Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Джон Голсуорси. Патриций

страница №4

льцы побелели.
- Мы только что узнали, что Милтоун хочет просить руки миссис Ноуэл.
Люди никогда не окружают себя тайной, если у них нет на то веских причин, не
правда ли? Скажите мне, кто она такая?
- Я что-то не понимаю, - пробормотал Куртье. - Вы сказали, он хочет на
ней жениться?
Барбара протянула руку, словно умоляя сказать правду.
- Но как же ваш брат может на ней жениться... она замужем!
- Как?!
- Мне и в голову не приходило, что вы даже этого не знаете.
- Мы думали, что она разведенная.
На лице Куртье появилось выражение, о котором уже приходилось
упоминать, - злая, отчаянная насмешка.
- Ага. Сами себе вырыли яму. Обычная история. Стоит хорошенькой женщине
поселиться одной - и злые языки сделают остальное.
- Не совсем так, - сухо сказала Барбара. - Говорили, что виновная
сторона не она, а муж.
Пойманный на том, что, по обыкновению, забежал вперед, Куртье закусил
губу.
- Лучше уж я расскажу вам ее историю. Отец ее был сельский священник,
друг моего отца, так что я знал ее еще девочкой. Стивен Ли Ноуэл был его
помощником. Это была скоропалительная свадьба - Одри едва минуло двадцать, и
у нее, в сущности, просто не было знакомых мужчин. Ее отец заболел и хотел
перед смертью видеть ее пристроенной. Ну, и, как очень многие, она почти
сразу поняла, что совершила роковую ошибку.
Барбара чуть подалась к нему.
- Что это был за человек?
- ...Неплохой в своем роде, но один из тех ограниченных, добросовестных
тупиц, из которых выходят самые невыносимые мужья - безмерные себялюбцы.
Если таким оказывается священник, это безнадежно. Все, что ему положено
делать и говорить, лишь усугубляет дурные стороны его характера. У такого
человека жена - все равно что рабыня. В конце концов ей стало невтерпеж,
хотя она из тех, кто тянет лямку, пока не свалится. Ему понадобилось четыре
года, чтобы это понять. И тогда встал вопрос: как быть дальше? Он очень
ортодоксален, не признает расторжения брака. По счастью, задето было его
самолюбие. Словом, два года назад они разъехались, и вот она на меля.
Говорят, сама виновата. Надо было знать, что делаешь, - в двадцать-то лет!
Надо было тянуть лямку дальше, молчать, и терпеть, и не показывать виду.
Будь они неладны, толстокожие благодетели, где им понять страдания
впечатлительной женщины! Простите меня, леди Барбара... Не могу я говорить
об этом спокойно. - Он умолк. Потом, видя, что она не сводит с него глаз,
продолжал: - Ее мать умерла при ее рождении, отец - вскоре после ее свадьбы.
К счастью, у нее достаточно своих средств, чтобы жить хоть не в роскоши, но
безбедно. Муж ее перевелся в другой приход, где-то в Мидленде. Его, беднягу,
тоже, конечно, жалко. Они не видятся и, насколько я знаю, не переписываются.
Вот вам, леди Барбара, и вся история.
- Благодарю вас, - сказала Барбара и пошла из комнаты. - Какой ужас! -
негромко вырвалось у нее уже в дверях.
Но он не знал, чем вызвано это восклицание: судьбой ли миссис Ноуэл, ее
мужа или мыслью о Милтоуне.
Она озадачивала его своим почти суровым хладнокровием - как она умеет
не выдать свои чувства! Но какой женщиной стала бы она, если не дать
тлетворной великосветской жизни обезличить ее, иссушить ей душу! Как
оплодотворил бы эту душу восторг, сумей он туда проникнуть! Барбара
напоминала ему большую золотистую лилию. И точно лилия, освобожденная от
корней и от теснившей ее тщательно обработанной почвы, на которой ее
взрастили, она представлялась ему вольно парящей в чистом; незамутненном
воздухе. Каким пылким, благородным созданием стала бы она! Какое сияние и
аромат исходили бы от нее! Душа лилии! Сестра всем благородным и лучезарным
цветам, чьим благоуханием напоен мир!
Куртье стоял в оконной нише и глядел в безликую ночь. Он слышал крики
сов и чувствовал, как где-то во тьме бьется сердце ночи, но не находил
ответа на свои вопросы. Смогла бы она, эта девушка, эта большая золотистая
лилия, не внешне только, а всем существом забыть о своем высоком круге и
стать просто женщиной, которая дышит, страдает, любит, радуется заодно с
поэтической душой всего человечества? Отважилась бы она разделить жизнь
маленькой кучки больших сердец - тех, кто отверг всякие привилегии и
преимущества? Вот уже двадцать лет Куртье не бывал в церкви, ибо, по его
мнению, переступать порог мечети в его отечестве нельзя, не сняв обувь
свободы, но библию он читал, видя в ней великое поэтическое творение. И
сейчас слова древней книги не шли у него из головы: "Истинно говорю вам,
удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в царство
божие". Глядя в ночь, во тьме которой, казалось, хранились ключи ко всем
тайнам, он пытался разгадать будущее этой девушки, словно от этого зависело
решение другой, великой загадки: насколько в этом мире дух способен
высвободиться из пут материи.
Ночь вдруг встрепенулась - и из самых глубин, словно со дна морского,
всплыла луна, сбрасывая с себя бледную мантию тумана, пока наконец не
засияла, обнаженная, на занавесе неба. Теперь ночь уже не была безликой.
Перед глазами Куртье в полутьме сада медленно возникла статуя Дианы, а за
нею, словно ее храм, поднялся ввысь острый шпиль кипариса.

ГЛАВА XIV



Номер газеты, где описывалось вечернее приключение Милтоуна, попал ему
в руки, только когда он уже собирался в обратный путь. Заметка была
отчеркнута синим карандашом, и к ней приложена записка:

"Дорогой Юстас!
Эта дерзость, как бы она ни была безосновательна, требует внимания. Но
мы ничего не станем предпринимать до твоего возвращения.

Твой Уильям Шроптон".

Быть может, Милтоун отнесся бы к этому иначе, если бы не его решение
просить руки Одри Ноуэл; впрочем, вероятно, при любых обстоятельствах он
только улыбнулся бы и разорвал газету. Подобные вещи так мало его волновали
и огорчали, что он просто не понимал, насколько они могут взволновать и
огорчить других. Если есть люди, которых это задевает, тем хуже для них.
Милтоун искренне, хоть и молчаливо, презирал обывателей, к какому бы слою
общества они ни принадлежали; он и не подумал бы ни на шаг свернуть с
избранного пути в угоду их блажи. Точно так же ему и в голову не приходило,
что миссис Ноуэл, которую он окружил столь романтическим ореолом, способна
страдать из-за каких-то пошлых сплетен. В сущности, из этих двух бумажек его
больше раздосадовала записка Шроптона. Как это похоже на зятя - делать из
мухи слона!
Он почти не сомкнул глаз, пока автомобиль мчался мимо спящих полей и
деревень; и, добравшись до своей комнаты в Монкленде, он тоже не лег.
Чудесное, окрыляющее волнение владело им - волнение человека, который
вот-вот достигнет цели. И мысль и чувства обострились - ибо такова была эта
женщина; при ней все его существо должно было жить полной жизнью, и он был
счастлив, что она так много от него требует.
Выпив чаю, он вышел из дому и зашагал знакомой тропинкой. Не было еще и
восьми часов, когда он поднялся на ближний холм. Он стоял на вершине, и
вересковая пустошь внизу, и каменистые холмы вокруг, и небо над головой -
все было под стать владевшему им восторгу. Словно звучала прекрасная
симфония, или возвышенный разум открылся ему в необъятном величии, словно
сам бог предстал перед ним во всей своей многоликости. В бескрайней синеве
небес был разлит покой; на востоке три огромных облака, точно мысли о
судьбах тех, что пребывают внизу, медленно плыли к морю, тенями своими
покрывая долины. А все вокруг сияло в солнечных лучах и переливалось всеми
красками, словно осиянное улыбкой божества. Ветер с севера, где птичьей
стайкой белели мелкие облачка, проносился в вышине, вольный, бесшумный, не
зная преград. Перед Милтоуном пестрела равнина, подернутые дымкой зеленые,
розовые, бурые поля, белые и серые крапинки домов, церквей и постепенно
терялись в туманной сияей дали, замкнутой грядою дальних гор. А позади
зыбилась одна лишь волнистая, поросшая вереском лилово-коричневая пустошь. В
этом буйном море плещущего на ветру кустарника не видно было ни одного
корабля, созданного руками человека, лишь далеко на горизонте темнела
мрачная громада Дартмурской тюрьмы. Ни звука, ни запаха не долетало до
Милтоуна, и ему казалось, что дух его, покинув телесную оболочку, сливается
с величием божества. Так он стоял, обнажив голову, и, однако, странная
улыбка, которая всегда появлялась на его губах в минуту глубокого волнения,
говорила о том, что он не покорился божьему величию, что дух его от этого
слияния только крепнет - и это и есть подлинный, тайный источник владеющего
им экстаза.
Милтоун лег среди камней. Лучи солнца проникали и сюда, но ветер не
задувал, и молодые побеги вереска пахли терпко и сладко. И это тепло и
аромат пронизывали щит его духа и прокрадывались в кровь; пламенные видения
вставали перед ним, ему мерещилось нескончаемое объятие. Такое объятие и
породило жизнь, из которой возник весь этот мир с несчетными формами бытия,
столь бесконечно разными, что ни для одной не сыщешь двойника. И они двое
тоже дадут жизнь новым людям, которые со временем займут их место в этом,
великом и сложном многообразии! Это казалось таким удивительным и
справедливым - ибо лишь те достойны существовать, кто передаст из поколения
в поколение традиции, представляющиеся ему великими и необходимыми. А потом
его захлестнула волна страстного желания, с каким ему так часто приходилось
бороться и которое он так часто с огромным трудом преодолевал. Он вскочил и
побежал под гору, прыгая через камни и кустики вереска.
Одри Ноуэл тоже поднялась спозаранку, хотя накануне легла поздно. Она
одевалась лениво, но тщательно, ибо принадлежала к числу тех женщин, которые
надевают броню в поединке с судьбой, потому что они горды и не хотят видом
своих страданий доставлять страдания другим, и еще потому, что собственное
тело для них подобно священному сокровищу, доверенному им на некий срок для
того, чтобы радовать глаз. Кончив, она посмотрела на себя в зеркало
несколько более недоверчивым взглядом, чем обычно. Она чувствовала, что
женщин, подобных ей, теперь не слишком ценят, и, чуткая и восприимчивая,
была неизменно недовольна и внешностью своей и поведением. И, однако, она ни
в чем не менялась, по-прежнему хотела выглядеть как можно очаровательней; и,
даже если некому было ею любоваться, ей все равно хотелось быть
очаровательной. Как тонко подметила леди Кастерли, Одри Ноуэл была из тех
женщин, которые своей излишней мягкостью только портят мужчин, и отнюдь не
из тех, кто умеет постоять за себя: мужчин, которые ценят в женщине
самостоятельность, она не привлекала; и, однако, чувствовался в ней какой-то
совершенно неожиданный кроткий стоицизм. Она редко сама принимала решение и
обычно покорялась обстоятельствам или чужой воле, но то, что было решено за
нее, доводила до конца с твердостью, которая посрамила бы самого
решительного человека; она не способна была кого-либо о чем-либо просить, но
все ее существо жаждало любви, как растение жаждет воды; она могла отдавать
себя без остатка и при этом ничего не требовала взамен; короче говоря, она
была неисправима, и тем, кто ее понимал, это в ней нравилось. И, однако, она
была не совсем то, что принято называть "милочка" - выражение, которое сама
она не переносила: была в ней еще и жилка своеобразного, мягкого цинизма.
Она обладала поразительной зоркостью, как будто родилась в Италии, и душу ее
все еще окутывал прозрачный воздух, в котором все видится так ясно и
отчетливо. Она любила свет, тепло, яркие краски; если ей и свойствен был
мистицизм, то мистицизм языческий; и она мало к чему стремилась,
довольствуясь миром таким, каким он представал перед нею.
В это утро, надушившись геранью и покончив с другими невинными
ухищрениями, без которых даже лучшая из женщин чувствует себя неуверенно,
она спустилась в свою маленькую столовую, зажгла спиртовку и, просматривая
газету, стала ждать, когда можно будет заварить чай.
Этот ранний час был ей всего милее. Пусть в ее собственной жизни не
осталось ни капли утренней росы, но росной свежестью сверкал по утрам лик
самой природы и лепестки цветов в саду; и у Одри оставалась эта радость -
видеть, как просыпаются крохотные зеленые создания, сколько новых родилось с
рассветом, кому из них плохо, кто требует внимания. И каждое утро ей, как
всем одиноким людям, начинало казаться, что она не одинока, - чувство,
которое рассеивается лишь постепенно, по мере того, как приближается вечер и
вновь убеждаешься в этой печальной истине. Не то чтобы время ее проходило в
праздности: через Куртье она получила работу в одной газете для женщин -
писала музыкальные обзоры. Она была просто создана для этого. Это занятие,
уход за цветами, игра на фортепьяно и помощь некоторым соседям-фермерам
заполняли чуть ли не все время Одри. А она только того и хотела, чтобы
занята была каждая минута, ибо ей, как всем, чей ум несколько ленив,
свойственна была эта страсть к работе, не требующей выдумки и новых решений.
Вдруг она отбросила газету, подошла к столику, на котором накрыт был
завтрак, вынула из вазы с цветами две веточки лаванды и, брезгливо держа их
подальше от себя, вышла в сад и выкинула их за ограду.
Уничтожить две жалкие веточки, едва увидевшие свет и с самыми лучшими
намерениями поставленные в вазу заботливой горничной, - очень странный и
неожиданный поступок со стороны женщины, глаза которой сияют радостью при
виде каждого цветка и которая старается никогда никого не обидеть. Но
лавандой всегда пахли носовые платки и одежда ее мужа, с этим запахом было
связано слишком многое, и Одри его не выносила. Ничто другое не напоминало
ей так ясно человека, жизнь с которым постепенно превратилась в пытку.
Словно раскованный этим запахом, на нее нахлынул поток воспоминаний.
Воспоминания тех трех лет, когда она сделала открытие, что обречена на
пожизненную каторгу, стиснула зубы и решила все терпеливо сносить; и
воспоминание о том, как все это внезапно оборвалось и она бежала, чтобы в
одиночестве хоть немного прийти в себя. И о том, как в первый год
освобождения, которое отнюдь не было настоящей свободой, ей дважды пришлось
искать себе новое убежище, чтобы уйти от сплетен - не потому, что она
стыдилась своего прошлого, но потому, что оно напоминало ей о том, как она
несчастна. И как наконец она перебралась в Монкленд, где мирное уединение
помогло ей понемногу оправиться от пережитого. А потом встреча с Милтоуном;
нежданный подарок судьбы - его дружба; откровенная радость первых четырех
месяцев. Она вспоминала, как, еще не думая о любви, даже не подозревая о
ней, втайне безмолвно ликовала оттого, что она не одна на свете, что в ее
жизнь вошел близкий человек. И вот однажды, ровно три недели назад, когда
Милтоун помогал ей подвязывать розы в саду, нечаянное прикосновение открыло
ей глаза. Но даже тогда - и до того памятного вечера, до происшествия с
Куртье, - она не смела себе в этом признаться. Больше озабоченная теперь его
судьбою, чем своей, она тысячи раз спрашивала себя: не дурно ли она
поступила? Она ему позволила себя полюбить - она, женщина, лишенная всех
прав, она, чья жизнь кончена. Это тяжкий грех! Но ведь все зависит от того,
что она готова ему отдать! А она рада отдать все, ничего не прося взамен. Он
знает, как сложилась ее судьба, он сам сказал, что ему все известно. Она
счастлива этой любовью, и будет счастлива, и готова страдать ради нее, я ни
о чем не пожалеет. Милтоун не ошибался, веря, что газетные сплетни не могут
задеть Одри, хотя причины ее неуязвимости были совсем иные, чем он
предполагал. Не в том дело, что она, как и он, считала подобное
вмешательство в чужую личную жизнь чем-то низменным, пошлым и не стоящим
внимания, - столь возвышенные и отвлеченные соображения пока не приходили ей
в голову; она не огорчилась просто потому, что душой уже всецело
принадлежала Милтоуну, и почти обрадовалась, когда его собственностью
объявили и все остальное. Но ее охватила тревога за Милтоуна. Она поняла,
что роняет его в глазах людей и, быть может (ибо, как это ни странно, она
была практична и очень трезво смотрела на вещи), надолго испортит ему
карьеру. Она села пить чай. Не слезливая от природы, она страдала молча. Без
сомнения, Милтоун скоро придет. Что ему сказать? Конечно же, она значит для
него не так много, как он для нее! Он мужчина, а мужчины забывают быстро. Но
нет, он не такой, как другие. По глазам его сразу видно, что он способен
глубоко страдать! О своем добром имени она ни минуты не думала. И сама
жизнь, и присущий Одри трезвый взгляд на вещи убедили ее, что пресловутое
доброе имя женщины вовсе не так уж важно, - его выдумали мужчины для своего
удобства; в романах, в пьесах, в зале суда они из самых корыстных побуждений
курят фимиам этому молью траченному божку. Чутье подсказывало ей, что
мужчинам необходимо верить, будто для женщины страшно важно слыть
добродетельной и неприступной: ведь только так они могут спокойно, ничего не
опасаясь, владеть своими женщинами. А во что они хотят верить, в то и верят.
Но она знала правду. Женщины выдающегося ума, которых ей случалось встречать
и о которых эна читала, как видно, мало значения придавали физической
верности или неверности, женская честь была для них прежде всего понятием
духовным. А по себе Одри знала, что для обыкновенной женщины сохранить
доброе имя значит не уронить себя в глазах того или той, кого любишь больше
всех на свете. Что до женщин, искушенных в жизни - а таких очень много и
кроме светских львиц, и все они очень разные, - она часто замечала, что им
важна их репутация не сама по себе, но как некая коммерческая величина: не
как венец добродетели, но как ценность, которую можно продать. Одри ничуть
не опасалась тоге, что могут сказать о ее дружбе с Милтоуном, и вовсе не
думала, что брачные узы, которые она бессильна расторгнуть, запрещают ей его
любить. В глубине души она чувствовала себя свободной с той самой минуты,
как поняла, что никогда по-настоящему не любила мужа; она безропотно тянула
лямку, пока они не разъехались, по прирожденной пассивности и потому, что
причинить кому-нибудь боль было противно ее натуре. Человек, который и
поныне считался ее мужем, был для нее попросту мертв, как будто он никогда и
не существовал. Она знала, что не может второй раз выйти замуж. Но она может
любить и любит. И если этой любви суждено зачахнуть и умереть, то уж никак
не из-за высоконравственных соображений.
Она лениво развернула газету и под заголовком "Предвыборные новости"
увидела следующую заметку:

"В связи с нападением на мистера Куртье нас просят сообщить, что
спутницей лорда Милтоуна, пришедшего на помощь пострадавшему, была миссис Ли
Ноуэл, супруга преподобного Стивена Ли Ноуэла, приходского священника в
Клесемптоне, графство Уорикшир".

Эта сомнительная попытка обелить ее лишь вызвала у Одри невеселую
улыбку. Не допив чай, она вышла в сад. Милтоун открывал калитку. Сердце ее
заколотилось. На она спокойно пошла ему навстречу и поздоровалась, опустив
глаза, с таким видом, словно ничего не случилось.

ГЛАВА XV



Восторженное настроение все еще не оставляло Милтоуна. Его всегда
бледное лицо раскраснелось, глаза блестели, он был почти красив; и Одри
Ноуэл, которая, как немногие женщины, умела по лицу прочесть то, что
творится в душе, смотрела в эти глаза с упоением мотылька, летящего на
огонь. Но в голосе ее не слышалось ни малейшего волнения, когда она сказала:
- Итак, вы со мной, позавтракаете. Как мило с вашей стороны!
Милтоун был не из тех, кто, бросаясь в бой, заботится о формальностях.
Если бы ему предстояла дуэль, он тоже обошелся бы без долгих предисловий;
довольно было бы взгляда, поклона - и скрестились шпаги! Так же случилось и
в этом его первом поединке с душою женщины.
Он не сел сам и не дал ей сесть; глядя на нее в упор, он сказал:
- Я вас люблю.
Вот оно - и так внезапно, врасплох; но Одри не смутилась, она была
странно спокойна. Теперь она твердо знает, что любима, и это такое счастье,
что, словно по мановению волшебной палочки, рассеялись все страхи, осталась
тихая радость. Ничто не отнимет у нее этого знания - и отныне она уже
никогда не будет до конца несчастна. Притом, не рассуждая, всем существом
она принимала в жизни одну лишь силу - любовь и теперь втайне ощущала
небывалую уверенность, торжество. Он ее любит! И она любит его! И тут ей
стало страшно: вдруг он отречется от своих слов? Она положила руку ему на
грудь и сказала:
- И я вас люблю.
Так сладостно было оказаться в его объятиях, ощутить всю страстную
полноту этой минуты, что Одри, не в силах ни о чем думать, только смотрела
на него; губы ее приоткрылись, глаза потемнели; Милтоун и не подозревал, что
взгляд может сказать так много. А сам он, обезумев от любви, не мог
вымолвить ни слова. И так они стояли обнявшись, поглощенные друг другом,
забыв обо всем на свете. В комнате царила тишина; розы и гвоздики в
хрустальной вазе, словно зная, что их хозяйка на верху блаженства, источали
благоухание, напоившее до отказа недвижный воздух, и залетная пчела вновь и
вновь описывала круги вокруг влюбленных, словно чуяла мед в их сердцах.
Как уже говорилось, Милтоун не был некрасив; для Одри Ноуэл в эти
минуты, когда глаза его совсем близко смотрели в ее глаза и губы касались ее
губ, он преобразился и стал воплощением красоты. А она - она, чье сердце
торопливо стучало так близко, чьи глаза полузакрылись от счастья, волосы
благоухали, словно желая, чтобы ими восхищались, щеки побледнели от волнения
и руки, отяжелев от блаженной слабости, не в силах были его обнять, -
казалась Милтоуну олицетворенной мечтой.
И мгновение миновало.
Его оборвала пчела: в досаде на цветы, которые скрывают свой мед так
глубоко, она запуталась в волосах Одри. И тогда Одри увидела, что слова - а
что может быть опаснее слов - вот-вот сорвутся с его губ, и попыталась
остановить их поцелуем. И все же он сказал:
- Когда вы станете моей женой?
Мир словно пошатнулся. И Одри сразу поняла, какая над ними стряслась
беда. Со сверхъестественной ясностью увидела она, как все запуталось. В
памяти вспыхнуло то, что он сказал однажды, когда они говорили об отношении
церкви к браку и разводу. Так, значит, он ничего не знал! Голова у нее
закружилась, и только одно спасло ее от обморока - чувство юмора, ее
своеобразный цинизм. Итак, сплетники сделали свое дело - объявили ее
разведенной женой, а Милтоун поверил молве! И всего смехотворнее, что он
хочет жениться, тогда как она в мыслях уже принадлежит ему, и это для нее
свято, и она рада исполнять все его желания без каких-либо обрядов и
церемоний. Гневная досада на человека, который стоял между нею и Милтоуном,
всколыхнулась в ней, и она едва не разрыдалась. Тот человек завладел ею
прежде, чем она успела узнать свою душу, и вот она связана с ним до тех пор,
пока он, волею благодатного случая, не расстанется с жизнью, - но тогда ее
волосы уже побелеют, и в глазах угаснет пламя любви, и щеки уже не будут
бледнеть под поцелуями; сгустятся сумерки, и цветам и пчелам не будет до нее
дела.
Эта внезапная вспышка отчаяния и гнева пожизненно осужденной придала ей
силы: она взяла со стола газету и протянула ее Милтоуну.
Он прочел короткую заметку. Прошла целая вечность- минута, быть может,
две. Наконец он сказал:
- Очевидно, это правда? - и, не дождавшись ответа, прибавил: -
Простите.
Это прозвучало так странно, так коротко и сухо - страшнее самого
яростного возгласа, - что у Одри перехватило дыхание и она только молча
смотрела ему в лицо.
На губах Милтоуна, точно жгучее обвинение, заиграла усмешка старого
кардинала. Непостижимо, что за окном по-прежнему жужжали пчелы и шелестела
листвою липа, и весь мир жил и дышал, нимало не заботясь о ней, о ее горе.
Потом к Одри вернулась доля мужества и с ним - безмолвная женская власть.
Прекрасное неподвижное лицо, сжатые губы, потемневшие глаза, горящие чуть ли
не мятежным огнем под изогнутыми бровями, неудержимо притягивали Милтоуна.
Наконец он прервал молчание:
- Как видно, я преглупым образом ошибся. Я полагал, что вы свободны.
- Я думала, вы знаете. Я и не подозревала, что вы захотите на мне
жениться, - едва шевеля губами, ответила она.
Ей казалось вполне естественным, что он думает только о себе; но,
движимая инстинктом самозащиты, она напомнила и о своей трагедии:
- Должно быть, я слишком привыкла к мысли, что моя жизнь кончена.
- И нет никакого выхода?
- Нет. Ни я, ни он ни в чем не провинились; и он считает, что брак
вечен и нерасторжим.
- О боже!
Она все-таки стерла с его губ усмешку, жестокую усмешку, хоть он этого
и не сознавал; и с улыбкой, в которой тоже была жестокость, Одри сказала: -
- А я думала, что в этих случаях и вы не видите выхода.
Потом лицо ее дрогнуло, словно, ранив Милтоуна, она ранила и себя.
Теперь, глядя на нее, он понял наконец, что она страдает. Одри
почувствовала, что ему огромного труда стоит не заключить ее снова в
объятия. И холодные губы ее вновь порозовели, и опять засветились глаза, но
она упорно не желала встречаться с ним взглядом. И хотя она застыла в гордой
неподвижности, какая-то скорбная сила исходила от нее, притягивая Милтоуна
точно магнитом; и его лицо и руки задрожали. Казалось, никогда не кончится
этот немой, горестный поединок в белой комнатке, где было полутемно, оттого
что свет заслоняла веранда, и сладко пахло гвоздикой и дровами,
разгоравшимися, должно быть, на кухне. Внезапно, не сказав ни слова, Милтоун
повернулся и вышел. Она услышала стук - это хлопнула калитка. Ушел.

ГЛАВА XVI



Лорд Деннис удил на муху; день был слишком солнечный, чтобы надеяться,
что некрупная форель, какая водилась в этом мелком, говорливом ручье, жадно
набросится на столь малозаметную приманку. И, однако, рыболов забрасывал
тихонько свистящую леску во все новые закоулки, надеясь перехватить
подводных путников. Он пробирался по берегу среди орешника и терновника, в
костюме из грубой шерсти и старой, мятой шляпе, и чувствовал себя совершенно
счастливым. Точно старый спаньель, который когда-то гордо приносил хозяину
подстреленных зайцев, кроликов и прочую дичь, а теперь рад, если ему бросят
хотя бы палку, и этот некогда прославленный рыбак, совершавший набеги на
воды Шотландии и Норвегии, Флориды и Исландии, теперь не брезговал форелью
размером с сардинку. Тысячи волшебных воспоминаний озаряли эти часы, которые
он проводил у темного ручья. Он удил неторопливо, благоговейно, точно добрый
католик, снова и снова перебирающий четки, удил так истово, словно вполне
серьезно, без единой жалобы готовился выудить сам себя в лучший мир. И
каждая пойманная рыбка доставляла ему глубочайшее удовлетворение.
Как было бы хорошо, если бы в это утро рядом с ним была Барбара! Но он
только раз после завтрака украдкой взглянул на нее, когда она не могла этого
заметить, и, криво усмехнувшись, ушел один. Внизу, у ручья, все пестрело
пятнами света, проходящего сквозь листву, было безветренно, тепло и вместе с
тем прохладно; ветви деревьев смыкались над водой, среди множества камней
образовались маленькие заводи, покрытые рябью, и не так-то просто было
забросить муху. Лощина эта. заросшая кустарником, тянулась на многие мили
среди теснящихся друг к дружке холмов. Ее облюбовали сойки; зато здесь было
безлюдно, лишь в лачуге, соломенная крыша которой спускалась чуть не до
земли, жила вдова фермера; она кормилась тем, что указывала дорогу
горожанам, приезжавшим отдохнуть на лоне природы, да так ловко, что они
вскоре возвращались к ней. напиться чаю.
Стараясь забросить удочку подальше, в затененный, покрытый мелкой рябью
уголок, лорд Деннис вдруг услышал громкий шорох и треск - кто-то шел
напролом сквозь кусты. Он слегка нахмурился: распугают всю рыбу! Нежданным
гостем оказался Милтоун - разгоряченный, бледный, растрепанный, какой-то
словно затравленный. При виде дядюшки он круто остановился и тотчас, как под
маской, укрылся под своей обычной улыбкой.
Лорд Деннис был отнюдь не склонен замечать то, что для него не
предназначено.
- А, Юстас! - сказал он только, словно встретился с племянником
где-нибудь в лондонском клубе.
Милтоун не менее учтиво пробормотал:
- Надеюсь, я не спугнул вашу добычу.
Лорд Деннис покачал головой и отложил удочку со словами:
- Присаживайся, дружок, поболтаем. Ты ведь не рыболов?
Он прекрасно разглядел боль под маской Милтоуна; у него и сейчас еще
был острый глаз, к тому же он и сам лет двадцать страдал из-за женщины -
теперь это была уже старая история - и для человека его лет на удивление
чутко подмечал признаки страдания в других.
Милтоун ни от кого не принял бы такого приглашения, но было что-то в
лорде Деннисе, перед чем никто не мог устоять; его суховатая, насмешливая
учтивость заставляла каждого почувствовать, что ослушаться его было бы
неслыханной, непозволительной грубостью.
Они сидели бок о бок на древесных корнях. Поговорили немного о птицах,
потом умолкли, да так основательно, что, осмелев, невидимое население ветвей
стало громко перекликаться. Наконец лорд Деннис прервал молчание.
- Этот уголок всегда напоминает мне Марка Твена, - сказал он. - Сам не
знаю почему, разве, может быть, тем, что здесь всегда зелено. Люблю Твена и
Мередита - вечнозеленых философов. Мужество - единственное спасение от всех
бед, хотя "сильную личность" - повелителя своей души, вроде Хенли, Ницше и
прочих, - я никогда не переваривал, эти мне не по нраву. А твое мнение,
Юстас?
- У них были благие намерения, - ответил Милтоун, - но они против
слишком многого восставали.
Лорд Деннис кивнул.
- Быть повелителем своей души! - с горечью продолжал Милтоун. - Недурно
звучит!
- Очень недурно, - пробормотал лорд Деннис.
Милтоун покосился на него.
- И к вам подходит.
- Ну, нет, мой милый, - сухо сказал лорд Деннис. - Слава богу, ничего
похожего.
Взгляд его был прикован к тишайшей, светлой заводи, где всплыла из
глубины крупная форель. Полфунта потянет, не меньше! Мысли его лихорадочно
закружились: какая из мух, наколотых у него на шляпе, тут самая подходящая?
Руки так и чесались, но он не шелохнулся, и ясень, под которым он сидел,
сочувственно зашелестел листвой.
- Смотрите, ястреб, - сказал Милтоун.
Прямо над ними, выше самых высоких холмов, повис в синеве ястреб-канюк.
Удивленный их неподвижностью, он присматривался, не съедобны ли они; только
раз дрогнули загнутые кверху кончики широко раскинутых крыльев, словно в
доказательство, что обладатель их - живая частица гордого воздушного океана,
символ свободы в глазах людей и рыб.
Лорд Деннис посмотрел на внучатого племянника. Мальчику (а кто же он,
как не мальчик, если ему тридцать, а тебе уже семьдесят шесть?) - что бы там
с ним ни случилось - очень и очень нелегко. Он такой - будет бежать, пока не
упадет замертво. Таким труднее всего помочь, это злосчастная порода, из-за
всего-то они мучаются! И перед мысленным взором старика предстал терзаемый
орлом Прометей. Это была его любимая трагедия, он и сейчас время от времени
ее перечитывал в подлиннике, заглядывая в старый греческий лексикон, когда
значение какого-нибудь слова уносили воды Леты. Да, Юстас рожден для взлетов
и падений.
- Ни о чем таком говорить тебе, должно быть, не хочется? - спросил он
негромко.
Милтоун покачал головой, и опять наступило молчание.
Ястреб, увидев, что они зашевелились, медленно взмахнул крыльями,
словно бабочка, и исчез. А вместо него с обросшего мхом, обрызганного
жаркими солнечными пятнами камня на них смотрела любопытная малиновка. В том
тихом заливчике снова плеснуло.
- Она выскакивает уже второй раз, - прошептал лорд Деннис. - Пожалуй,
она клюнет на "Радость рыболова".
Он извлек из шляпы последнюю новинку, привязал к леске и начал тихонько
раскачивать удочку.
— Сейчас подцеплю, - пробормотал он.
Но Милтоуна уже не было...
Новая подробность биографии миссис Ноуэл, уже известная Барбаре и
сообщаемая местной газетой, стала достоянием обитателей Монкленда лишь после
того, как лорд Деннис отправился удить рыбу. Одновременно выяснилось, что
Милтоун вернулся из Лондона и тут же ушел, не позавтракав, и потому новость
вызвала смешанные чувства. Берти, Харбинджер и Шроптон, наскоро
посовещавшись, сошлись на том, что с точки зрения предстоящих выборов,
пожалуй, это лучше, чем если бы миссис Ноуэл оказалась divorcee {Разведенная
жена (франц.).}, но все же полагали, что нельзя терять ни минуты, - хотя,
как тут следует поступить, они решить не могли. Совершенно не известно, как
к этому отнесется Милтоун при его трудном характере, а сверх того, задача
оказалась дьявольски запутанной, как всегда в тех случаях, о которых
справедливо говорится: чем меньше слов, тем меньше вреда. Пред ними встала
самая страшная угроза - угроза публичного скандала. Изложить голые факты, не
подчеркивая вытекающую из них мораль (а блюсти правила морали обязаны все
без исключения), изложить их просто как некие занятные сведения, либо - того
хуже - в искренней уверенности, что избиратели не должны слепо голосовать за
человека, чья личная жизнь боится гласности, - не правда ли, как все законно
и естественно! И, однако, сторонники Милтоуна понимали, что это простое
сообщение о том, где он проводит вечера, опасно, как спичка в пороховом
погребе, ибо действует на ту область людского воображения, которую легче
всего воспламенить. Они хорошо знали, сколь силен некий первобытный
инстинкт, который правит миром, сколь трудно ему не покориться и сколь
любопытно и увлекательно, особенно в глуши, видеть или слышать, как ему
покоряются другие - и сколь это с их стороны предосудительно (хотя втайне,
конечно, можно на это смотреть и по-иному). Сторонники Милтоуна слишком
хорошо знали, как по душе придется кое-кому этот слух, как будут
облизываться добродетельные ханжи. И знали также, как заманчива эта тема для
читателей, наделенных хоть малой толикой воображения: представитель высшего
общества, стало быть, человек, который не привык ни в чем себе отказывать,
бывает у одинокой женщины! Как выразился Харбинджер, положение и впрямь до
черта неловкое. Если отвечать на газетную заметку, еще больше народу
поверит, что это чистая правда. А между тем она отравляет умы, это они
чувствовали и по себе: тайный голос твердил каждому, что они и сами всему
поверили бы, не знай они настоящей правды. И не решаясь что-либо
предпринять, они в растерянности ждали Милтоуна.
Леди Вэллис встретила новость вздохом величайшего облегчения, но
заметила, что это, вероятно, просто очередная выдумка. Когда же Барбара
подтвердила, что газета не лжет, она сказала только: "Бедный Юстас!" - и
тотчас написала супругу, что Незнакомка все еще замужем, а значит, самого
худшего, к счастью, можно не опасаться.
Милтоун вернулся домой ко второму завтраку, но по его лицу и поведению
ничего нельзя было угадать. Он был, пожалуй, чуть словоохотливей обычного и
стал рассказывать о речи Брэбрука - часть ее он слышал. Он многозначительно
посматривал на Куртье, а после завтрака спросил:
- Не заглянете ли ко мне?
Эта комната в елизаветинском крыле Монклендской усадьбы была когда-то
гостиной, и ее заполняли гобелены, вышивки и молитвенники прекрасных дам,
утопавших в кружевах и оборках; теперь их заменили книги, брошюры, дубовые
панели, трубки, рапиры, а одну стену занимала коллекция, которую Милтоун
вывез из Соединенных Штатов, - оружие и украшения индейцев. На этой стене
надо всем царила бронзовая посмертная маска знаменитого вождя племени апашей
- копия гипсового слепка, сделанного профессором Йэльского университета,
который объявил покойного вождя идеальным представителем вымирающей расы.
Лицо это, пугавшее странным сходством с Данте, словно накладывало на все в
комнате отпечаток какого-то жестокого и трагического стоицизма. Взглянув на
него, нельзя было не почувствовать: вот воплощение несокрушимой воли, дающей
человеку силы вынести непосильное.
Куртье, увидевший эту маску впервые, сказал:
- Превосходная штука! Кажется, вот-вот оживет.
Милтоун кивнул.
- Садитесь, - предложил он.
Куртье сел.
Последовало долгое молчание - в такие минуты люди, даже очень разные,
но которых роднит известная широта души, многое могут без слов сказать друг
другу. Наконец Милтоун заговорил:
- Как видно, до сих пор я витал в облаках. Вы ее старый друг. Самое
важное сейчас - так сделать, чтобы эта мерзкая сплетня задела ее возможно
меньше.
Слово "мерзкая" прозвучало, как удар хлыста. Даже и сам Куртье не сумел
бы вложить в него больше презрения.
- Не обращайте внимания, - сказал он Милтоуну. - Пусть их болтают. Она
из-за этого волноваться не станет.
Милтоун слушал молча, с каменным лицом.
- Ваши здешние друзья, кажется, очень всполошились, - чуть презрительно
продолжал Куртье. - Не давайте им вмешиваться, пускай помалкивают.
Отнеситесь к этой сплетне, как она того заслуживает. Она заглохнет сама
собой.
Милтоун скептически улыбнулся.
- Я не уверен, что все выйдет, как вы говорите, - сказал он. - Но я
последую вашему совету.
- Что до вашей кандидатуры, всякий, кто не совсем чужд благородства,
именно теперь вас и поддержит.
- Возможно, - сказал Милтоун. - Но меня все-таки не изберут.
И, смутно почувствовав, что в их последних словах сказалась вся разница
характеров и убеждений, они испытующе посмотрели друг на друга.
- Нет, - сказал Куртье, - никогда не поверю, что люди так низки.
- Пока не увидите этого своими глазами.
- Ну, хоть мы и подходим к этому по-разному, в главном мы согласны.
Милтоун облокотился на каминную доску и заслонил лицо рукой.
- Вы знаете ее судьбу, - сказал он. - Есть какой-нибудь выход?
На лице Куртье появилось выражение, с каким он всегда сражался на
стороне тех, кто проигрывает: на него словно лег жаркий отсвет огня,
пылавшего в его сердце.
- Выход только один, - сказал он спокойно. - По крайней мере, так
поступил бы я на вашем месте.
- А именно?
- Не посмотрел бы ни на какие законы.
Милтоун отнял руку от лица. Взгляд его, устремленный куда-то вдаль,
вновь обратился на Куртье.
- Да, - сказал он. - Другого я от вас и не ждал.

ГЛАВА XVII



В эту ночь, когда все в доме стихло, Барбара в халате, с распущенными
волосами, выскользнула из своей комнаты в полутемный коридор. Неслышно
ступая в обшитых мехом домашних туфлях на босу ногу, она тихо переходила от
одной двери к другой. В высокое, незавешанное готическое окно вливался
мягкий лунный свет. Барбара остановилась у той двери, перед которой на полу
растеклось луням пятно, и постучала. Никакого ответа. Она осторожно
приотворила дверь.
- Юсти, ты спишь?
Опять никакого ответа; она вошла.
Занавеси были задернуты, но пробившийся между ними луч падал на
кровать. Она была пуста. Барбара стояла в нерешительности, прислушиваясь. В
самой глубине этой тьмы ей почудилось что-то - не звук, но словно еле
уловимая тень звука, странная дрожь, - так беззвучно трепещет в воздухе
язычок свечи. Барбара прижала руку к груди, сдерживая стук сердца -
казалось, оно вот-вот выпрыгнет, прорвав тонкий шелк. Из какого угла комнаты
исходит этот безмолвный трепет? Она подкралась к окну, слегка раздвинула
занавеси и обернулась, вглядываясь в темноту. В другом конце комнаты, прямо
на полу, обхватив голову руками, лицом к стене лежал Милтоун. Барбара
выпустила занавеси и замерла, у нее перехватило дыхание; незнакомое чувство
шевельнулось в ней - протест, уязвленная гордость. Но тотчас все захлестнула
жалость. Она быстро шагнула вперед, в темноту, и остановилась: ей стало
страшно. Весь вечер брат был точно такой же, как всегда. Быть может, чуть
больше говорил, чуть больше язвил, чем обычно. И вот что с ним теперь!
Барбаре от природы было отпущено не так уж много почтительности, но все,
сколько было, безраздельно принадлежало старшему брату. Еще совсем девочкой
она чувствовала, что он особенный, недоступный, и с гордостью целовала его -
ведь он никому другому не позволял себя целовать! Несомненно, эта детская
ласка радовала ее как завоевание: лицо Милтоуна было для ее губ неведомой
страной. Она любила Милтоуна, как любишь то, что возвышает тебя в
собственных глазах; и притом было в ее чувстве к нему что-то
покровительственное, материнское, точно к кукле, которая немножко не в ладах
с другими куклами, и толика непривычного благоговения.
Посмеет ли она ворваться в эту его тайную муку? Что, если бы ее
кто-нибудь застал вот так поверженной страданием? Он ее не слышал, и она
стала отступать к двери. Но под ногой скрипнула половица; Юстас шевельнулся,
и она, отбросив все свои страхи, опустилась подле него на колени:
- Это я, Бэбс!
Не будь в комнате такая непроглядная тьма, она никогда бы на это не
осмелилась. Она хотела прижать к себе голову брата, но не нашла ее в темноте
и ощутила под рукой его плечо. И стала снова и снова гладить его по плечу.
Не возненавидит ли он ее за это на всю жизнь? Какое счастье, что здесь такая
тьма, кажется, будто ничего не происходит - и в то же время от этого еще
страшнее. И вдруг плечо Юстаса ускользнуло из-под ее руки. Барбара поднялась
и тихо вышла. После темной комнаты коридор показался ей полным серого
туманного света, словно призрачные пауки заткали его от стены до стены, и в
этих сетях бьется несчетное множество белых мотыльков, таких крохотных, что
их и не разглядеть. Всюду чудились какие-то едва уловимые шорохи. Барбару
вдруг охватил страх, захотелось тепла, света, ярких красок. Она кинулась к
себе. Но уснуть не могла. Ее преследовал тот пугающий незримый трепет в
комнате, полной мрака, - словно язычок свечи дрожит в недвижном воздухе; она
еще чувствовала на своей щеке пылающую руку брата; вновь и вновь пронзало ее
все пережитое в те страшные минуты. Жестокая сила любви впервые открылась ей
во всем своем скорбном неистовстве. Вот он каков, алый цветок страсти, одним
лишь видом своим он опалил ей щеки; она лежала в прохладной постели, а по
всему телу опять и опять пробегала мгновенная жгучая дрожь; невидящими
глазами она смотрела в потолок. Быть может, та женщина, которую так любит
Юстас, тоже лежит сейчас без сна, распростертая на полу, в напрасной жажде
прохлады и покоя прижимаясь пылающим лбом и губами к холодной стене?
Долгие часы Барбара не могла уснуть, а потом ей пригрезилось, что она
отчаянно, изо всех сил бежит по лугам, поросшим высокими колючими цветами,
похожими на асфодели, а за нею гонится ее двойник.
Утром ей страшно было сойти вниз. Как встретиться с Милтоуном теперь,
когда она знает о сжигающей его страсти и он знает, что она знает? Она
попросила, чтобы завтрак принесли ей в комнату. Не успела она кончить, как
вошел Милтоун. Он казался особенно недоступным, чтобы не сказать
насмешливым.
- Если поедешь кататься, вот записка, отвези, пожалуйста, старику
Холидею в Уиппинкот, - попросил он.
И Барбара поняла: самым своим приходом он сказал все, что хотел сказать
о тех горестных ночных минутах. Да, конечно, о том, что было ночью, надо
молчать, иначе просто нельзя будет смотреть друг другу в глаза. И,
благодарно поглядев на брата, она взяла записку.
- Хорошо, отвезу.
Милтоун неторопливо обвел взглядом комнату и вышел.
А Барбара осталась растревоженная, лишенная покрова безмятежной
уверенности, охваченная непривычным тревожным ожиданием: вот сейчас перед
нею затрепещут пестрые крылья жизни и прозвучит их порывистый шелест. В это
утро ее злило каждое слово окружающих: вечно те же разговоры о том, что
происходит сегодня и что будет завтра, все принимают мир таким, как он есть,
и ничего другого не желают. На прогулку она выехала одна. Ей хотелось
услышать не о том, что есть, но о том, что может быть, проникнуть взором
сквозь завесу и подсмотреть сокровенную суть вещей, освобожденную от
будничной оболочки. Необычное для Барбары настроение; ведь в этом
прекрасном, безупречно здоровом теле кровь так спокойно струилась по жилам,
что странно было ей не наслаждаться настоящей минутой и ее дарами. Она и
сама понимала, как необычно то, что с ней творится. После прогулки верхом
она отказалась от второго завтрака и пошла побродить. Но часа в два, изрядно
проголодавшись, зашла в первый попавшийся дом и попросила стакан молока. На
кухне, на скамье перед очагом, где пылал огонь, точно три галчонка с жадными
клювами, сидели три паренька и жевали хлеб с сыром. Над головами у них
висело охотничье ружье, в дыму коптились два окорока. Черноволосая девушка
резала лук, у ног ее лежала старая-престарая овчарка, положив морду на
вытянутые лапы, - в маленьких голубых глазах старого пса мерцало
предчувствие надвигающейся вечности. Все уставились на Барбару. А один
паренек радостно улыбнулся ей, и улыбка так и осталась на его лице; он явно
забыл обо всем на свете и видел только ее одну. Барбара выпила молока и
неторопливо вышла; спустилась по крутой каменистой тропинке с холма, вышла
за ворота и села на нагретый солнцем камень. Солнечные лучи жадно
набросились на нее, словно быстрая незримая рука скользила по ней, всего
нежней касаясь лица и шеи. Тихий, ласковый ветерок, что летал меж холмов,
играя молодым папоротником, прильнул к ней, обдал терпким и свежим ароматом.
Все дышало теплом и покоем, лишь где-то далеко в кустах терновника, - словно
эти колючие ветви отвел ей сам творец, - куковала кукушка, тревожа сердце.
Но как ни был свеж, напоен благоуханием этот чудесный день, он не приносил
Барбаре успокоения. По правде говоря, она и сама не знала, что с ней, только
ощущала какую-то тревогу, тоскливую пустоту в душе и жгучую досаду... бог
весть на кого и на что. Мучительное чувство, - казалось, что-то ускользает
от нее, безвозвратно проходит мимо. Никогда еще она не испытывала ничего
подобного, ибо не было на свете девушки, меньше склонной к беспричинной
грусти и сожалениям. И все время она невольно сжимала губы и хмурилась,
презирая себя за излишнюю чувствительность и малодушие. В ней всегда
воспитывали преклонение перед "твердостью", которую никак нельзя было
совместить с нахлынувшими на нее сейчас чувствами, и потому она
прислушивалась к себе насмешливо и недоверчиво. Не терпеть чувствительности
и сумасбродства ни в себе, ни в других - таково было первое правило: никогда
не распускаться. Вот почему Барбаре было чуть ли не отвратительно ее новое
настроение. И, однако, справиться с ним не удавалось. Тогда она решила
махнуть на все рукой и дать себе полную волю. Развязав шарф, она подставила
ветру обнаженную шею и раскинула руки, словно готовая его обнять; потом со
вздохом поднялась и побрела дальше. Ей вспомнилась Незнакомка, и она снова и
снова думала о том, в каком положении очутилась эта женщина. Уже одна мысль,
что молодое, красивое существо лишено всех радостей жизни, пробуждала в
Барбаре досаду и гнев: попробовали бы проделать такое с нею! Она бы им
показала! При всей своей тщательно воспитываемой "твердости" Барбара не
могла видеть чьих бы то ни было страданий. Всякое страдание казалось ей
противоестественным. Приходя в больницу, где на средства леди Вэллис
содержалась целая палата, или на виллу, куда летом привозили детей-калек,
или на благотворительный концерт для изнуренных тяжелым трудом рабочих,
Барбара каждый раз чувствовала такую жгучую жалость, что у нее перехватывало
дыхание. Однажды, когда она пела в концерте, вид всех этих худых, бледных
лиц так потряс ее, что она забыла и слова и мелодию и, внезапно замолчав,
подарила своих слушателей улыбкой, которая, быть может, была им дороже
недопетого романса. И каждый раз после подобного зрелища она уносила в душе
возмущение, чуть ли не ярость, и продолжала заниматься благотворительностью
лишь потому, что знала: в ее кругу не принято от этого уклоняться.
Но не жалость и не возмущение заставили ее остановиться у домика миссис
Ноуэл; и не любопытство. Просто ей очень захотелось пожать этой женщине
руку.
Одри Ноуэл, видимо, приняла свое горе, как умеют это делать только
женщины, неспособные за себя постоять: она вела себя так, как будто ничего
не произошло, разве что побледнела немного да плотно сжаты были губы.
В первую минуту обе молчали и не решались посмотреть друг другу в
глаза. Наконец Барбара порывисто шагнула к Одри и поцеловала ее.
После этого, точно двое детей, которые сперва целуются, а потом уже
знакомятся, они отступили на шаг и, чуть улыбаясь, молча смотрели друг на
друга. Поцелуй этот, полный неподдельной нежности и понимания, словно
означал: мы обе - женщины, весь мир против нас, но мы заодно; а через минуту
обеим стало немного неловко. Обменялись бы они поцелуем, будь судьба не так
жестока? Разве он не знак случившейся беды? Так говорила улыбка миссис
Ноуэл, и улыбка Барбары невольно подтверждала ее правоту. Обе поняли, что
разговор возможен лишь самый простой, обыденный, и заговорили о музыке, о
цветах, о том, какие забавные мохнатые лапки у пчел. Глаза Барбары
улыбались, держалась она легко и непринужденно и, однако, поневоле замечала
каждую мелочь, по которой женщина всегда угадывает, что творится в душе
другой женщины. Она видела, как еле заметно подергиваются уголки рта, как
внезапно расширяются и темнеют глаза и судорожный вздох колеблет тонкую
блузку. И воображение, подстегиваемое памятью о минувшей ночи, рисовало ей
эту женщину во власти воспоминаний о любви. В ней шевельнулась нетерпеливая
досада, с какою прирожден

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися