривцов вдохновлялся все больше. Он был пьян, но владел собой в
совершенстве. Горячей струей катилось вино в его жилах, но как буйным конем
правил им острый, внимательный разум. Он давал себе ясный и строгий отчет во
всем, что творилось вокруг него, и продолжал бросать полной рукой горящие
головешки костра своего вниз, в толпу. Высоко Кривцов сознавал себя. Он
стоял над народом, а тот жадно слушал его, ловил каждое слово.
Он продолжал:
- Отчего, спрошу я вас, этим слугам Христа не выйти на площадь, не
обнажить свои головы, одежды свои изукрашенные совлечь с упитанных тел и
сложить в одну кучу, и туда же вынести ящики с золотом, с серебром, с
драгоценными камнями? И отчего не стать на колени им, не поклониться в ноги
народу страдающему, народу, распятому в муке смертельной, народу-богоносцу,
в котором снова и снова распят Христос?
Кто-то всхлипнул из женщин. Кривцов помолчал.
- Веди нас, Кривцов, мы тебе верим! Мы за тобою пойдем! У Кривцова
горели глаза.
- И опять повторяю вам, - продолжал он, глядя куда-то сквозь этот дым,
за эти стены, - повторяю вам: главное -власть. Именно этот бес сидит в них и
гложет их дух...
От прогорклой и теплой водки и от речей Кривцова опять зашумело в
голове старика, нервы были приподняты в нем и отзывались прибоем, подобно
волнам морским, на каждое повышение и понижение голоса говорящего. Он спешно
пил рюмку за рюмкой, быстро глотая противный жгучий напиток, но не хмелел
совершенно. Не хмелел по-пьяному телом, но душа пьяна была. Душа бунтовала.
Вдруг он поднялся, еще не зная зачем и не сознавая, что скажет сейчас,
через минуту, какова будет та мысль, что зародилась только что в
бессознательной глуби души, и подошел спешно к Кривцову.
Все невольно раздвинулись. Вид у него был окрыленный. Один ли он
подошел? Протянув свою рюмку, жестом руки остановил он Кривцова и произнес
приподнятым голосом:
- Ты хорошо говорил о богатых и сильных, о бесах, от которых несет
смрад беззакония за тысячу верст, но ты умолчал еще об одних, о тех, кто
пришел ко Христу, но от которых и ты, и я - убежали мы оба. И если их Бог
тоже не Бог, в какого же Бога веруешь ты? Ты - свободный, горячий, пламенный
духом, скажи, согласен ли верить в пышного, в ризах одетого, на троне
сидящего Бога?
Кривцов молчал.
- Ты молчишь? Я слышал сегодня плач бедного мальчика. Его чистую душу
обидел вот этот Бог... Но не найдется ли, покопаемся хорошенько, и у каждого
из нас таких счетиков, и не попросить ли нам уплатить по ним? Разве это Бог,
господа? Не обман ли здесь? Ответь же мне что-нибудь, ты, говоривший о Боге.
И опять ничего не сказал Кривцов.
- А если так, - еще возбужденнее продолжал старик, - тогда не дьявол ли
тот, кого называем мы Богом?
Казалось, старик близок был в эту минуту к помешательству. Он глядел
исступленно, не видя, и одна сверлящая мысль вонзалась все глубже в
воспаленный, кипящий мозг: не здесь ли вся суть? Не здесь ли обман?
- Если так, то да здравствует будущий Бог, освободитель грядущий.
— Не он, кто-то неистово торжествующий в нем возглашал этого нового
Бога:
- Грядущий освободитель от власти, от мук, от старых богов! Довольно
терпеть! От сотворения мира и до наших дней длится этот обман. Мы еще Бога
не видели!
Старик замолчал, наконец. Его трясла лихорадка. Смотрели все на него
угрюмо, насупивши брови. Молчали. Никого старик не зажег.
- Повтори еще раз! - строго сказал Кривцов. И тот повторил:
- Я говорю, если Бог допускает быть злу, если Он терпит власть и
священников, если Он сам властелин и царь царей, то чем лучше Его
беспредельная власть всякой иной? И если не лучше, а хуже, ибо бесконечно
огромней, то, призывая к свержению мелких бесов, как не призвать к свержению
главного? Вот что я говорю.
Вздрогнул старик и обернулся, и увидел пару сверкающих глаз.
Это глядела девушка в красном шарфе. Бесцветные раньше - зажглись вдруг
глаза жутким огнем. А на лице у нее - раньше не видел, сидела, опустив низко
голову, - на лице у нее во всю щеку пламенело громадное красное пятно, -
съела волчанка.
Было очень красиво это лицо, но навеки обезображено грубым вишневым
пятном.
Одна она отозвалась на речь старика. Остальные все ждали, что скажет
Кривцов. А он закрыл рукою глаза и точно забыл обо всех, кто был здесь.
"За что?" - горели жутким огнем глаза, до этого пусто-бездонные, и знал
старик, что это он их зажег, или тот, кто зажег и его, и тоже ждал, вместе с
ним и со всеми, ответа Кривцова.
- Такого Бога, как ты говоришь, не знаю и отрекаюсь от него, и зову его
дьяволом вместе с тобою. Нам дано знать лишь единого Бога - Христа. Он
близок и дорог нам, и Ему одному будем служить.
Так неведомыми путями то интимное различение Христа и Бога-миро правите
ля, что встало на Федины муки тонким видением Глебу, снизошло и сюда, в
грязный кабак и постучалось в беспокойную душу Кривцова, и в просветленный,
редкий момент уловил тот его и исповедал словами, отрекшись от старого Бога
во имя Христа.
Глаза его стали ясны и кротки. Это были светлые, голубые глаза, и,
казалось, ни водка, ни угар подвала не коснулись их свежести, и были невинны
они, как первый день по сотворении мира.
И тихо и вдумчиво, вкладывая невольный, углубляющий смысл в эту
простую, короткую фразу, перекрестил он себя широким мягким крестом:
- Верую в Господа моего Иисуса, распятого за нас, грешных людей.
Женщина в белой шали так же проникновенно и истово перекрестилась
следом за ним.
Остальные молчали, задумавшись. Девушка с огромным пятном на прекрасном
лице наклонила опять свою голову, и краснел молчаливо один ее красный шарф.
Опустив низко рюмку, медленно отошел старик к своему столу.

XXVII


Через полчаса от голубого и невинного взгляда Кривцова не осталось
никакого следа. С прежним пафосом громил он власти и носителей власти, но
незабываемым остался лишь тот момент, когда, закрыв глаза и уйдя всем
существом в неизвестные области, коснувшись незримых глубин, снова открыл он
их, и сияли глаза чистотой голубиной.
Старик, не отрываясь, глядел на него. Он решил, что не уйдет до конца,
ибо должен был знать, чем все кончится. Внутренне был он прикован к
Кривцову.
Опять и опять Христос сиял перед ним нераскрытой, влекущей и
заставляющей остро бороться с Ним неразрешимой загадкой. Обрушившись всей
своей силой, увидел теперь, что обрушился мимо. Нетленный Лик сиял
нетронутый, все такой же далекий, загадочный. Но ведь и те называли Христа.
В чем же истинный, светлый Христос? Где знаки Его для истомленной души?
Посетители кабака приходили и уходили. Кое-кто проходил прямо в задние
комнаты и не возвращался оттуда. Сменялись и слушатели Кривцова. Неизменными
были лишь обе женщины - в шали и в газовом шарфике. Видно было, что они, как
и старик, останутся до конца.
Уже больше не пил старик, отодвинув графин и опершись локтями на стол,
все смотрел на Кривцова.
Да, он уже не был хорош. Куда ушло это мгновение, когда над душным
вертепом вдруг глянуло синее, звездное небо?
Но все же говорил Кривцов жгучие речи:
- Не говорите мне больше о них, об отшельниках! Пусть эти носят черные,
простые одежды, - лицемерием прикрывают они свои гнусности. Я был сам в
монастыре - в этом... в вашем... в таком всеми чтимом, прославленном. Я был
полтора года в нем - насмотрелся, наслушался... Довольно с меня! И даже
научился кое-чему... Вот этому вот, между прочим...
Он ткнул пальцем в пустую бутылку.
- Хотите, я вам расскажу, что я видел там, в кельях, и не в кельях
одних, а и выше - в самых, что ни на есть священных местах?
- Что он там врет - пробурчал кто-то издали пьяным и недовольным
голосом. - Ежели, это, о девочках... так кому оно не известно?
- Кому не известно? А как же вы терпите? - грозно и пьяно потряс рукою
Кривцов.
Рука была жилистая и испитая, с дряблой, поношенной кожей; из-под
мягкой грязноватой рубашки глядела она извращенно-порочной, но пальцы были
тонки и длинны, и чисты своей особенной, им присущей внутренней чистотой,
почти святостью. Старик впился в эту руку глазами, - она говорила без слов.
- Как же вы терпите эту пакость?..
- Ну, что там, пакость да пакость - заладил... Дело житейское, и ничего
в этом самом нет такого особенного, чтобы орать на весь на кабак... Все мы
дела эти знаем чересчур хорошо! О другом о чем расскажи.
Это был бунт. Недовольный голос поддержали другие - кое-кто -
неопределенным шумом и гулом.
- О другом? - возмутился Кривцов. - Да, может быть, это-то и есть
первейший наш червь, что грызет, что не пускает нас к Богу? Может быть, даже
гнуснее, чем власть.
- Эй, дядя, помолчал бы немножко ты, - встал из полутьмы кто-то вдруг -
стихийно неоформленный, но огромный.
- Что?
- Помолчал бы, я тебе говорю...
- Как ты смеешь? Кто ты такой? - властно окрикнул Кривцов.
Загудело кругом.
- А сам кто такой? Что ты пришел сюда? Что народ смущаешь? По какому
праву такие слова?
- В моих словах только правда. Возрази, если можешь. Возрази
что-нибудь. Ну, говори. Не голодает народ? Не дерут народ? Не убивают людей,
как скотину? Это по Божьи?
- Я и говорить с тобой не хочу! Замолчи! Жид ты, вот ты кто! Жид! И я,
брат, по-свойски с тобой...
Колосс сдвинулся с места, рванулся через толпу.
- Нет... Нет... Нельзя... Как можно... в публичном месте, да чтобы
драться... Сгрудились теснее вокруг.
- Пусти, говорят! Я жиду морду желаю побить. Кто мне может
препятствовать в этом? Пусти!
Детина рванулся опять, но его удержали.
- А если так, так вот тебе, пархатая сволочь!
Пустая бутылка описала кривую линию в воздухе и ударилась в стену
позади Кривцова, не задевши его. Он стоял бледный, белее стены, но все
владел собой. Мелкой дрожью билась рука, но воля его, сдерживая, отдаляла ее
от ответной бутылки. А было мгновение - мог бы пустить ее в дело.
Секунда молчания, задержавшись в воздухе дольше, чем можно, медля уйти,
прошла-таки и сменилась общим буйным и напряженным волнением.
Странно: спокойная выдержка Кривцова, вместо того, чтобы их укрепить,
как-то ослабила стойкость его защищавших, точно, мол, сам за себя постоит, а
нападавших озлобила. Было мало сначала, но потом возросло их число. Они
придвинулись ближе к столу, где стоял Кривцов.
- Он, паскуда такая, - гремел уже новый оратор, - только других
обличать, только знакомую власть разносить, а сам этим, гляди, не чужие -
свои следы заметает. Что он тут - ишь ты, рыцарь какой! - всех девок у нас
отобьет. Как бы не так! И мы любим сладко поспать. Не одни монахи - ха-ха! А
о себе что ж молчишь, черт ты эдакий Мерзавец ты, жид! Да твою жидовскую
морду не только бутылкой, каблуком бы тебя, сапогами - на пол тебя,
изувечить тебя. Вот тебе что следовает!..
Старик стал ногами на стул и жадными глазами смотрел на Кривцова. Тот
вздрогнул, когда помянули о "девках". Опустил голову и уже не поднимал ее,
все такой же бледный, как прежде.
Вдруг кто-то добрался, подлез к нему, неожиданно вырос возле стола во
весь рост и, развернувшись, во всю свою мочь ударил Кривцова.
Лицо сразу окрасилось кровью и опустилось от удара еще покорней и ниже.
Губы что-то беззвучно шептали.
Вскрикнули женщины.
Кто-то вступиться попробовал.
- Не трогайте их... Пусть... - махнул рукою Кривцов. И те оставили.
- Бейте еще... - тихо докончил он.
Никто не трогался с места. Примолкли все. Вдруг раздался резкий голос
того человека, что бросил бутылкой.
- Что, жида стало жалко? Ах, мразь вы несчастная!
И, подойдя вплотную к Кривцову, ударил его опять прямо в лицо.
Мразь не заставила ждать себя. Плотного кучей навалились они на
Кривцова и поволокли, давя и пиная ногами.
Осталась картина в глазах старика, - он словно застыл, следя за
исчезающим и выплывающим снова на секунду одну лицом Кривцова.
Осталось:
Бледный, С тонкой застывшей улыбкой, в ней мука и радость, с закрытыми
плотно глазами - Кривцов. Нет, уже не Кривцов. Это кто-то другой. Его
волокли, истязали. Он отдался мучителям. Он был покорен, и ни на секунду в
лице не было злобы, ни ужаса. Был прекрасен влекомый и избиваемый человек в
этом притоне.
Хлынула на улицу толпа, - выволокли вон, на панель избитое тело. В
комнате остались две женщины. Было великое страдание на лице той, что была в
белой шали. Тихонько, маленьким женским крестом крестила она удалявшихся.
Девушка в красном шарфе подняла лицо, и какое - то застывшее, стеклянное
удовлетворение было на нем.
- Святой ты мой... Милый ты мой... - шептала, крестя, женщина в белом
платке.
- Если бы не избили его, - звонким и металлическим голосом сказала
другая, - я бы сама расправилась с ним. Вот. Приготовила. И она подняла в
руке пузырек с тяжелою жидкостью.
- Я плеснула бы ему прямо в лицо, - пояснила она. - Пусть бы узнал
тогда, есть ли на свете Бог.
Обратно хлынули в подвал с улицы. Старик еле пробился навстречу - туда,
где остался Кривцов.
Возле тела стояло в недоумении немного людей, хотевших помочь Кривцову
и не знавших, что сделать.
- Помогите мне донести до извозчика. Я к себе его отвезу. Помогли,
уложили почти безжизненный труп. Старик заботливо обнял его. Извозчик
поехал.
— Сберегите его, - сказал кто-то вслед.

XXVIII


Проезжая мимо "Аркадии" - единственного светлевшего здания, ибо была
уже поздняя ночь, - заметил старик знакомый силуэт у подъезда.
"Везет мне сегодня", - брезгливо подумал он, угадав фигуру Верхушина.
Действительно, это был он и стоял радом с нарядной высокого дамой,
надвинув на лоб края своей шляпы. Бил прямо в глаза яркий электрический
свет. Верхушин держал даму под руку и что-то, смеясь, говорил ей. Но больше
говорил всею фигурой своей - с тощими расставленными ножками, с противным
изгибом спины. Дама была высокая, плотная, и Верхушин очень проигрывал рядом
с ней, но, видимо, совсем не замечал этого, держался героем.
Старику показалось, что даже шляпа не скрывает пышную призрачность его
облезающего черепа. Что-то сияло вокруг головы - обманный венчик святого.
И это после такого-то вечера!
Больная обида за Надежду Сергеевну вновь обожгла старика. Если бы знала
она, если бы видела в эту минуту Верхушина!
Перед ее красотой всегда преклонялся старик и страшно ценил, что она
среди всех всегда сама по себе. Половина неприязни к Верхушину еще оттого,
что так донельзя противоестественна внешняя близость его к этой особенной,
как казалось, загадочной женщине.
Еще раз обернулся.
Огромная шляпа с яркими перьями качнулась, давая согласие. Подъехала
пара. Верхушин с дамою сели.
Подумал с тревогой старик: не за нами ли?
Ему не хотелось, чтобы Верхушин видел теперь его. Но пара повернула
именно следом за ними.
- Пошел скорей!
Однако, извозчику трудно было торопиться в гору. Это старика
рассердило.
- Тебе говорят, поезжай скорей! - крикнул он громко.
От удара кнутом лошадь рванулась вперед, но только рванулась, только
сильней заходили тощие плечи животного, - толку из этого никакого не вышло.
Тело Кривцова, тяготея к земле, качнулось от толчка очень сильно, и старику
пришлось подвинуть его ближе к себе. Несмотря на худобу человека, тело его,
избитое и беспомощное, казалось тяжелым и грузным. На лице уже не было
теперь никакой красоты. Это было обыкновенное пьяное, подбитое во многих
местах лицо. В углах рта вместе с кровью запеклась и слюна, приклеив кончики
тонких усов.
Омерзение шевельнулось в душе старика, но он подавил его.
Дорога круто шла в гору. Лошадь подвигалась вперед очень медленно. Пара
сзади догнала, и кучер пустил лошадей тоже шагом.
- Куда торопиться нам, - услышал старик голос Верхушина. - Я люблю
длить наслаждение. Я уже в воображении моем вижу вас такой, какая вы есть...
Наконец-то...
- А вдруг ошибетесь! - с глуповатым и сочным смехом возразила женщина.
Слова едва долетели, но смех был явственно слышен, и по одному этому
смеху ярко увидел старик ее рот. Он был такой же, как у той в кабаке. И
трудно было представить ему эту женщину иначе, как в красной
полурасстегнутой кофте.
От злобы на самого себя и весь мир он крепко сжал тонкие губы.
- Я ошибусь?.. Я ошибусь?.. - услышал он возбужденный голос Верхушина.
Какое-то движение чудилось там, в глубине коляски, запряженной парой.
Волнующей, беспокойной струей добегало оно до ушей старика.
- Я никогда не ошибаюсь! Я в этих вещах не дурак! Был голос уже
сдавленный страстью, кровью бунтующей
перехваченный, срывающийся в темных изломах.
- Оставьте! Оставь! - Женщина ударила спутника по рукам. - Ты же хотел
погодить!
Невыразимая тоска охватила вдруг старикову душу. Это длилось мгновение,
но глубокая правда какой-то одной мировой тоски, напряженная
сосредоточенность, концентрация всей его жизни была в этом мгновении.
Вот когда-то ребенок он - незнающий, детски, ангельски - чистый; вот
юноша, вот мечтатель, бросивший казенный, не удовлетворявший его
университет, вот философ, затворник, мученик, истязаемый роем страстей
своих, вот искатель того абсолюта, без которого мир весь ничто, вот скептик
последний, крайний, безудержный, вот одинокий и грязный старик, скряга,
безнадежно опускающийся в самые зловонные провалы, и все оттого, что жизнь
еще грязнее души его, что ни одного нет просвета в сплошной, непроницаемой
тьме. А как шел на всякий, хоть призрачный зов! Вот и теперь везет это тело
к себе, может быть, здесь, в этой пьяной, но беспокойной душе сокрыт в тайне
тот свет, хотя так мучительно больно, так невыразимо тоскливо видеть его в
подобной грязи. А этот мерзостный, хлюпающий в собственной скверне с
упоением похоти шепот, и это все - христианство?
А там, дома, может быть, успокоившись после бывших волнений, составляет
Николай Платонович список сельских батюшек, которых можно бы было "
привлечь"...
Серая, клубящаяся тоска съела всю злобу и все раздражение за весь этот
томительный день. И такой сожигающей, острой волной хлынула она обнаженно из
самой души, поднимая и будоража всю усыпленность земную, что отки

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися