Иван Алексеевич Новиков. Золотые кресты

страница №7

ю презирает дочь, будет так, как велит ей судьба.
А судьба ей шептала о кофточке.
Слышала раз мимолетно, - Глаше сказал Кривцов про ее красный шарф:
- Красный цвет волнует меня. Не носите красный цвет.
- Буду носить, - ответила Глаша упрямо.
И целый вечер не отрывал он глаз от ее шарфа.
У нее не было красного. Но ведь для каждого разный должен быть цвет? У
Глаши черные, пышные волосы, у нее - цвета ржи. Но если красный цвет Глашин,
какой же ее? Или нет для нее никакого цвета из тех, что волнуют:
К концу уже вечера шутливо стянула себе красный шарфик.
Кривцов перевел глаза на нее и тотчас же сказал:
- К вам нейдет.
- А что же мне надо? - смеясь, спросила она.
- Ваши волосы, - сказал он, подумав, - как воск перед иконой, или
нет... может быть, мед... пчелиный, густой, вечерний...
Наташа смутилась и встала, заходила по комнате.
- Душистый, вечерний мед, -подтвердил Кривцов еще раз. "Душистый,
вечерний", - стояло в ее голове.
" Медовый, душистый"... - запомнила это.
И вот девическая глупая мысль вошла с того вечера в сердце и жила там,
и что-то шептала крови ее, и билась кровь беспокойно, чего-то просила, и
вдруг на последние деньги купила Наташа вчера "пчелиных" духов. Долго понять
не могли в магазине. И сама не знала, как быть. Но в последнюю минуту все же
придумала.
- Запаха отцветающей липы? Не было.
- Белой акации? Дали.
Побежала за кофточкой. Долго искала. Нашла. Но медлила брать, чего-то
ждала. Сердце билось на всю ее грудь, Вся грудь трепетала. Кровь говорила:
"Купи и уйди". Но ноги стояли. Образ Кривцова мелькнул: "Купи и уйди. Это
твой цвет - пчелиный, цвета вечерней зари, цвета свеч восковых. Волнует меня
этот цвет"... Свеч восковых... Руки упали, лежат неподвижно. "Чудесно, к вам
так пойдет"... Но Кривцов заглушает приказчика: "Этот цвет волнует меня...
Ты для меня выбираешь его. Купи и уйди". "За ночь сошью, за ночь сама
сошью"... - думает девушка. Дрожат ее руки и ноги. Но вот в лавку вошел
господин. Сразу узнала. Сразу сердце упало. Точно отец подослал его. Слушает
плохо, не может понять. Что-то неясное. Три рубля. Три рубля за часы.
"Скажите, можете вы мне дать три рубля?" Ему не дают. Да, тот самый, тот: он
видел отца, ему поклонился отец. Чего же он ждет? Ему не дают этих денег...
Но все-таки ждет. Ах! "Вам же нравилось, барышня?.." Вот: "Возьмите у меня
три рубля". И еще раз: "Возьмите!"
И со вчерашнего вечера сидит Наташа почти недвижима. Забегала к ней
Глаша, звала. Точно болезнь - ходить его слушать в кабак. Не пошла и туда,
Всю ночь просидела без сна. Как выжженный, горел в эту ночь образ
Кривцова, запечатленный навеки, - вновь переживался тот перед всенощный час,
когда она ударила в храме святым крестом искусителя. Каждую ночь целый год
снился ей все один незабываемый сон; асе в мелочах одинаково, до последней
драгоценной бусинки на образе Богоматери.
С лишним четыре минуло года. Целая жизнь. Она научилась людей узнавать,
разбирать их, под усмешкою губ скрывать свое горе, ранами детское сердце
покрылось; но было оно - ах - все еще детское!..
И плакало это сердце целую ночь, и к утру последние силы покинули
девушку. Она ничего не знала уже. Знала одно: он придет. И пусть будет так.
Пусть придет и возьмет, сегодня пойдет она, куда ее поведут. Или отыщет
отец, возьмет ее за руку, скажет ей - нет, невозможно! - скажет: "Наташа,
чистая девочка, дочка моя, поедем домой". И поцелует ее. О, и за ним пойдет,
но как радостно, с какою светлой душой!
Утром пришли Глашина тетка и Глаша. Говорили о нем, - о Кривцове, - и
опять, как во все эти последние дни, но только неизмеримо сильнее еще,
почувствовала девочка его странную власть над собой, его неотразимое
действие. И так ждала, сидела все время, не двигаясь. Если погибать, так уж
с ним. Миг один. А потом умереть...
А потом пусть придет на могилу отец, а на могиле расцветут цветы и
расскажут ему своим ароматом, качанием белых головок своих, как умерла его
дочь. И от жалости к старику и к себе, и от предчувствия неизбежности
надвигающегося она вдруг закричала слабым и сдавленным голосом, как кричат
во сне, когда уже нельзя дальше спать, ибо ужас раскрыл свою темную пасть
над душой и - еще мгновение - поглотит ее навсегда. Этим нечеловеческим
внутренним голосом кричит нас душа, ибо когда онемеет язык, кричит сама уже
наша последняя сущность перед громадой небытия - бесформенного, не имеющего
лика колосса, в сравнении с кем вечность и бесконечность, и Бог едва
различимо мерцают небольшим, только лишь возгоревшимся, еле светящим,
полуслепым огоньком.
Глаша сразу встрепенулась от дум, когда услышала этот задушенный крик.
Она подбежала к Наташе, взяла ее за руки, схватила, трясла ее плечи, трогала
волосы.
- Наташа, Наташа, ты что?
Наташа молчала. Неохотно отступал из глаз ее ужас, но отступил. Она
озиралась вокруг, точно ища выхода. Машинально дала свою руку подруге, та
больно, крепко сжала детские пальцы и все напряженней глядела в глаза своей
вдруг загоревшейся скорбью. И был прекрасен неотразимо из стекла брызнувший
Бог, и все отходил, слепо ворча, темный, неведомый призрак.
И вот опустила Наташа глаза свои, и взор упал на их вместе сжатые руки;
легкие тучки золотистых пылинок толпились вокруг этих рук. В тихом светящем
луге прозрачен и легок был танец пылинок. И вдруг между них капнули две-три
слезы - два-три прозрачно божественных мира родились из пересохшего водоема
души, вновь оживили его, упали на бледные руки и скользили по тонким, крепко
сжатым - на жизнь и на смерть - по девичьим пальчикам. Луч засиял в них
приветною музыкой солнечных брызг.
- Наташа, ты любишь его? Вопрос прозвучал едва слышно. Наташа молчала и
плакала.
- Скажи мне. Правду скажи мне в сегодняшний день. - Девушка покачала в
ответ головой. - Ты ненавидишь его?
Тоже нет, - тоже качнула желтеющей, цвета душистого меда головкой
своей.
- Но ты... ты пойдешь за ним, если придет?
- Наташа, к вам гость.
Хозяйка просунула голову в дверь. Она улыбалась и даже чуть подмигнула:
целый месяц живет, не ходил ни один. Но на свете нет исключений.
- Я ухожу.
- Глаша, побудь, побудь со мной.
- Я скоро приду.
- Ты не придешь!
- Я наверное и скоро приду.
- Побудь хоть немного со мной. Глаша!
Быстро схватила она и поцеловала Глашину руку. Вскочила, вспыхнув,
зардевшись, смущенная девушка.
- Так я скажу, что ты дома.
Никто ничего не ответил хозяйке, и она скрылась за дверью.
- Ты останешься?
- Останусь. Но я скоро уйду.
- И не придешь?
- О, нет, возвращусь, и наверное. - Снова взгляд ее стал холодным и
острым.
В дверь постучали.
- Войдите, - слабо сказала Наташа.

XXXVIII


- Вы на меня не рассердитесь, что я так к вам зашел?
- Как так? - спросила Наташа.
- Так, не спросясь. Вы не звали меня.
- Нет, ничего, - сказала она.
Поздоровавшись, Кривцов опустился на стул. Лицо его было бледно, но
казалось спокойным. По дороге оправил костюм, причесался.
- Сегодня необычайный день. Кажется, что природа готовит какое-то
светлое празднество.
Обе девушки промолчали.
- Я уверен, что сегодня праздник какого-нибудь святого, неизвестного
нам.
- Разве не знаете вы, что за праздник сегодня?
- Знаю. Но все же мне кажется, что сегодня какой-то еще особенный
праздник. Раньше не чувствовал так. Ночевал я не дома и вчера провел ужасную
ночь, утро было больное, а вышел на улицу, такое сияние охватило мне душу,
как перед смертью.
- Не вы ли святой? - резко спросила вдруг Глаша.
- Я еще жив, Глафира Филипповна, - грустно ответил Кривцов. И,
помолчав, добавил чуть слышно:
- Но осеннее солнце звало меня. Оно смирило мне душу, не знаю, надолго
ли. Но с таким примирением хорошо умереть.
- Не говорите сегодня о смерти, - попросила Наташа. - Просто сегодня
день моего рождения. Оттого и праздник в природе.
Она улыбнулась.
- В самом деле?
Кривцов приподнялся и тотчас же сел и потер свои руки. Слабая краска
проступила на бледном лице.
- Да. Вы не знаете, кажется, Лизы? Это подруга моя, Лиза Палицына...
- Дочь Николая Платоновича?
- Да - девочка с моря, как она себя называет, а я называю ее: девочка с
неба, мне кажется, это верней... Так Лиза мне говорила, что там, около моря,
еще в сентябре, во второй или в третий раз зацветают акации. Я вдруг это
вспомнила, представилось, если бы там быть сегодня...
Наташа заговорила доверчиво, мягко.
Что, в сущности, плохо? Разве нельзя уже жить? Милая Глаша была еще
здесь. Кривцов сидел тоже простой, легкость осенняя легла на его измученный
лоб. Ах, все-таки праздник сегодня, все-таки, радостный день!
Наташа мечтала:
- И вот Лиза, и Глаша, и я, и... все другие, кто хочет, мы бы сидели у
моря, а над нами акация - мой любимый цветок. И вот мы сидим и смотрим на
море, а над нами плывут облака... Плывут... и, знаете, так...
Наташа качнулась сама. Чуть-чуть закрыла глаза. Вся будто летящая.
- Так незаметно, совсем потихонечку и не страшно ничуть, а только
сладко, только сердце замрет... - земля отделяется, будто плывет. Это плывут
облака, мы за ними... Это воздушные лебеди остров наш в море везут. Белый
наш остров, и мы под акацией. Глаша, поди ко мне! - Глаша к ней подошла. -
Глаша, Глаша, так хорошо? - Взяла ее за руки, усадила возле себя.
Глаша молчала.
- И вот мы живем все вместе на острове. И нам так светло жить на нем.
Новая жизнь, где ничего такого не будет...
Она замолчала, задумалась. Тихий свет струился из глаз. Солнечный луч
осветил часть полос ее, и растопилось золото-воск, и засияло живого волной.
В комнате стало тихо какого-то особенной, просветленной и чистой, святой
тишиной. Сидел Кривцов бледный своей углубленного бледностью, сбежала
мгновенная краска и обнажила, усилила прозрачность его внимательно
грустного, больного лица. Точно он и не он здесь сидел, его отвлечение,
какой-то страдающий дух, осужденный на муки земли в этом теле. Казалось -
мгновение, и что-то войдет в эту комнату и осветит ее ярче, чем солнце, н
напоит ароматом акации, и белые лепестки ее будут падать, скользя тиховейно,
и вся комната вдруг снимется с места и легко, незаметно поплывет по светлым
волнам в неизвестное море.
Глаша не поднимала глаз. Сидела, вся замерев. Размягчит ли этот
предутренний миг - предутренний благовест Первого Дня, растопит ли он стекло
ее глаз?
Сидела не двигаясь: чудо еще не пришло. Все молчали.
Вдруг встала Наташа и сказала, смеясь:
- Праздник так праздник! Хотите этих любимых моих белых духов?
Кривцов удивленно взглянул, насторожилась, сжалась вся Глаша.
Но как молод был смех! Разве смеются еще так на земле? Разве смеялась
Наташа когда-нибудь так? Что будет сейчас? Что случится?
Глаша встала за ней.
- У меня есть духи белой акации. Хотите, я вас надушу? Помните, вы
говорили про пчел и про волосы?..
Вдруг все показалось ей так легко и естественно. То, о чем думала с
ужасом, с мукой, преобразилось в весеннюю сказку: все хорошо, все светло.
Смотрела теперь на Кривцова: какой же он бледный, измученный. Какой он
сегодня особенный!
- Помните, вы говорили о цвете волос? Моих. Да, про мои. - И, достав
флакон, подошла к нему близко. - Хотите?
Он встал перед ней, но вздрогнул от чьей-то стрелы со стороны и опустил
глаза свои молча.
Был беспощаден, казалось - насквозь хотел пронизать его взор девушки в
шарфе. Это Кривцов перед ним глаза опустил. Все на мгновение перестал он
видеть вдруг, остались глаза ее, которые видели тоже только одно - белее
луны больное лицо, казнили его, распинали, пригвождая на крест.
- Глаша! А ты? Хочешь духов?
Но вскрикнула девушка, бросилась к двери, вся задрожав.
- Глаша!
Но уже не было Глаши. Они оставались одни.
XXXIX

Старик нагнал Кривцова еще на углу первой улицы. Мальчики, игравшие у
ворот, показали ему, куда направился господин без пальто - черный, высокий,
худой.
- В обтрепанных брюках?
- Да, да.
Он не помнил этих подробностей, но отвечал наудачу, но уже знал, что
это наверное видели мальчики именно того, кого он искал. И, действительно,
скоро увидел Кривцова.
Уже утихшей, неспешной походкой шагал Кривцов, высоко подняв голову,
поводя худыми плечами. Вот остановился, вот зашел к парикмахеру.
Старик терпеливо ждал, ходил взад и вперед, не подходя очень близко к
окну. Солнце светило мимо него. Сознание, чувства, инстинкт, все ушло вглубь
и напряженно копошилось там, как отдельные части распавшейся на составные
свои элементы души.
Он долго сдерживал их, дома слушая гостя, но вот не выдержал, - рухнуло
здание от несоразмерности внутренней, что-то осело, упало и затрещало по
всем своим швам.
Быть может, это и нужно. Это одно, что ему нужно. Пусть рассыплется в
прах несовершенная рухлядь - душа - и возникнет на месте ее какая-то новая
сущность. Все равно, какая будет она. Только бы жить в чем-то ясном,
простом, окончательном - без надземных высот и жутких падений.
Кривцов зашел к парикмахеру!
Каким-то тупым, но чудовищным, еще неосознанным -нечем его осознать! -
впечатлением вошел этот факт.
И ждал старик, пока прояснится, был покорен тому, что придет: он уже
знал, что то, что должно прийти, уже было в пути, уже близко. Знал наверное.
Но вот отворилась бесшумная дверь. Так отворилась бы в сказке, где
только видимость, только призраки, только призраки.
Инстинктивно пригнулся старик за спину прохожего, но ничего не заметил
Кривцов. Теперь еще выше поднимал освеженную голову, и выступала узкая над
покатыми детскими плечами, тонкая и изможденная шея. Казалась она особой
отдельностью, небольшим коротким животным, с вялой, поникающей жизнью. Было
уже обреченное что-то в этой шевелящейся, приподнятой шее над слабеющим
склоном худеньких плеч.
Но никто не видел из проходивших людей, что это было именно так. Солнце
слепило глаза, маревом жизни дышали их души, люди шли, говорили, смеялись.
Но следил молча старик за Кривцовым и, очарованный сам, шел, ступая легко,
точно крадучись, насторожившись к тому, к чему оба стремились, текли в
неизбежном потоке, в недолгих оставшихся, быстрых часах.
Вся необычность была оттого, что уже не было времени на небольшой
клочок впереди. То, что будет, почти уже было. И это было и будет смешалось
со струящимся: есть.
Осторожно и хитро проследил старик за Кривцовым. И, затаившись, стал
его ждать.
Зачем, почему, что будет дальше - словами не знал. Так было нужно.
На деревянной узенькой лесенке сел на повороте внизу. Поджал ноги,
погладил зачем-то коленки - может, ушиб - и сам не заметил автоматического
этого движения.
Но вот в странный, разрушенный мир, в этот трупный хаос души, как
беззаботные дети, забежали наивные звуки. Кто-то играл на гармонике. Кто-то
смеялся. Женский голос, притворно суровый, говорил: "Нет. Ни за что. Не
обманешь". А смех между слов проступал, рассыпался и звал: "Обмани! Обмани!"
И на минутку смолкла гармоника, и на широком дворе встал и пронесся веселый
и первобытный шум.
Это были звуки из какого-то другого, невероятного в своей простоте
бытия. Разве не фантастический мир, где люди смеются, играют на солнце в
праздничный день, зовут, обещают, дают, рождают волнение сердца? Разве
солнце само, наконец, - не бред, не насмешка?
И вдруг разом вошло настоящее: тревожно, тревожно кто-то стучит, кто-то
бежит вниз по лестнице. Встал старик, потянулся навстречу, встретил глаза,
увидел лицо.
Вот оно! Эти глаза говорили, что там начинается ужас, что время пришло,
что нельзя отступать.
Он узнал ее сразу. Узнала и Глаша, сдержала свой бег. Старик встал на
пути.
Взял ее за руку и повел, не говоря ни единого слова.
Они шли как сообщники.
В самом низу, перед выходом, убедившись, что нет никого и их не
преследуют, он тихо спросил:
- Уже началось?
И так же тихо Глаша ответила, будто зная, о чем он спросил:
- Началось.
Она уже не дрожала.
Она попала в тот же очерченный круг, где в центре - старик, а там,
ближе к окружности где-то, но в круге, но все тяготея к этому центру -
обреченный Кривцов,
Не опускал ее рук. Потом спокойно и твердо, не теряя лишнего слова,
старик асе так же негромко сказал:
- Его надо убить.
Затрепетала последним живым, робеющим трепетом Глаша. Опустила глаза.
Молчала.
Ведь бежала она с инстинктивною мыслью выполнить то же почти, то, что
хотела вчера - за себя, за Наташу, за весь Богом обманутый мир. Ибо Бог,
разлитый, ласкающий в мире, обещает одно, а Бог правящий, Бог, имеющий
власть, выполняет другое, и пропасть, что отделяет надежды и розовый рай от
смерти и смрадной могилы, так непонятна, так оскорбительна, так жестока, что
за него и Бога не видно.
А может быть... Может быть, было и что-то иное, что диктовало ей так
поступить. За этим отмщением не скрывалось ли нечто еще, такое простое и
страшное, лично ее?
Как знать?
И вот встал на пути, железный из пропасти вышел старик.
Из развалин своей же души чудом во мгновение ока поднялся и вырос он -
черный, как уголь, непоколебимый, как смерть, сильный, как Бог - живой и
бессмертный.
И имел отныне власть приказывать тем, кто ему нужен.
Было мгновение - дрожь покоренной души. И подняла глаза свои девушка и
повторила покорно:
- Его надо убить.
- Ты будешь ждать меня здесь. Я скоро вернусь. Я забыл кое-что дома. И
ты не войдешь туда без меня. Ты будешь здесь сторожить. И никуда не ходи. Я
сделаю сам. Все и сам. Ты сторожи.
Глаша покорно молчала.
У ворот старик еще раз обернулся:
- Я скоро.

XL


Средних лет, но седой, в порыжелой скуфье, сутулый монах сидел на
пригорке, поджав калачиком ноги. Внизу расстилались леса, еще одетые
сизоватым дымком, утренние облака медленной поступью поднимались плавно над
теми лесами, а в редких просветах сине-зеленое небо было преувеличенно ярко
и углубленно - глубь и прозрачность узких глубоких колодцев.
Но едва ли он видел божественный облик мгновения. Бескровным стареющим
ртом с хрустящими, точно сухую солому жевал, челюстями говорил он
собеседнику туманно и едко:
- Таким грехам нет искупления ни в посте, ни в молитве. Словами молитвы
смываются прегрешения только словесные, постом и умерщвлением плоти только
телесные, грехи же, в которых грешила душа, яко плоть, и тело стремилось
облечься в духовную видимость, эти грехи между плотью и духом, смешение
подобия Божия с подобием зверя, самые противные перед лицом Божиим, ибо
нарушают они раз навсегда данную Господом грань между мерзостью низкой
звериной природы и ангельским ликом. Ты понял, Василий?
Старый Василий - Наташин отец - понуро молчал. Вот уже час, как монах
долбил его своими сухими, как сам, своими злыми словами. Как деревянная,
стукалась о верхнюю нижняя челюсть и неустанно кивала с ней вместе, будто
приклеенная, жесткая рыжая бороденка.
Понял или не понял, но монах продолжал: - Такие грехи можно одним
искупить - страшным, но угодным Господу делом. Жертву кровавую принести
перед Лик Его, свежей дымящейся кровью оросить подножие Божьего трона.
"Кровь - сок особый"... Не знаешь, кто так сказал, да и не надо знать. От
знания - половина грехов. Но слова эти - правда, в них особенный смысл,
дьявол знает его хорошо, а вот мы - христиане - забыли про кровь. А надо бы
вспомнить! В наши дни надо бы вспомнить. Кровь, в защиту Христа пролитая,
кровь поганых, блудящая кровь - жидкий дьявол в красном плаще - зачтется
тому, кто прольет ее за Христа. Больше зачтется, нежели что-либо другое, ибо
только в крови касание тела и плоти, и только кровью Христовых врагов можно
омыть твой несказуемый грех.
Собеседник слушал подавленно. Все эти дни провел в монастыре или возле
него. Ничего не узнал он о дочери, но душу ему бередили нещадно, по месту
больному раскаленным пламенем жгли, корявыми, грубыми, утратившими нежную
эластичность жизни, ее понимание, заскорузлыми пальцами рылись в ранах его и
звали на кровавое какое-то искупление. Содрогалась детская душа старика от
тех зовов, и готов был уйти, убежать, бросить все, И только любовь и тоска
по Наташе все держали еще его здесь, все заставляли ждать и надеяться. Но
сегодняшний день кончилось всякое терпение человеческое. Утром сам был
свидетелем, после ранней обедни - благословляли открыто народ все ту же
поганую кровь проливать... С великой тоской, с беспокойным душевным
волнением сидел возле монаха, ждал минуты - встать и уйти. Но куда уйти?
- Слыша утром сегодня слова: "не мудрствуй, или и исполни свой долг;
ответ понесет тот, кто послал"? И не только ответа не будет, будет подвиг
пред Господом, будет заслуга, будет прощение самых проклятых грехов.
И здесь была его девочка! Жутко, мертво жить на свете...
Заживо загнивающим трупом веяло здесь. Что-то давно разложилось,
полусотлело, имело лишь видимый облик живого, - одна только злоба еще
осталась жива.
Мерзость запустения на месте святом!
Где же черви, чтобы пожрать поскорее зловонные трупы? Пусть хоть эти
могильщики очистят место для будущих живых и настоящих людей. Пусть придут
хоть эти грызущие, сосущие и поедающие, ибо за ними, может быть, кто-нибудь
будет другой!..
Но нет, и для них не сладки эти яства, и они минуют сей чаши. Они ждут
иной себе пищи, у них не такой неразборчивый вкус.
Монах встал, наконец: надо снова в церковь идти. Был среди братии он из
ученых, имел на всех большое влияние, примером служил.
Встал и сказал на прощанье, понизивши голос:
- Может быть, и сегодня же к вечеру что-нибудь будет. Надо быть в
городе. Я имею верные данные.
Встал и Василий; слушал, насупивши брови, молчал.
Вдруг монах наклонился близко совсем. Из-за тонких, бескровных,
змеящихся губ пахнуло явственно запахом тления, но голос стал сразу высоким
и резким. Чей это голос? Монаха ли? Едкая злоба и сжатая страсть кричат в
этом шепоте:
- А если и ты очистишь душу в крови, кровавым дождем омоешь раны ее,
завтра же утром... Приходи завтра же утром, я отпущу тебе все грехи твои и
дам приобщиться Тела и Крови Христовой... Слышишь - Тела и Крови Господней!
И покроет святая та Кровь ту, что прольешь, и несмываемый грех смоет с души
твоей...
Задрожал невидимой дрожью старый Василий, а монах заносит руку над ним
и слагает кощунственно пальцы, и хочет уже сотворить знак Распятого Господа,
благословить его на...
Видит Василий движение рук, думает: "Господи"... Но обрываются мысли.
Один порыв, одно дрожание души и тела, один короткий удар, одна молния, - и
как стальной поднимается на свои короткие ноги старик, чтобы стать выше,
чтобы достать, непременно достать - и плюет монаху прямо в лицо.
И опускается рука, не сотворив крестного знамения, и застывает в
искаженной маске лицо; чуть дрожит только рыжая, приклеенная бороденка на
восковой отставленной челюсти; безмолвен и нем раскрытый темнеющий рот.
А Василий, точно мальчишка, точно стариком никогда он и не был, забыв о
коротких, нетвердых ногах, быстро бежит вниз по дороге, к синеющей пелене
дремучего леса, за которым дальше скрывается город.
Невыносимая жуть, что сгустилась вдруг в видимый образ, этот дьявола в
лице монаха, эта нечеловечески острая боль, что пронизала одною иглой все
его существо, во мгновение ока преобразили его. Он забыл о себе и о дочери,
даже о том, что он человек, одним стихийным порывом от себя и от леса, и от
свежести воздуха - не как христианин, а как молодой утренний зверь,
поклоняющийся восходящему светлому солнцу, послал, как умел, как все
существо подсказало, последнее оскорбление в лицо оскорбителю. Пусть не со
Христом, но и не с дьяволом! Пусть не со Христом, но за Христа!
И теперь бежал или скакал, или летел, как ранняя птица, стремглав, вниз
по скатам и золоту осени, и лес принимал его широкой прохладною грудью.
Сквозь сине-зеленые воды небес глянуло солнце.

XLI

Уже в городе, возбужденный и усталый одновременно, Василий присел
отдохнуть.
С детских лет небывалая легкость разлилась по костям и суставам. Утро
само вошло в его плоть и смеялось в новом жилище. И улыбался с ним вместе
босоногий мальчишка Васютка, через полсотню годов скакнувший за утром вслед
- беспредельна мальчишечья шалость! - в седого Василия.
Со свежим товаром, еще горячим и нежным, проходил мимо булочник. Купил
человек и съел сейчас же, чуть отдышавшись, две небольшие ароматные булки,
тут же на улице, присевши на тумбу. И при этом, для себя незаметно, болтал
короткими ногами в воздухе. Еще не устали они после бега.
Город жил утренней бодрою жизнью. С базара доносился слитный шум
голосов, свежий запах кореньев и зелени. Звонкие голоса четким морозным
дымком дымились в утренней свежести. Собаки, озабоченно приветливые, шныряли
между людей, чувствуя здесь себя превосходно. И у людей недостатка в
бодрости не было. Прохлада румянила щеки, осветляла глаза, делала поступь
легкой и звонкою.
Утро и в городе было прекрасно.
Как-то не думалось. Мысли сразу ушли все в один безумный поступок, в
бег через лес по оврагам, по золотым шуршащим кустарникам. Пенились, шумели,
мутились отдельные струи реки, бурлили, завивались в узоры, неразрешимо
сплетенные, и вдруг проваливались куда-то в отверстие, в щель, что ждала на
пути и сразу все разрешила. Там, за провалом, вглубь, журча и ликуя, по
новым местам катятся помолодевшие воды к прежним истокам, к прохладным
местам их рождения.
Если бы только Наташу... Зачем он так мучился? У кого добивался
ответов: Если бы только Наташу найти, как взял бы ее за руку, как побежал
вместе с нею, не как старый отец, а как малый брат, как ровесник, - побежали
бы вместе в зеленую, светлую жизнь.
Какие грехи, какие раздумья перед этим вот воскрешающим бегом, перед
плеском волн самого бытия, где радостно живо и праведно все, что живет, что
не умирает в поедании других и себя!
- Старичок-то дитятей глядит!
У торговки была полутеплая кофта, но и ту распахнула она на груди: с
солнцем теплело. Б корзине лежали такие же, как хозяйка их, свежие, румяные
яблоки с восковым чуть заметным налетом. Это стыдливость у фруктов, это
скрытая скромность своей беспредельной здоровости.
Торговка стояла в лучах пригревавшего солнца, в сияющей дымке
теплевшего воздуха. Она глядела, улыбаясь, на Василия и еще раз повторила:
- Совсем как дите.
Когда разглядел, улыбнулся ей и Василий.
- Откуда ты взялся такой? Он махнул ей на гору.
- С горы? Богомолец? А что ж ты ногами болтаешь? Рассмеялся болтавший
ногами и сложил их вместе.
- Болтай, болтай. Я, ведь, так...
- И я так...
И опять постукал ногами о тумбочку. Не виселось спокойно ногам, так
давно они не были молоды!
- Эх ты, богомолец!
С ласковой укоризной похлопала женщина его по плечу, потом нагнулась к
корзинке, покопалась там и вынула самое спелое яблоко.
- На-ка скушай за здоровье рабы Минодоры.
Старик взял прохладное яблоко и сейчас же стал его есть. Зубы были
совсем молодые, усы, как всегда, в обе стороны - не мешали. Дело шло быстро.
Она смотрела, как славно он ел, и улыбалась женской мягкой улыбкой.
Так смотрела бы долго, да уж очень скорый, очень проворный сидел перед
ней старичок. Кончил. Не утерпела, нагнулась к нему, спросила:
- Да как зовут-то тебя?
- Василий.
- Васей зовут... Вишь ты какой!
Разогнулась, шевельнула губами, шеей своей повела, грудь потрогала,
рукой провела по ней - горячо груди, - солнце снаружи, сердце внутри...
- Васею, говоришь... Ну, прощай! Мне идти уж пора. Собралась, корзинку
взяла, хотела поднять, но он ей не дал.
- Я тебе понесу.
- Ну, неси.
Пошли они рядом. Корзина была между ними. И улыбались, краснели
стыдливые, осенние яблоки в ней. На углу другого базара спросил Василий:
- А это что там?
Через площадь в утреннем золоте сияла старая выставка.
- Это господская выставка. Давно уж была. Закрытая.
- А там кто живет?
- Живут.
- Так мне туда надо.
Глеб сказал ему, где остановился.
Сразу вспомнил Василий о Глебе. Поставил корзину на землю.
- Значит, прощай?
- Прощай.
Отойдя шагов двадцать, он обернулся. Она уже шла, но обернулась тоже
себе. Оба они рассмеялись и стояли так с полминуты.
- Ну, прощай, Минодора! - крикнул он ей еще раз.
- Прощай, богомолец! Держи!
И она ловко кинула ему еще яблоко. Как розовый мячик, блеснуло и
покатилось оно по мягкой ласковой пыли. Старик поднял его, обтер ладонями
рук и спрятал в карман.
Когда, совсем у входа на выставку, он обернулся еще раз на площадь,
Минодоры уже не было.

XLII


Анна на цыпочках обошла весь дом: и Глеб, и брат еще спали.
Во сне она видела Глеба, они взялись за руки и шли куда-то по узкой
цветущей долине. Белоснежные розы устилали им путь при свете луны, и в лучах
ее, дрожа, крепко сплета лись невинные руки; потом она сорвала белоснежную
розу, и окрасились в пальцах ее лепестки розовым отблеском восходящей зари;
но коротко утро, но недолог был день - пока давала ему заалевшую розу и,
склонившись, он целовал ее руку, свершился ускоренный путь их светила и,
красное, спускалось оно с небосвода к потемневшей земле; и потемнели у Глеба
глаза имеете с землей, когда поднял их Анне навстречу, и была темною кровью
окрашена ответная Глебова роза, что он, наклонившись, сорвал для нее. "Не
уходи, мой Глеб, от меня!" "Я навеки с тобой, моя Анна. Теперь я навеки с
тобой". И вот обрыв узкой, цветущей долины, и, заглянув за черту горизонта,
видят они расплавленный диск кровавого солнца, и оторвать не могут своих
зачарованных глаз. И закрывают глаза, и дают оба легкий толчок легкому
телу...
Но тотчас же открыла их Анна и увидала, что светлое утро струилось
сквозь тонкие стекла, живо вскочила, распахнула окно, улыбнулась себе и
всему миру в себе, быстро накинула платье и на цыпочках обошла тихонько весь
дом; все еще спали.
Тогда она вышла на двор, просторный снежим утренним простором, и пошла
дальше одна по всем знакомым дорожкам, по заросшим тропинкам. Собаки ушли на
базар, было ей непривычно без них, но тем углубленней, тем ближе подступила
к ней вся живая воздушная тварь: ветки искали коснуться се головы, травы
склонялись к ногам ее, листья, кружась в прозрачной осенней стихии, слали ей
тихо: "прости"...
Шла она, утром обвеянная; минувший, волнующий сон сквозил через сетку
юных, бодрящих лучей, но ветви и травы, падение листьев, но ткани
золотящихся дум тихой осени - ковер паутины - полупризрачный, полу воз душны
и ~ все шептало тихонько:
- Прости!
Осень, разлитая всюду, Осень скорбящая, Осень - невеста всех отходящих
богов - слала ей свой прощальный привет.
Так бродила она от конца до конца своего родимого царства. Слова
"прости" не слыхала, посылая привет светлый и утренний:
- Здравствуй!
Вдруг она вздрогнула: внизу под горой неожиданно громко на кого-то
обрушился собачий неистовый лая.
Ах, это наши собаки!
И тотчас быстро направилась вниз.
Старичок на коротких ногах сидел перед ними на корточках, а вокруг
скакали собаки. Анна видела ясно, как он присел, и тотчас же раздался еще
новый голос - кто-то залаял звонким щенячьим лаем. На мгновение замолчали
собаки в недоумении, но потом напустились еще яростней на человека на
корточках. Но он не унывал и все задорнее отвечал своим жизнерадостным лаем.
Анна, наконец, позвала собак, они услыхали и бросились к ней, были рады
и ей, и случаю выбраться из глупого положения, в которое так внезапно
попали.
Человек на коротких ногах встал с четверенек. Он был очень смущен и,
поклонившись Анне, чуть запинаясь спросил:
- Можно мне видеть... Тут один господин недавно приехал... Мы вместе с
ним ехали в поезде.
- Да... Какой господин? Постойте вы!
Но собаки не хотели ее оставлять. Тогда она строго сказала:
- Домой! Какой господин?
Но уже знала, что Глеб, но уже догадывалась и боялась верить догадке,
что это отец той самой девочки, о которой говорил ей Андрей...
- Я не знаю, как зовут его... Он говорил, что здесь остановится. В
прошлую среду...
Но Анна уже перебила его:
- Да, да, это здесь. А вы... вы ищете девочку? - Старик замолчал в
изумлении. - Дочь? Она есть, она отыскалась, брат отыскал ее. Я вас к ней
отвезу. Хотите теперь же, сейчас? Или нет, подождите, пойдемте со мной. -
Анна загоре лась вся радостью. - Да, да, вчера он нашел ее. Ах, как это все
хорошо!
- Вы знаете, где моя дочь? Где Наташа?
Он все не мог опомниться от неожиданной вести. Так вот откуда набежало
дурачество, все его непостижимое детство! Это от близости девочки... Ребенок
его слал приветствие старику-отцу. Он глядел на Анну, как на вестника Бога,
на светлого ангела, спустившегося прямо с небес через золотую листву пышных
деревьев.
Они, торопясь, шли быстро в гору.
Андрей уже встал и работал. Он посоветовал Глеба не трогать, - это
взволнует его - и хотел ехать сам, но тогда сестра настояла на том, что
поедет она. Она уже знала по рассказам этот огромный и грязный дом. Она
найдет его непременно, отыщет Наташу, устроит все - ей так хочется. И скоро,
скоро вернется.
Это будет приятно Глебу узнать.
Что же, он спит? Милый, усталый! До скорого и самого радостного в свете
свидания!




Старик и девушка в красном накинутом шарфе возле ворот. Лица - острая
боль; больно смотреть на напряжение их. Старик обернулся:
- Я скоро!
И торопливо бежит возле стен влево по улице, сторонясь, избегая людей.
Девушка в шарфе застыла, стоит, смотрит вслед уходящему.
- Вот здесь... Это здесь. Я узнала.
Другие старик и девушка слезают с извозчика.
Старик улыбается; девушка в светлом; солнце почиет на них.
Анна и Глаша.
Анна говорит, обращаясь прямо к ней:
- Вы знаете, где здесь Наташа? Вы наверно знаете, где здесь Наташа.
Покажите нам.
Глаша молчит.
- Покажите. Нам очень к ней нужно...
Опускает глаза и молчит, скрыла Глаша под шарфом лицо.
- Это дочь моя. Вы не знаете вовсе Наташи?
- Пойдемте.
Глаша ведет их тогда через двор, впускает на лестницу, идет по ней
впереди, подводит их к двери, а когда они входят, садится внизу на ступени -
здесь сторожит - и рыдает сухим и мертвым рыданием.

XLIII


Наташа стояла, чуть опустив руки с флаконом духов. Она не видала лица
своей Глаши, не поняла, отчего так стремительно вышла она, но тревожно, но
больно стукнуло сердце. Кривцов молчал и все не поднимал еще глаз.
- Отчего она убежала?
- Она убежала оттого, что я недостоин быть с вами, оттого, что вы
предложили духов вашей любимой волшебной акации, а мне... мне не место на
острове.
Кривцов ответил тотчас, высказав сразу те мысли, что были в его голове.
- Отчего? - снова спросила Наташа.
- Оттого, что это остров для чистых сердцем, для детей, для святых -
вот, как вы...
- Я не святая! - вспыхнула девушка. - Ах, я не святая! И опустила еще
ниже руки. Флакон с духами выдавал чуть
заметную дрожь ее рук.
- Нет, вы святая, вы чистая, - заговорил Кривцов быстрым, торопящимся
шепотом. - Я к вам шел, как последний зверь, готовый на все - на хитрость,
обман, на предательство, па насилие... Шел к вам потому, что без вас не могу
уже, потому что одно в моей жизни и есть - это вы, это живая горящая мысль
моя только о вас, и иногда даже не знаю, живу ли я, или только она живет -
эта мысль о вас, это отражение ваше, мука по неслиянности с вами.
Наташа слушала молча. Кривцов же шептал все быстрей и быстрей:
- Особенно в эти минуты, теперь... Теперь все, что есть во мне от меня,
все проклятие жизни моей растопилось, развеялось, потонуло в блеске вашей
души. Я понял теперь: не солнце светило на улице, не небеса сияли мирною
святостью, это ваша близость светила мне, ваша святость мне улыбалась в
своем всепрощении, ваши мечты касались души моей... В детстве я шел к
причастию так, как склонившись теперь перед вами стою. Ах, ведь я тоже вырос
в деревне, и в душе где-то еще колышутся тени - темные, близкие ветви дубов,
кленов резных, снежной березы... Церковь от нас всего в двух верстах - через
поле, через лес. По рубежу, возле дороги, были цветы, и когда шел к обедне -
ребенком, маленьким мальчиком в уровень с их головками милыми, с их
цветочной душой, рисовались они мне на близком, на голубом горизонте -
четкие, ясные, такие понятные... Так же понятен и Бог детской душе... Так же
Он близок и вам - этот детский, этот девический Бог.
Наташа склонила голову, слушая. У нее не было слов, только слушала. Но
такая еще небывалая близость охватила ее - к этому когда-то ей страшному, а
теперь такому близкому, не по земному близкому ей человеку.
- Это только мгновение - я - в вашей отмеченной Богом, осиянной жизни
девической, это только туча над нежным цветком - загородила на миг солнце и
небо...
- Послушайте... - тихо сказала Наташа. Только это сказала, но не знала
еще, что дальше сказать. - Послушайте...
Он помолчал, подождал, но потом продолжал еще торопливее:
- И вот ваша Глаша увидела правду. Зоркий глаз разглядел мою суть, мое
темное, вечно кипящее, проклятое Богом ядро. Разве не так? Я недостоин быть
с вами, ибо и в эти минуты чистых признаний, быть может, острее еще, чем
когда-нибудь раньше, горит в душе моей выжженный образ... там, перед иконой
Пречистой Девы, чье рождение празднует церковь сегодня. Навеки со мной мои
муки, и вот воплощенная вы, красота неземного в земном, нет - неземное
земное - преображенное, вновь рожденная вечность, та и не та, что была. А я
стою и...
Кривцов оборвал.
-Что?
- Стою, когда целые тьмы позади меня толкают вперед, свищут и в уши, и
в сердце... Весь мир мне кричит об одном: возьми, вот она, вот единственный
миг, вот разрешение вселенной твоей, вот случай стать Богом, стать выше
Бога, перейти через Него, стать Новым Богом. И я стою, незнаемой силой
прикованный к месту, стою перед опущенным взором очей, перед этим струящимся
нежным от вашей души ароматом иного, грядущего в вас бытия.
Девушка вскинула голову и протянула руки к нему. Глаза сияли вдруг
загоревшейся радостью, душа, как свеча, отражалась, дрожа, в их темнеющей
глуби.
- Грядущего - да! Грядущего в нас бытия, - сказала она раздельно
торжественно.
Кривцов задрожал перед этой сияющей радостью, перед теми словами.
- Не говорите так! Нет... Не говорите мне так.
- В нас и через нас, - повторила она и сделала шаг ближе к Кривцову,
Он отскочил от нее в дальний угол, - прыгнула кошка нечеловеческим,
диким прыжком и притаилась в углу.
- Не подходите ко мне, или я... - Наташа ждала, что скажет дальше. -
Или я задушу вас собою, - прохрипел он оборванным голосом. - В страсти своей
задушу.
Стояла спокойно, ждала Наташа еще. У Кривцова стучали зубы, в
беспорядке, один о другой. С трудом теперь можно было понять:
- Понимаешь ли ты... Понимаешь ли, что говорю?.. Знаешь ли ты, кто
перед тобой? Не подходи! Ни полшага!
Светлым и ясным, чуть погрустневшим - только что - голосом сказала
Наташа;
- Кривцов, вы уже не хотите акации?
Он замолчал, сразу осунулся, замерли зубы - перестали стучать.
- Хотите?
Она ждала ответа, но Кривцов был безмолвен.
Тогда подошла Наташа к нему, открыла скляночку и, намочив свои пальцы,
провела по его волосам. Он чуть вздрогнул, но продолжал сидеть, замерев.
Слабый запах редкий духов заструился по комнате. Наташа коснулась и себя
теми же пальцами - просто, по-неумелому. Кривцов все сидел, склонившись в
безмолвии,
Наташа подождала еще, потом опустилась возле него прямо на пол и взяла
его за руку. Рука была холодна и безжизненна.
- Слушайте, - тихо сказала она. - Я ведь тоже люблю вас. Люблю не знаю
за что, - за все, за то, что такой вы, как есть. Но еще больше люблю за то,
чем вы будете, за нашу грядущую жизнь, быть может, не в нас, а в том, кто
будет от нас, - в нашем ребенке.
Вместо холодного кто-то горячий кран повернул в его сердце, и хлынула
кипящая влага, и горячо стало держать его руку Наташиной нежной руке.
И в то же мгновение голос ее задрожал небывалою лаской, умоляющей,
чистой в своем трепетании:
- Но только не так! Только все иначе... На острове светлом, где я буду
иной, какою сегодня ты видел меня, и где будешь и ты с преображенной,
прощенной душой... А наше дитя родится от напряжения духа и будет совсем не
знающим наших мучений. Таких, как твои и мои... Потому что и я знаю их. Да,
уже знаю и, может быть, оттого так тебя и люблю...
Наташа гладила руку Кривцова и глядела ему снизу вверх
в лицо - бледное, уже обреченное в своей белизне чьей-то жестокой
рукой. Но вот дрогнуло это лицо, забегали мелкие скорые живчики, все быстрей
и быстрей, торопят открытые глаза - на новую жизнь, возле рта вскипают
быстрой и нервной волной - рождают слова признания, слова очищения, перед
которыми раздвинется вдруг завеса будущей жизни. Наташа глядит вес
внимательней, острым взглядом душа ворожит святую ворожбу свою над другой
душой, отгоняет вечные чары двух непримиримых начал, стремится проникнуть в
сокрытую тайну мировой их вражды, ощутить за этим единство предвечного
замысла и, причастившись этой единой стихии, встать возрожденной в ином
бытии. А рука ее все гладит руку Кривцова, и земное сердце земную же песню
поет, песню природы, расцветающих трав, звенящих в траве насекомых, песню
предполуденного часа, когда зной шлет первое дыхание свое через океаны
эфира, но уже волнуем он скрытым, глубоким волнением.
И вдруг рождается слово, помимо сознания, помимо души, из тех конечных
глубин, откуда приходят самые души, слово - предвестие грядущей души.
- Будь, святая, моею женой. Наташа закрывает в экстазе глаза.
- Будь моею женой по-новому. Слово любви твоей побеждает ненасытимые
муки мои.
Молча наклоняет голову его девушка и целует темные волнистые волосы.
Кривцов молчит, склонившись перед ней на колени. Потом вдруг падает ниц
и молитву воссылает он к пей или к Богу, страстным порывистым шепотом:
- Примири меня со Христом! Дай правду словам моим! Сотвори мою жизнь
достойною нового света, грядущего бытия моего.
Наташа снова тихо и важно целует склоненную голову.
- Ты - пришедшая в мир, чтобы дать начало новому чуду, источник живой
воды среди пустыни людской, водоем грядущих чудес, дай мне с чистой душой
коснуться влаги твоей, дай мне умереть в этот миг, чтобы воскреснуть вновь,
ибо очищусь я в смерти земного моего естества и воскресну силою новой любви
твоей...
В дверь постучали, но не слыхали они.
Кто-то стоит там за дверью и ждет.
Потом постучали еще, и почти вслед за этим растворяется дверь, и Анна
слышит, входя:
- Да, через любовь в новую жизнь.
Это на зов, на молитву Кривцову ответила девушка. Тогда Анна крепко
сжимает руку старика и говорит:
- Наташа, вот ваш отец.
Берет его за руку и идет вместе с ним в дальний угол, где обручила
мечта жениха и невесту.

XLIV


Кривцов поднялся с колен, но не тронулся с места. Наташа широко открыла
глаза и глядела, будто во сне. Дверь открылась бесшумно, и чей-то голос
сказал:
- Наташа, вот ваш отец.
Она обернулась и видит отца. С ним девушка в белом. Может быть, ангел.
Сон или явь? Жизнь или то иное, о чем мечтала с давних детских дней и чего
не умела назвать?
Не ждала и Анна того, что нашла. Веяло в комнате дыхание разреженных,
надземных высот, такое знакомое, такое ощутимое Анне. Думала - будет земля и
бедная, несчастная девочка, которую осияет радость земного отца. Но и отец
был не тот, странный полусвятой, полуюродивый, что лаял вместе с собаками и
улыбался по-детски сквозь седые усы. Он стал точно выше ростом, стройнее,
легкая поступь его утончилась, стала неслышной совсем, почти неощутимая
лежала рука в руке Анны. И были в этот момент дочь и отец близки друг к
другу и необычайно похожи духовною светлою близостью.
Подходит ближе старик и вот протягивает дочери руку. Анна отпускает
его, - протягивает тогда обе руки навстречу потерянной девочке, той, в чьих
линиях сквозят ему давние детские, еще по-ребячески пухлые, дорогие ему,
бесценные, бессмертные, родные черты.
- Дочка моя, Наташа...
Больше сказать ничего он не может. Благодатный внутренний дождь омывает
его существо. Он не тоскующий, ищущий в муке отец и не дитя, каким был так
недавно, сбросив старость свою, как шелуху плода, под которым острится новой
младенческой жизнью юный росток, - нет, теперь он ей друг, родной и близкий
по духу: светлая мудрость пробудившейся юности - родная сестра его
просветленной старческой ясности, ибо просветленность вечно юна, хотя бы
плескалась в земной стареющей чаше.
Два бокала с чистым напитком древних богов стукнутся звонким,
хрустальным стеклом, и тот звук прозвучит во вселенной, поднимется к куполу
неба и обоймет его лаской свободной, без принуждения, с пафосом чистым и
легким.
Но вот протянула девушка руку вперед, жестом твердым остановила отца.
Отошла к стороне Анна, оставила их вдвоем друг перед другом.
- Отец, я уже узнала, что ты в городе, но я не пошла за тобой, когда ты
приехал, потому что знала... потому что я думала, что ты едешь искать меня
как преступницу, что ты веришь во все, что обо мне говорят. Скажи мне, ты
верил?
- Нет. Я не верил, я мучился.
- Ты сомневался?
- Я пришел к тебе теперь без сомнений. - Ты пришел ко мне, чтобы
простить?
- Нет, девочка, дочка моя, я пришел, обнять тебя, я хотел тебя
отыскать, чтобы умереть мне спокойно. Подойди ко мне. Я тебя ждал так давно.
- И тебя жду всю мою жизнь, с тех самых пор, как я потеряла тебя. Но,
отец... - Подняла Наташа голову выше, буд­то готовясь встретить удар. — Но
я не одна, отец. Вот мой жених, мой муж. Я сегодня избрала его.
Жених и муж этой девочки! Вечный идет круговорот люб­ви и рождений
новых слабых существ. В браке земном родят­ся истинно дети земли. И снова
уходят в лоно праматери, брызнув новою, краткою жизнью...
Старик тихо спросил:
— Кто он и где он?
— Вот мой жених и мой муж. Это он. Сегодня мы обручи­лись на новую
жизнь. Принимаешь ля нас?
Было утро волшебное, — все было просто и ясно в золотя­щихся, редких,
осенних лучах. Сказал отец:
— Принимаю.
Тогда Наташа вдруг вся зарделась и вспыхнула, и броси­лась по-детски к
отцу. Она целовала его и терлась головкой о жестковатые щеки; как цветки,
катились радостные, светлые слезинки.
— Ну, вот... Ну, вот... — лепетала она, — И ты не умрешь, ты будешь
с нами жить, мы всегда будем жить, не умрем... И ты с нами поедешь на
остров. Мы ведь будем там. И вы, и вы с нами!
Она бросилась к Анне, схватила ее за руки и покрыла их поцелуями,
такими же частыми и светлыми, как и слезы.
Анна взяла ее голову и прижала к груди. Наташа невелика была ростом и
слышала ясно, как бьется Аннино сердце. Она замерла на мгновение и
прошептала:
— Откуда вы взялись такая? Вы ангел? Вы с неба? Молчала, прижимая к
себе, вся белая, стройная Анна. И безмолвно лилась ее речь от всего
существа, — не постижимая ни уму, ни душе, но ясная где-то за ними. Анна
молчала:
— Я отхожу, я отлетаю от жизни, хотя девушка Анна еще не знает того.
На землю я уже не сойду, на земле расцветает
новая молодость, что пройдет мимо меня, но когда она возму­жает, когда
создаст свою жизнь, завершив свой круг, как его завершила я, мы встретимся
снова, но не на новой земле, не на второй грядущей земле, а в третьем
царстве завершивших свой круг. Но об этом больше ни звука молчания, даже
мол­чания, ибо эту тайну не надо вскрывать. В день Рождества Богородицы
прими, Юная, мой поцелуй.
Склонясь, Анна целует Невесту. И та отдает ей ответный, робкий и
восхищенный, но как равная равной, свой поцелуй.
Потом обе, затихнув, смотрят на тех: на отца и Кривцова.
Они жмут оба руки крепко и осиянно.
Замкнут безмолвный, торжественный круг. Теперь пусть приходит судьба.
То, над чем не властна уже эта всевластная, сделано: круг заключен, замкнута
цепь.
И судьба ждать не дает. Слышится шум. Кто-то бежит по лестнице, но еще
прежде, чем он добежал, дверь отворяется настежь.
Стремительным вестником Глаша влетает, развевается шарф, безумие плещет
в глазах, но ужас сковал уже члены, и один единственный крик вырывается
сдавленный, мертвый:
— Он убьет вас!
И видит вокруг четырех человек: девушку с девушкой, мужчину с мужчиной,
и замирает безмолвно, страшась и не смея понять, и восхищаясь молитвенно, и
замерзая в после­днем своем одиночестве.
Тогда тяжелой стопой входит судьба. С азиатским типом лица, уже не
спеша, чугун неуверенной поступью входит тем­ный старик, поднимает быстро,
но мерно верную руку и спус­кает курок. Кривцов падает тихо и слабо, легко,
как осенний, созревший для смерти, послушный дыханию ветра листок. Молчат
все мгновение, равное сумме мгновений, до него, че­редуясь, живших своей
разноцветною жизнью; снова все про­мелькнули они в этот миг. Дух, обитавший
в Кривцове, оста­вил его, осиянный лучами осеннего тихого солнца.


XLV

Быстро, однако, все переменилось. Примитивная жизнь ворвалась сюда с
улицы, ибо она не выносит разреженности той атмосферы, которую создает
преображение душ, и, при­нимая ее за пустоту, заливает все щели, во все
провалы бежит мутноватой струей и пенится над жерлом, прикрывая его.
Когда воистину совершается нечто, когда по лотке высшего разума должна
разорваться сеть повседневных законов, когда дух дрожит на границе иного,
для земли фантастического, чуж­дого ей бытия, когда, в смущении, время не
знает, сохранило ли власть над людьми, и дрогнет в пространстве мир видимый
и ося­заемый, формы в зыбкой неясности сдвинутся с мес

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися