Джон Голсуорси. Патриций
страница №6
...она груди и на спине висели плакаты - красиво выведенные синим по
бледно-голубому полю слова:
НОВЫЕ ОСЛОЖНЕНИЯ
ОПАСНОСТЬ ЕЩЕ НЕ МИНОВАЛА
ГОЛОСУЙТЕ ЗА МИЛТОУНА И ПРАВИТЕЛЬСТВО И СПАСИТЕ ИМПЕРИЮ
Куртье остановился и с возмущением посмотрел на плакаты. Слова эти
попирали не только дорогую его сердцу веру в мир, он видел в них больше
любого менее искушенного человека. Для него это был символ всего показного,
крикливого в жизни Англии, невыразимо печальная эпитафия на могиле
британского благородства и достоинства. А между тем с партийной точки зрения
что может быть оправданней? Разве не самое главное для синих напрячь сегодня
все силы и добиться, чтобы до наступления ночи все желтые, если не посинели,
то хотя бы позеленели? Разве не святая истина, что империю можно спасти,
только голосуя за синих? Могла ли синяя газета не напечатать слова,
прочитанные им в это утро - "Новые осложнения"? Не могла, как не могла
желтая газета не напечатать "Вечернее приключение лорда Милтоуна". Синие
жаждали одного: победить, воюя по всем правилам. Желтые боролись не по
правилам, так было всегда, и самый бесчестный их прием - обвинять в
бесчестной игре синих, поистине смехотворное обвинение! А что до истины...
Все, что помогает окрасить мир в синий цвет, безусловно, истина; все
остальное, безусловно, ложь. Середины нет! Кто смотрит на вещи иначе, тот
безмозглый дурак и плохой англичанин. Поверить, будто желтые говорят, что
думают? Желтые-то в искренность синих ни за что не поверят! Все это Куртье
прекрасно знал, и, однако, новый плакат возмутил его до глубины души, и он,
не удержавшись, ударил тростью по доске одного "сандвича". Громкий стук
испугал лошадь мясника, стоявшую у панели. Она встала на дыбы, потом
рванулась вперед; Куртье, не задумываясь, ухватил ее под уздцы. Под ноги
подвернулся бежавший мимо пес. Куртье споткнулся и упал. Лошадь задела его
по голове копытом. На минуту он потерял сознание; а очнувшись, отказался от
всякой помощи и пошел к себе в гостиницу. Голова кружилась, он перевязал
сильно рассеченный лоб и прилег на кровать.
Улучив минуту после обхода участков (необходимо было показаться
избирателям - завершающий "факт" предвыборного церемониала!), к нему
заглянул Милтоун.
- Уж этот ваш последний плакат, знаете ли! - с места в карьер
напустился на него Куртье.
- Я только что распорядился, чтоб его убрали.
- Могу поздравить с удачным ходом - теперь вас выберут!
- Это было сделано без моего ведома.
- Милый мой, я в этом не сомневался.
- Знаете, Куртье, когда между паломником и Меккой лежит пустыня, он не
повернет вспять оттого, что в пути надо будет умываться грязной водой. Но
толпа... как она мне мерзостна!
Такая долго сдерживаемая ярость прорвалась в этих словах, что даже
Куртье, всю свою жизнь шедший наперекор большинству, был поражен.
- Ненавижу ее низость, ее тупость, ненавижу ее голос и ее вид - все в
ней так уродливо, так мелко... Поверьте, Куртье, одна мысль, что дорогу в
парламент мне прокладывают голоса толпы, причиняет мне адские муки.
Пользоваться поддержкой черни - тяжкий грех, и я за него расплачиваюсь.
Куртье не сразу ответил на эту странную вспышку.
- Вы переутомились, - сказал он помолчав, - это вывело вас из
равновесия. В конце концов, толпа - это такие же люди, как вы и я.
- Нет, Куртье, не такие. Иначе толпа не была бы толпой.
- Похоже, что вы взялись не за свое дело, - серьезно сказал Куртье. -
Я, например, всегда держался от этого подальше.
- Вы живете по велению сердца. Я не столь счастлив.
С этими словами Милтоун шагнул к двери.
- Бросьте политику, - от души сказал на прощание Куртье. - Если вы так
к этому относитесь, бросьте, чего бы вы на этом пути ни искали. Не губите
зря свою жизнь и ее жизнь тоже!
Но Милтоун не ответил.
В тихий, погожий час, незадолго до полуночи, надвинув шляпу на
перевязанный лоб, рыцарь безнадежных битв вышел из гостиницы и направился к
зданию школы узнать, чем кончилось голосование. Он шел на далекий звук,
подобный дыханию какого-то чудовища, и, наконец выйдя на пустынную улицу,
круто сбегавшую под гору, увидел площадь, сплошь покрытую толпой, точно
темным ковром в узоре светлых бликов горящих фонарей. Высоко над толпой на
островерхой школьной башенке ярко светился циферблат часов; а еще выше, над
жаркими надеждами тысяч сердец, объединенных тревожным ожиданием, раскинулся
темно-фиолетовый простор, не запятнанный ни единым облачком. Куртье
спускался к площади, глядя на белеющие внизу, чуть качающиеся, обращенные в
одну и ту же сторону лица, и ему казалось, что это колышутся под ветром
какие-то огромные цветы на темном лугу. Колдовская ночь развеяла синие и
желтые факты и вдохнула в толпу неподдельное волнение. И Куртье вдруг ощутил
красоту и значительность этой картины - проявление вечно беспокойных сил,
чьи приливы и отливы, покорные закону равновесия, движут миром. Тысячи
сердец самозабвенно отдались единому властному чувству!
Стоявший рядом с Куртье старик с длинной седой бородой пробормотал:
- Беспокойное это дело... а я нипочем бы не упустил.
- Хорошо, а? - отозвался Куртье.
- Хорошо, это верно, - сказал старик. - Я такого не видывал с самого
сорок восьмого. Великий был год... А, вон они, аристократы!
Куртье взглянул в ту сторону, куда указывала костлявая старческая рука:
на балконе стояли рядом лорд и леди Вэллис и невозмутимо смотрели вниз. Тут
же, прислонясь к окну, разговаривала с кем-то стоявшим позади Барбара.
Старик все что-то бормотал, глаза его заблестели, гнев и ненависть
преобразили его, - он был взволнован до глубины души, и у Куртье потеплело
на сердце. И вдруг он поймал на себе взгляд Барбары, она коснулась рукою
виска, давая понять, что заметила его повязку. У него хватило самообладания
не снять шляпу.
Старик снова заговорил:
- Вы-то, конечно, не помните сорок восьмой. Вот когда поднялся народ!
Нас тогда и смерть не страшила. Мне уже восемьдесят четыре, но тот дух до
сих пор вот здесь! - Он прижал трясущуюся руку к груди. - Дай бог победы
радикалам!
Где-то позади, на самом краю темного людского моря, несколько голосов
запели: "Там, далеко, на реке Суони". Песня взлетела, оборвалась, еще раз
встрепенулась и замерла.
Тогда на самой середине площади могучий баритон загремел: "Забыть ли
старую любовь и дружбу прежних дней?"
Множество голосов, от звонких дискантов до дрожащего баса старого
чартиста, подхватили песню; скоро пела уже вся площадь; кое-где люди взялись
за руки и раскачивались в такт. В правой руке Куртье оказались нежные пальцы
какой-то молодой женщины, в левой - сухая дрожащая лапа старика чартиста. Он
и сам пел во весь голос. Торжественная и грозная мелодия взлетела ввысь,
раскатилась в стороны и затерялась среди холмов. Но едва замерли последние
звуки, как тот же мощный баритон взревел: "Боже, храни короля!" Казалось,
толпа вдруг стала на два фута выше ростом, и из-под сплошного навеса
поднятых шляп вырвался оглушительный хор.
"Вот это свято для всех!" - подумал Куртье.
Пели даже на балконах; он видел при свете фонаря, как сдержанно
приоткрывает рот лорд Вэллис, будто ему неловко присоединяться к этому хору;
видел, как, откинув голову, прислонясь к столбу балкона, самозабвенно поет
Барбара. Не было в толпе человека, который остался бы нем. Словно на крыльях
этих звуков вырвалась из темиицы привычной сдержанности сама душа
английского народа.
Но внезапно, как подстреленная птица, песня смолкла и пала наземь. Под
светящимся циферблатом появилась темная фигурка. За нею вышли другие. Куртье
разглядел среди них Милтоуна. Где-то далеко одинокий голос выкрикнул:
- Да здравствует Чилкокс!
- Тс-с! - пронеслось по площади; настала такая тишина, что за добрую
милю явственно донеслось пыхтение маневрового паровоза.
Темная фигура под часами выступила вперед, на фоне черного сюртука
блеснул листок бумаги.
- Леди и джентльмены! Результаты голосования: Милтоун - четыре тысячи
восемьсот девяносто восемь голосов, Чилкокс - четыре тысячи восемьсот два.
Тишина раскололась на тысячи кусков. В хаосе приветственных кликов и
ропота Куртье еле пробился сквозь бурлящую толпу к балкону. Лорд Вэллис,
широко улыбаясь, наклонился вперед; леди Вэллис провела рукой по глазам.
Барбара глядела прямо в лицо Харбинджеру, ее рука была в его руке. Куртье
остановился. Старик чартист опять оказался возле него; слезы скатывались но
его щекам и терялись в бороде.
На балконе вперед выступил Милтоун и застыл без улыбки, бледный, как
смерть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Девятнадцатого июня, в три часа пополудни, Энн Шроптон начала
восхождение по главной лестнице особняка Вэллисов в Лондоне. Она медленно
взбиралась по самой середине лестницы - крохотная белая фигурка на широких
сверкающих ступенях - и считала их вслух. Счет ни разу еще не сошелся два
дня подряд, вот почему лестница чрезвычайно привлекала это существо, для
которого в новизне была главная прелесть бытия. Дойдя до того места, где
лестница раздваивалась, Энн призадумалась: по которой стороне она шла в
прошлый раз? - но так и не вспомнила и села на ступеньку. Ей дали поручение.
Когда она пустилась в путь, оно было совсем новенькое, но уже отчасти
утратило новизну и, наверно, станет еще более старым - ведь ей надо пройти
всю галерею предков. Она сидела, обдумывая свои дальнейшие странствия, а
солнечный свет, вливаясь в широкое окно, наполнил слепящим сиянием
просторный мир из полированного дерева и мрамора, откуда она пришла. Энн не
очень-то верила в фей и всяких сказочных духов; о них слишком много говорят,
а всетаки они какие-то ненастоящие, неживые - и волшебное сияние, которое
переливалось над ее головкой и причудливо играло на колоннах, бессильно было
пробудить в ней фантазию или душевный трепет. Ее весьма практический и
деятельный ум поглощало одно стремление: дойти до конца галереи предков и
узнать, что там есть. Она выбрала левое крыло лестницы, и вот перед нею
нескончаемо длинная галерея, узкая, полутемная, с завешенными окнами. Энн
шла с осторожностью, потому что пол тут был скользкий, и очень серьезная,
отчасти из-за темноты, отчасти из-за картин. Что я говорить, в этом
полумраке они выглядели внушительно, Карадоки былых времен- иные совсем
почерневшие, в воинских доспехах, - и, казалось, угрюмо, настороженно и с
какой-то жадностью глядели на шагавшую сквозь их суровый строй маленькую
праправнучку. Но Энн твердо знала, что они просто нарисованные, и шла своей
дорогой, а когда кто-нибудь из них казался ей особенно безобразным, только
морщила дерзкий носишко. В конце галереи, как она и предполагала, была
дверь. Энн отворила ее и вышла на площадку. Тут в углу была каменная
лестница и еще две двери. Интересно бы подняться по лестнице, но и
посмотреть, что за дверьми, тоже интересно. Энн подошла к первой двери и не
без волнения повернула ручку. За дверью оказалось помещение из тех, которые
необходимы в каждом доме, но которые она не любила; она пренебрежительно
захлопнула эту дверь, отворила другую и оказалась в комнате, совсем не
похожей на те, что внизу: те все были высокие, с красивой позолотой, а эта
напоминала классную комнату - низкий потолок, кожаные кресла и много-много
книг. С другого конца комнаты - ей не было видно, откуда послышался такой
звук, как будто кого-то чмокнули, и, сама не зная, почему, Энн уже хотела
уйти, но вдруг у нее с языка сорвалось:
- Это я!
И тут же она увидела у камина бабушку с дедушкой. Не совсем уверенная,
что они ей рады, она не стала мешкать.
- Ты всегда здесь сидишь, дедушка? - начала она, подойдя ближе.
- Да.
- Тут очень славно, правда, бабушка? А та лестница куда идет?
- На крышу башни, Энн.
- Ага. Ну, мне надо идти, у меня поручение.
- Очень жаль с тобой расставаться.
- Да. До свидания!
Когда дверь за нею закрылась, лорд и леди Вэллис смущенно посмотрели
друг на друга.
Беседа, которую прервала Энн, началась так.
Эта тихая, скромная комната, где его не могли, как в рабочем кабинете,
настичь секретари с делами, была излюбленным убежищем лорда Вэллиса, и после
второго завтрака он пришел сюда выкурить трубку и побыть наедине с
тревожными мыслями.
Его заботило Пендридни, их Корнуэльское имение. Оно давно уже не давало
покоя и самому лорду Вэллису и его поверенному, и теперь надо было что-то
решать. Речь шла о двух селениях, примыкавших с севера к землям лорда
Вэллиса: тамошние жители кормились тем, что работали в большой каменоломне,
а она в последнее время приносила одни убытки.
Лорд Вэллис, человек мягкий, с отвращением думал о каких-либо мерах,
которые могли бы ввергнуть в нужду его арендаторов, особенно в тех случаях,
когда у него не было с ними никаких неладов. Но суть дела сводилась к
следующему: если не считать эту самую каменоломню, имение Пендридни не
только не стоило никаких денег, но и приносило доход, которого хватало бы и
на лондонский особняк Вэллисов, и на конюшни в Ньюмаркете, и на многое
другое; но пока работает эта каменоломня, учитывая, что какие-то средства
нужны и на содержание и ремонт самого Пендридни, и на пенсии престарелым
слугам, оно становится убыточным.
В этот день, покуривая в своем убежище, лорд Вэллис окончательно решил,
что у него нет иного выхода, кроме как закрыть каменоломню. Решение это
далось ему нелегко; хотя, надо признать, мысль, что корнуэльские, а пожалуй,
и лондонские газеты непременно поднимут шум, втайне скорее подстегивала его,
чем удерживала от этого шага. Словно ему заранее предписывали, как
поступить, а он этого не любил. Если придется лишить бедняков куска хлеба,
ему самому это будет куда неприятнее, чем всем, кто по этому случаю поднимет
крик, это он знал, и совесть его была чиста; а неизбежные вопли и протесты
легко будет презреть, как обычное проявление межпартийной вражды. Он честно
старался все как следует обдумать и рассуждал так: сохранив каменоломню, я
тем самым признаю закон пауперизации: ведь, на мой взгляд, каждое мое имение
должно полностью окупать себя - дом, землю, охоту, да еще давать свою долю
на содержание и этого, лондонского, дома, моей семьи, конюшен и прислуги.
Допустить, чтобы в одном из моих имений велись какие-то работы, которые не
приносят своей доли дохода? Но тогда часть моих арендаторов обнищает и
начнет существовать за счет остальных; а это значило бы строить хозяйство на
ложной основе, допустить какой-то скрытый социализм. Доведенный до
логического конца такой порядок может меня разорить, против чего я лично,
может быть, и не возражал бы, но это значило бы отказаться от убеждения, что
я по самому своему происхождению и воспитанию - наилучшее орудие, при помощи
которого государство обеспечивает благосостояние народа...
И тут сознание лорда Вэллиса - или, вернее, его сокровенное "я" - в
приливе вполне естественного возмущения воскликнуло:
- Вздор!
Объективность была в моде, и, как правило, лорд Вэллис верил в свою
способность мыслить объективно. Однако наступает минута, когда, мысля так,
изменяешь самому себе, своему сословию и своей стране. Конечно, могут
сказать: нет ли какой-то несоразмерности в, том, что один человек росчерком
пера лишает средств к жизни сотни себе подобных? Лорд Вэллис был настолько
прозорлив, что сам первый задал себе этот вопрос - и ответил: "Если этого не
сделаю я, это сделает какой-нибудь плутократ, или акционерное общество, или
- еще того хуже - само государство". Всякие компании и объединенные
предприятия, на его взгляд, не соответствовали британскому духу, а значит,
иного выхода не оставалось. Факты есть факты, против них не пойдешь!
Несмотря на все эти веские доводы, необходимость принять такое решение
огорчала его, ибо, если вышеупомянутая несоразмерность мало смущала его, то
он был, по крайней мере, человек с сердцем.
Он все еще курил свою трубку, глядя на испещренный цифрами лист бумаги,
когда вошла жена. Она пришла спросить его совета по совсем другому поводу,
но тотчас увидела, что он чем-то обеспокоен, я спросила:
- Что случилось, Джеф?
Лорд Вэллис поднялся, подошел к камину, неторопливо выбил трубку и
наконец протянул жене лист с расчетами.
- Все эта каменоломня! Ничего не поделаешь, придется закрыть.
Леди Вэллис переменилась в лице.
- Нет, нет! Это будет ужасное несчастье.
Лорд Вэллис принялся внимательно разглядывать свои ногти.
- Она лежит тяжким бременем на всем имении, - сказал он.
- Я знаю, но как же мы будем смотреть людям в глаза? Я никогда больше
не смогу туда поехать. И у них у всех столько детей.
Муж все еще сосредоточенно рассматривал ногти, и леди Вэллис продолжала
с жаром:
- Лучше уж я откажусь от чего-нибудь. Я предпочла бы сдать все
Пендридни в аренду, чем лишить этих людей работы. Сдать его, вероятно,
удастся?
- Еще бы! В целом свете нет лучшей охоты на вальдшнепов.
Но леди Вэллис занимало другое.
- Со временем мы поможем людям найти какой-то другой заработок, -
продолжала она. - Ты советовался с Милтоуном!?
- Нет, - сухо ответил лорд Вэллис. - И не собираюсь. Он слишком
непрактичен.
- Мне кажется, он всегда прекрасно знает, чего хочет.
- Поверь мне, Милтоун в таких делах не разбирается, - повторил лорд
Вэллис. - У него какие-то средневековые понятия.
Леди Вэллис подошла ближе и положила руку ему на плечи.
- Джеф, ну, право, ради меня... придумай что-нибудь другое.
Лорд Вэллис нахмурился и с минуту смотрел ей в лицо; наконец он сказал:
- Ради тебя... Хорошо, я отложу это на год.
- По-твоему, это лучше, чем сдать Пендридни в аренду?
- Мне не хочется пускать туда чужих. Еще успеем, если не будет другого
выхода. Прими это как мой рождественский подарок.
Леди Вэллис даже покраснела, наклонилась и поцеловала его в ухо.
В эту самую минуту и появилась Энн.
Когда она ушла, они смущенно посмотрели друг на друга.
- Меня беспокоит Бэбс, - сказала леди Вэллис. - Не пойму, что с ней
творится с тех пор, как мы переехали в город. Она ко всему охладела.
- Вероятно, на нее действует жара... или Клод Харбинджер, - ответил
лорд Вэллис. Хоть он был не слишком нежным отцом, мысль, что у него отнимут
дочь, которой он от души восхищался, была ему неприятна.
- Ну... не знаю, - протянула леди Вэллис.
- То есть?
- С Бэбс происходит что-то странное. Не удивлюсь, если окажется, что
она увлеклась этим Куртье.
- Что-о! - Лицо лорда Вэллиса залил отнюдь не философский румянец.
- Да, именно.
- О господи! Истории с Милтоуном и одной хватит на целый год.
- Даже на двадцать лет, - прошептала леди Вэллис. - Я не спускаю с нее
глаз. Говорят, Куртье собирается в Персию.
- Надеюсь, он там сломит себе шею, - проворчал лорд Вэллис. - Нет,
право, это уже слишком. Все-таки ты, наверно, ошибаешься.
Леди Вэллис подняла брови. В таких делах мужчины - сущие младенцы.
- Ну, - сказала она, - мне пора на заседание. Возьму ее с собой и
попробую что-нибудь разузнать.
Речь шла об учредительном заседании Общества поощрения рождаемости, на
котором она согласилась председательствовать. Она с самого начала всячески
поддерживала идею этого общества, вполне отвечавшую ее широкой, полнокровной
натуре. Многие благотворительные затеи, в которых она не могла не
участвовать, сами по себе мало ее интересовали, - а так приятно, когда хоть
какая-то часть твоей деятельности тебя по-настоящему увлекает! Леди Вэллис
не была педантична и в дружеском кругу вовсе не настаивала на том, что все
женщины обязаны неуклонно исполнять свое предназначение и всемерно
содействовать приумножению рода человеческого. Нет, она рассуждала с
великолепной широтой, без ханжества. В хорошей, здоровой семье должно быть
много детей, но, конечно, возможны исключения. Заветной идеей леди Вэллис
было: больше британцев! Ее девиз, который она намеревалась сделать девизом
нового общества, был: "De l'audace et encore de l'audace!" {Смелость и еще
раз смелость! (франц.).} Речь идет о полном развитии всех сил нации. Леди
Вэллис искренне и даже почти трогательно верила в национальный флаг,
независимо от того, что он собой прикрывает, - ей свойствен был особый
идеализм.
- Рассуждайте, сколько угодно, о том, что жизнь нация следует
направлять, сообразуясь с принципами социальной справедливости, - скажет
она. - Но какое дело нации до социальной справедливости? Речь идет о
большем. О национальном чувстве. Наша нация должна расти и множиться.
Так по дороге на собрание она обдумывала речь, которую ей предстояло
произнести, и не пыталась вовлечь Барбару в разговор. С этим придется
подождать. Девочка, правда, какая-то вялая и немножко бледна, но так хороша,
что приятно прийти с нею на собрание.
В полутемной комнатке позади зала уже дожидался Учредительный комитет,
и все тотчас вышли на эстраду.
ГЛАВА II
Ничуть не смущаясь под взглядами присутствующих, Барбара предалась
своим невеселым мыслям.
Три недели, прошедшие с избрания Милтоуна, были заполнены таким
множеством всяких собраний и приемов, что у нее просто не оставалось ни
времени, ни сил разобраться в собственных чувствах. После того утра в
конюшне, когда Харбинджер глаз не спускал с Барбары, кормившей Хэла
морковкой, он, казалось, только ради того и жил, чтобы видеть ее. И его
страсть приятно волновала ее. Она ездила с ним верхом, танцевала с ним, и
минутами это было почти счастье. Но в другие минуты, правда, при этом она
всегда немного презирала себя, как тогда, сидя у подножия холма, на камне,
нагретом солнцем, - странное недовольство просыпалось в ней, жажда чего-то
такого, чего нет в окружающем ее мире, где ей приходится изобретать для себя
какие-то препятствия и лишения и только играть в серьезность.
За это время она видела Куртье три раза. Однажды он у них обедал, его
пригласила леди Вэллис премилой, чуть игривой записочкой, - этот стиль она
выработала специально для тех, кто занимал в обществе не столь высокое
положение, особенно если эти люди были умны; в другой раз он присутствовал
на приеме в саду особняка Вэллисов, и Барбара сказала ему, в котором часу
поедет завтра верхом, и увидела его в Хайд-парке; он не катался, а стоял за
барьером в том месте, мимо которого она непременно должна была проехать, и
на лице его была столь характерная для него смесь почтительности и
насмешливой независимости. Оказалось, что он покидает Англию. Но на ее
вопросы, почему и куда он едет, он только пожимал плечами. И вот Барбара
сидит на пыльном помосте в душном зале с голыми стенами перед множеством
народа и слышит речи, смысл которых она, усталая, занятая своим, не в силах
уловить, и этот хаос мыслей, и лица вокруг, и голоса ораторов - все
сливается в какой-то кошмар, в котором она только и различает шею матери под
черной широкополой шляпой да лицо члена комитета, сидящего справа, который,
прикрываясь газетой, усердно грызет ногти. Потом она поняла, что говорит
кто-то из зала, отрывисто, словно кидая слова небольшими связками. Это был
малорослый человечек в черном, бледное лицо его дергалось вверх и вниз.
- По-моему, это ужасно, - услышала она его слова. - По-моему, это
просто кощунство. Пытаться направлять величайшую силу... величайшую, самую
священную и таинственную силу... которая движет миром... по-моему, это
отвратительно. Я просто слышать этого не могу; мне кажется, от этого все
становится таким мелким и ничтожным!
Он сел на свое место, и леди Вэллис поднялась, чтобы ответить ему.
- Все мы должны отнестись с сочувствием к искренности и до некоторой
степени к побуждениям! нашего друга - предыдущего оратора. Но спросим себя:
вправе ли мы позволить себе роскошь дать волю нашим личным чувствам, когда
речь идет об умножении и росте нации? Нет, мы не должны поддаваться
чувствам. Наш друг, предыдущий оратор, выступал здесь - да простит он мне
такие слова - скорее как поэт, но не как реформатор общества. Боюсь, что,
если мы позволим себе предаться поэзии, рождаемость в нашей стране очень
скоро тоже превратится в одно лишь поэтическое понятие. А на это, я полагаю,
мы не можем смотреть сложа руки. Резолюция, которую я собиралась предложить,
когда наш друг, предыдущий оратор...
Но тут Барбара вновь погрузилась в странный хаос мыслей и чувств, из
которого так неожиданно вырвал ее человечек в черном. А потом увидела, что
все уже расходятся, и услышала голос матери:
- Ну, моя дорогая, сегодня еще надо в больницу. Времени у нас в обрез.
Они снова сели в автомобиль, Барбара откинулась на подушки и, не
произнося ни слова, смотрела прямо перед собой.
Леди Вэллис искоса наблюдала за дочерью.
- Ну и сюрприз поднес этот коротышка! - сказала она. - Должно быть, он
попал к дам по недоразумению. Знаешь, Бэбс, говорят, мистер Куртье приглашен
сегодня на бал к Элен Глостер.
- Несчастный!
- Но ведь там будешь ты, - сухо возразила леди Вэллис.
Барбара снова откинулась на сиденье.
- Не дразни меня, мама.
По лицу леди Вэллис промелькнула тень раскаяния; она взяла руку Барбары
в свои. Но вялая рука дочери не ответила на пожатие.
- Я понимаю твое настроение, дорогая. Чтобы стряхнуть его с себя, нужно
собрать все свое мужество; не давай ему тобой завладеть. Поезжай-ка лучше
завтра, навести дядю Денниса. Ты чересчур утомилась за эти дни.
Барбара вздохнула.
- Хоть бы уже настало завтра...
Автомобиль остановился у больницы.
- Войдешь? - спросила леди Вэллис. - Или ты слишком устала? На больных
твои посещения всегда так хорошо действуют.
- Ты устала вдвое больше меня. Конечно, я пойду.
Когда они появились на пороге, в палате поднялся негромкий говор.
Рослая, полная леди Вэллис, излучая деловитую, ободряющую уверенность,
проследовала к какой-то постели и уселась. А Барбара стояла в полосе
июльского солнечного света, среди обращенных к ней лиц, не зная, к кому
первому подойти. Все эти несчастные казались такими смиренными, печальными и
усталыми. Одна больная лежала пластом и даже головы не подняла, чтобы
посмотреть, кто пришел. Она дремала, бледная, с запавшими щеками, и лицо ее
казалось хрупкой фарфоровой маской, готовой рассыпаться от прикосновения, от
вздоха; прядь черных, тонких, как шелк, волос упала на лоб; закрытые глаза
ввалились; одна рука, чуть не до костей истертая тяжелой работой, лежала на
груди. Бескровные губы едва шевелились при дыхании. Странная красота была в
спящей. И Барбару при виде ее внезапно охватило волнение. Эта женщина
казалась такой далекой от всего окружающего, от этой неуютной, неприветливой
палаты.
Вялости и равнодушия, владевших Барбарой, когда она пришла сюда, как не
бывало; лицо спящей внезапно напомнило ей о родных скалистых холмах, где
свистит ветер и все так пустынно и величественно и порою страшно. Что-то
стихийное чудилось в этом спокойном сне. А на соседней койке лежала старуха
со сморщенным коричневым лицом и удивительно живыми, блестящими черными
глазами; она принялась рассказывать Барбаре, что букетик вереска в банке на
подоконнике привезли ей из Уэллса:
- Матушка моя была родом из Стерлинга, милочка, вот я и люблю вереск,
хоть сама-то нигде, кроме как в Бетнел-Грине, сроду не бывала.
И ее оживление показалось Барбаре пошлым рядом с отрешенным
спокойствием спящей.
Но когда Барбара, пройдя по палате, вернулась, бледная женщина уже
проснулась и села, и теперь лицо у нее было совсем заурядное, от хрупкой
красоты не осталось и следа.
Как избавление прозвучали слова леди Вэллис:
- Дорогая моя, в половине шестого мне надо быть на благотворительном
базаре в пользу моряков, а ты пока поезжай домой, отдохни перед балом. На
обед мы приглашены к Плесси.
Бал у герцогини Глостерской - событие, которое просто невозможно
пропустить, - был назначен так поздно потому, что герцогиня изъявила желание
продлить лондонский сезон, чтобы извозчики могли еще немного заработать; и
хотя все с этим согласились, однако многие подумали, что проще переселиться
за город, а в день бала прикатить в Лондон на автомобиле и на другое утро
автомобилем же отправиться восвояси. И всю неделю, на которую продлен был
сезон, у вокзалов и на извозчичьих биржах стояли вереницы наемных экипажей,
и кучера, не подозревая об оказанной им милости, так же терпеливо, как их
лошади, дожидались седоков. И поскольку все честно выполнили свое намерение,
у леди Глостер на сей раз собралось еще более многолюдное, изысканное и
блестящее общество, чем обычно.
В просторной зале над пестрой толпою танцующих укреплены были опахала,
навевавшие прохладу, - эти огромные веера, медленно раскачиваясь, освежали
легким ветерком море крахмальных манишек и обнаженных плеч и повсюду
разносили аромат украшавших залу бесчисленных цветов.
Поздно вечером у одной из цветочных куп остановилась и заговорила с
Берти Карадоком очень хорошенькая женщина. Это была его кузина Лили
Мэлвизин, сестра Джефри Уинлоу, жена пэра-либерала, - очаровательное
создание, розовощекое, с блестящими глазами, смеющимся ртом и пухленькой
фигуркой, милое и жизнерадостное. Она все время исподтишка лукаво
поглядывала на собеседника, словно стараясь стрелами этих взглядов пробить
латы, делавшие молодого человека столь неприступным.
- Нет, мой милый, - говорила она насмешливо, - никогда вы меня не
убедите, что Милтоун сделает карьеру. Il est trop intransigeant {Он слишком
нетерпим (франц.).}. А вот и Бэбс!
Мимо скользила Барбара, взгляд ее лениво блуждал, губы полураскрылись;
белизна шеи почти сливалась с белизною платья; на бледном лице под тяжелым
венцом золотисто-каштановых волос лежала печать усталости; и казалось,
кружась в вальсе, она вот-вот упадет и только объятия кавалера удерживают
ее.
Не шевеля губами - умение, секрет которого знаком всем узникам высшего
света, - Лили Мэлвизин шепнула:
- С кем это она танцует, Берти? Это и есть темная лошадка?
И такими же неподвижными губами Берти ответил:
- Шансы сорок против одного.
Но любопытные блестящие глаза все еще провожали Барбару, которая
уносилась в танце, точно большая лилия, подхваченная водоворотом у
мельничной запруды; и в хорошенькой головке мелькнула мысль: на ведь Бэбс
его поймала. Право, это дурно с ее стороны. - Тут она увидела у колонны еще
одного наблюдателя, не сводившего глаз с этой пары, и подумала: "Бедняжка
Клод! Не удивительно, что он такой мрачный. Ох, Бэбс!"
Барбара и ее кавалер стояли на площадке перед домом у одной из статуй,
там, где деревья, не обезображенные пестрыми фонариками, отбрасывали
прохладную, мирную тень.
Непривычно бледная и томная, все еще глубоко дышавшая после вальса
Барбара показалась Куртье неузнаваемо прекрасной. Для чего обращать речи к
видению! Перед ним сама красота, запечатленная в воздухе, стоит коснуться ее
- и она растает, подобно волшебным теням, что посещают путника ночью в
горах, среди снегов, мерцающих под синим звездным небом или в печальном
золоте осенних берез. Слова были бы святотатством! Да и что толку говорить в
этом ее мире, таком непонятном и таком самоуверенном; этот мир, точно дом,
где закрыты все окна и заперты все ставни. Дом, куда открыт доступ лишь тем,
кто поклялся верить в этот мир, только в него и ни во что больше, и за
стенами которого нет ничего, кроме обломков камня, пошедшего на его
постройку. А он, Куртье, чувствовал себя в этом мире высшего света одиноким
путником в пустыне, жаждущим встретить живую душу!
- Леди Бэбс! - послышался позади них голос Харбинджера.
Еще долго огромные опахала овевали своим дыханием многоцветную веселую
карусель, и скрипки стонали и жаловались до утра. И вдруг все растаяло, как
исчезают, блеснув на траве, капли росы в первых лучах солнца; и в просторных
залах остались одни лишь лакеи, отражаясь в блестящем паркете, как фламинго
на заре на берегу озера.
ГЛАВА III
В старинном кирпичном доме Фитц-Харолдов, на окраине приморского
городка Нетлфолд, мирно текли дни лорда Денниса. Здесь, на южном побережье,
дыша самым чистым и целительным воздухом во всей Англии, он медленно
старился, почти не думая о смерти и тихо наслаждаясь жизнью. Как и этот
старый дом с высокими окнами и приземистыми трубами, он был на удивление сам
по себе. У него были книги, ибо он увлекался древними цивилизациями и время
от времени суховато и без особой живости сообщал в одном старомодном журнале
что-нибудь новенькое о давно забытых нравах и обычаях; и еще микроскоп, ибо
он изучал инфузории; и еще лодка его друга, тоже рыболова, Джона Богла,
который давно уже догадался, что из всей пойманной им рыбы лорд Деннис -
самая крупная; да изредка кто-нибудь навещал его, либо он навещал близких в
Лондоне, в Монкленде и в других имениях; из всего этого складывалась жизнь,
если и не приносящая неслыханных радостей, то неизменно приятная и мирная,
которая, бросаясь в глаза своей простотой, несомненно, вредила людям его
круга и осложняла их взаимоотношения со всеми остальными. "Вот настоящий
джентльмен! - говорили в Нетлфолде. - Были бы все аристократы такие, никто
бы против них слова не сказал". Лавочники и содержатели меблированных комнат
чувствовали, что куда безопаснее доверить судьбы отечества ему, чем людям,
которые во все суют свой нос ради блага тех, кто вовсе их об этом не просит.
Притом человек, который умел так начисто забывать, что он сын герцога, о чем
именно поэтому всегда помнили окружающие, был им очень по душе. Правда, он
не имел влияния в общественных делах; но на это смотрели сквозь пальцы;
захотел бы и было бы по-другому, а раз не хочет, это только лишнее
доказательство, что он настоящий джентльмен.
Как сам лорд Деннис был в этом маленьком городке единственным
человеком, против которого никто ничего не имел, так и его дом -
единственный из всех - не в чем было упрекнуть. С годами он стал во всем под
стать этому краю. Стены, обвитые плющом, красноватая крыша, местами в желтых
пятнах лишайника, протянувшиеся до самого моря тихие луга, где паслись
лошади и коровы, - все дышало добродушием. По правде говоря, рядом с ним
остальные дома Нетлфолда казались грубыми и безвкусными, - он высился за
ними, как повелитель, может быть, даже немного чересчур замкнутый в своем
совершенстве и чуждый будничных забот.
Ни с кем из ближайших соседей лорд Деннис не встречался, разве что
изредка с Харбинджером, жившим за три мили от него, в Уайтуотере. Но это его
не огорчало: он умел не скучать и наедине с собой. Окрестной бедноте, а
особенно рыбакам, чей заработок зимою в наше время ничтожен, он помогал так
щедро, что это граничило с мотовством, ибо доходы его были не так уж велики.
Но в политической жизни городка участия почти не принимал, только изредка
украшал своим присутствием какое-нибудь торжество. Консерватор он был весьма
умеренный и не был убежден, что страну можно возродить какими-либо иными
средствами, кроме добрых отношений между сословиями. А когда его спрашивали,
как установить эти добрые отношения, он с обычной своей суховатой,
насмешливой учтивостью отвечал, что если ворошить палкой осиное гнездо,
оттуда непременно вылетят осы. Не имея собственных земель, он избегал
затрагивать этот больной вопрос, но, когда ему уж очень докучали, отвечал
примерно так:
- В общем, для земли лучше, когда она в наших руках, но хорошо, если бы
среди нас было поменьше "собак на сене".
Как подобает людям его породы, он относился к земле с отеческой
нежностью, и просто подумать не мог, чтобы она попала в равнодушные руки
государства. Он посмеивался над теориями радикалов и социалистов, но не
любил, когда их приверженцев оскорбляли за глаза. Однако, надо признаться,
когда ему противоречили, он становился весьма язвителен; сидевший в нем
природный аристократ, не имея случая высказывать свои взгляды на
политической и общественной арене, поневоле искал какой-то иной возможности
выразить себя.
Каждый год в конце июля лорд Деннис предоставлял свой дом в
распоряжение лорда Вэллиса, которому было очень удобно останавливаться здесь
на время Гудвудских скачек.
На другое утро после бала у герцогини Глостерской лорд Деннис получил
следующую записку:
"Особняк Вэллисов.
Милый дядюшка Деннис!
Нельзя ли мне приехать к Вам пораньше и немного отдохнуть? В Лондоне
жара невыносимая. Маме надо еще побывать на трех заседаниях, и я тоже должна
буду вернуться на наш последний политический прием, поэтому не хочется
забираться в такую даль - в Монкленд; и всюду такой шум и суета, не то что у
Вас. У Юстаса вид совсем измученный. Постараюсь привезти и его. Бабушка
просто устрашающе здорова.
Нежно любящая Вас
Бэбс."
Она приехала в тот же день, но одна, без Милтоуна; ее довез со станции
наемный экипаж. Лорд Деннис встретил ее у ворот, поцеловал и оглядел не без
тревоги, поглаживая свою острую седую бородку. Он не мог припомнить случая,
чтобы она плохо себя чувствовала, разве только однажды, когда он взял ее на
прогулку в лодке Джона Богла. А она и в самом деле побледнела и переменила
прическу, - этого он не понял и только забеспокоился, что Бэбс не такая, как
всегда. Он взял ее под руку и повел на луг, где еще вовсю цвели лютики, и
старый белый пони, на котором она двенадцать лет назад каталась в
Хайд-парке, подошел и потерся носом о ее талию. И в душе лорда Денниса вдруг
шевельнулось, сильно его смутив, странное подозрение, что если девочка и не
заплачет сейчас, ей нужно дать время одолеть подступающие слезы. С таким!
видом, словно он вовсе и не думал оставлять ее одну, он отошел к ограде и
стал смотреть на море.
Прилив почти достиг высшей точки; ветер с юга доносил запах водорослей,
мелкая волна шуршала чуть ли не у самых ног. Вдали под солнцем сияющие воды
казались почти белыми, таинственными в дымке июльского дня, и от вида их
как-то странно щемило в груди. Но хоть в иные минуты лорд Деннис и
поддавался поэтическому волнению, в целом он прекрасно умел поставить море
на место - ведь в конце концов это всего-навсего пролив, а как всякий истый
англичанин, лорд Деннис полагал, что вещи следует называть своими именами,
иначе они перестают быть фактами, а перестав быть фактом, любая вещь может
обернуться самим дьяволом! Говоря по совести, он думал не столько о море,
сколько о Барбаре. Что-то с ней произошло. Но мысль эта сразу же показалась
ему нелепой: что может произойти с Бэбс? Чутье подсказывало ему, что только
удар большой силы мог пробить сверкающую броню молодости и благополучия. Это
не смерть; значит, любовь; и ему сразу вспомнился тот, рыжеусый. Идеи -
пожалуйста, разводите их сколько угодно, когда это к месту, - скажем, за
обеденным столом. Но влюбиться (если она и в самом деле влюбилась) в
человека с идеями, да еще когда он всю жизнь свою намерен строить в согласии
с этими идеями и кормиться только ими одними, - это уже казалось лорду
Деннису несколько outre {Чересчур (франц.).}.
Барбара тоже подошла к ограде, и он с сомнением на нее посмотрел.
- Ищем покоя в водах Леты, Бэбс? Кстати, ты больше не видела нашего
друга мистера Куртье? Весьма колоритны эти его донкихотские понятия о жизни!
Голос лорда Денниса (как бывает у людей утонченных, махнувших рукой на
философию) звучал сразу на три лада: тут была и насмешка над идеями, и
насмешка над самим собой за эту насмешку над идеями, и все-таки ясно
слышалось, что смешна только эта его насмешка над идеями, но не насмехаться
над ними ему как будто все же не к лицу.
Но Барбара не ответила на его вопрос и заговорила о другом. И весь этот
день и вечер она болтала так легко и непринужденно, что если бы не чутье
лорда Денниса, он бы, пожалуй, обманулся.
Эту улыбающуюся маску - непроницаемость юности - она сбросила только
ночью. Сидя у окна в свете луны - "золотистой бабочки, взмывающей медленно в
ночные небеса", - она жадно всматривалась в темноту, словно пыталась
прочитать в ней что-то очень важное. Изредка она тихонько касалась себя
рукой - ощущение собственного тела странно успокаивало. К ней вернулось
давно знакомое тревожное чувство, точно душа ее раздвоилась. И эта ласковая
ночь, безмятежное дыхание моря и темный бескрайний простор пробудили в ней
жгучее желание слиться воедино с чем-то, с кем-то, не быть одной. Накануне
на балу ее вновь охватило "ощущение полета", и оно не проходило - странное
проявление ее мятущегося духа. И это следствие встреч с Куртье, это
бессильное желание взлететь и ощущение подрезанных крыльев было ей горько и
обидно, как обидно ребенку, когда ему что-то запрещают.
Ей вспомнилось: в Монкленде однажды в оранжерею, спасаясь от какого-то
врага, залетела сорока, и ее потом приютила экономка. Когда уже казалось,
что птицу удалось приручить, ее решили выпустить и посмотреть, вернется ли
она. Несколько часов сорока просидела высоко на дереве, а потом возвратилась
в клетку; и тогда, опасаясь, что при новой попытке взлететь ее заклюют
грачи, ей подрезали одно крыло. После этого пленения птица жила весело и
беззаботно, прыгала но своей клетке и по площадке перед домом, куда ее
выпускали на прогулку, но порою вдруг становилась беспокойной, пугливой и
начинала махать крыльями, словно мечтала взлететь и грустила, что ей суждено
оставаться на земле,
Вот и Барбара, сидя у окна, трепыхала крылышками; потом легла, но не
могла уснуть и только все вздыхала и ворочалась. Часы пробили три; ей стало
нестерпимо досадно на себя и, накинув поверх ночной сорочки плащ и сунув
ноги в туфли, она выскользнула в коридор. В доме все было тихо. Она
крадучись сошла вниз. Ощупью пробралась через сумрачную прихожую, населенную
еле различимыми призраками, робкими подобиями света, осторожно сняла дверную
цепочку и побежала к морю. Она бежала по росистой траве неслышно, как птица,
парящая в воздухе; и две лошади, учуяв ее в темноте, зафыркали, задышали
тревожно среди лютиков, сомкнувших на ночь лепестки. Барбара вышла за ограду
и оказалась на берегу. Пока она бежала, ей хотелось только одного - кинуться
в прохладную воду, но море было такое мрачное, окаймленное едва различимой
полоской пены, и небо, тоже черное, беззвездное, застыло в ожидании дневного
света!
Барбара остановилась и огляделась. И весь трепет и волнение плоти и
духа медленно замерли в этой безмерной тьме и одиночестве, где тишину
нарушал лишь задумчивый плеск волн. Ей не впервые случалось не спать
глубокой ночью - только накануне в этот самый час Харбинджер кружил ее в
последнем вальсе! Но здесь глубокая ночь была совсем иной, у нее было иное,
торжественное лицо, и Барбаре, смотревшей в широко раскрытые глава ночи,
показалось, что тьма заглянула ей в самую душу, и душа пугливо сжалась,
стала маленькой и робкой. Барбара дрожала в своем подбитом мехом плаще, ей
стало жутковато - такой крохотной и ничтожной казалась она себе перед лицом
черного неба и темного моря, которые как будто слились воедино, в нечто
огромное и безжалостное. Скорчившись на берегу, она стала ждать зари.
Заря прилетела из-за холмов, обдала ее порывом холодного ветра,
устремилась к морю. И Барбара вновь осмелела. Она разделась и вбежала в
темные, но быстро светлеющие волны. Они ревниво укрыли ее, и она поплыла.
Вода была теплее воздуха. Барбара легла на спину и смотрела, как понемногу
розовеет небо. Так славно было плескаться в полутьме, с раскинутыми по
волнам волосами, без купального костюма, липнущего к телу, что ей стало
весело, как озорному ребенку. Она заплыла дальше, чем следовало, потом вдруг
испугалась собственной смелости и под встающим солнцем поплыла обратно.
На берегу она поспешно накинула свои одеяния, перелезла через ограду и
бегом бросилась к дому. Все ее уныние и лихорадочные сомнения как рукой
сняло; бодрая, освеженная, она вдруг почувствовала, что умирает с голоду, и,
прокравшись в темную столовую, стала шарить всюду в поисках съестного. Нашла
печенье и еще жевала, когда на пороге появился лорд Деннис с зажженной
свечой в одной руке и с пистолетом в другой. В старом синем халате, с белой
бородкой и резкими чертами лица, он выглядел очень внушительно - в эту
минуту он очень походил на леди Кастерли, словно близкая опасность облачила
его в стальные доспехи.
- И это, по-твоему, называется отдых! - сказал он сухо; и, заметив, что
волосы у нее мокрые, прибавил: - Я вижу, ты уже вверила свои тревоги водам
Леты.
Но Барбара, не ответив, скрылась в полутемную прихожую и поднялась к
себе.
ГЛАВА IV
Пока Барбара плавала, встречая рассвет, Милтоун купался в тех водах
кротости и правдолюбия, что плещут в стенах британской палаты общин.
Шли нескончаемые дебаты по земельному вопросу, которых он так долго
ждал, готовясь выступить со своей первой речью, и он уже девять раз
поднимался с места, но спикер его не замечал, и им постепенно овладевало
чувство нереальности. Конечно же, этот торжественный зал, где непрерывно
звучит какой-то слабый одинокий голос, перебиваемый странными, какими-то
автоматическими взрывами одобрения или недовольства, существует лишь в его
воображении! И все эти лица - только плод его фантазии! И когда он наконец
получит слово, он будет обращаться лишь к самому себе! Недвижный воздух,
отравленный человеческим дыханием, немигающий взгляд бесчисленных ламп,
длинные ряды скамей, причудливые овалы бледных, прислушивающихся лиц далеко
на галерее - все это эманация его собственного духа! Даже когда кто-то
входит или выходит между рядами скамей, это просто снуют взад и вперед
своевольные частицы его самого! И где-то в самой глубине этого гигантского
создания его фантазии слышится неясный ропот - это его еще не произнесенная
речь, точно ветром, сносит куда-то мыльные пузыри слов, выдуваемые далеким,
слабым, всякий раз меняющимся голосом.
И вдруг фантастическое видение рассеялось: он был на ногах, сердце
сильно билось - он произносил речь.
Скоро внутренняя дрожь утихла, осталось смутное сознание, что голос его
звучит необычно, и странное безрадостное удовлетворение от того, что его
слова раздаются в такой тишине. Казалось, вокруг нет людей, только рты и
глаза. И Милтоун наслаждался ощущением, что это он своими словами заставил
онеметь жадные рты и приковал к себе глаза. Потом он понял, что вое уже
сказано, и сел, и сидел, не шевелясь, среди разноголосого шума, обхватив
руками колено и уставясь в чей-то затылок. Как только вновь раздался тот
слабый далекий голос, он взял шляпу и, не глядя ни вправо, ни влево, вышел
из зала.
Он не ощутил ни облегчения, ни бурного восторга, какой обычно
испытываешь, сделав первый решительный шаг, - душа казалась глубоким темным
колодцем, наполненным одной лишь горечью. В сущности, выступив со своей
речью, 0н только утратил то, что до сих пор отчасти утоляло его боль. Он
окончательно убедился, что теперь, когда успех его не может разделить Одри
Ноуэл, политическая карьера ничуть его не радует. Медленно пошел он к Темплу
по набережной, где фонари, бледнея, уже предвещали ежедневный праздник во
славу божества - встречу тьмы и света.
Милтоун был не из тех, кто сдается без боя; все глубоко задевало его,
он бунтовал, отчаянно сопротивлялся судьбе. Словно всадник, погоняющий
самого себя, он мчался вперед, и горячился, и вздрагивал, когда шпоры
безжалостно вонзались в тело; в своем гордом одиноком сердце он нее бремя
внутренней борьбы, которое натуры помельче или более общительные разделяют с
друзьями.
Он шел домой, и вид у него был почти такой же затравленный, как у
бездомных бродяг, каждую ночь засыпающих здесь, на берегу, будто они знают,
что близость этой утешительницы, готовой в любую минуту подарить им великое
забвение, одна может спасти их от соблазна погрузиться в ее объятия. Быть
может, Милтоун был еще несчастнее этих людей, - их, по крайней мере, давно
уже не тревожил беспокойный дух, выдавленный по капле из жалких тел тяжкой
пятою жизни.
Теперь, когда Одри Ноуэл была для него потеряна, вся ее прелесть, ее
непередаваемое обаяние преследовали его неотступно, точно мучительный мираж,
воплощение недосягаемой красоты, - а ведь он мог ею завладеть, если бы
только захотел! Вот что терзало его всего сильнее. Мог бы, если б захотел! К
тому же он страдал и физически, его медленным огнем сжигала лихорадка,
должно быть от того, что он промок насквозь тогда, в день их последней
встречи. И этот скрытый жар неприятно приглушал все чувства и впечатления,
как только что в палате прежде, чем он выступил, все доходило до него словно
сквозь какую-то плотную ткань, которую он не в силах был прорвать. В нем как
будто сцепились в смертельной схватке два человека: один свято веровал в
божественный промысел и власть, и на этом до сих пор зиждились все его
убеждения; другого сводила с ума пламенная любовь. Он был глубоко несчастен
и жаждал поговорить с кем-нибудь, кто его выслушает и поймет, но, давно
привыкнув не искать наперсников, не знал теперь, как утолить эту жажду.
Уже рассвело, когда он вернулся домой; но, зная, что все равно не
уснет, даже не лег, а лишь переоделся, сварил себе кофе и сел у окна,
выходившего в сад.
В зале Мидл-Темпл еще не кончился бал, хотя китайские фонарики уже
погасли. В тени старого фонтана Милтоун увидел пару, которая укрылась здесь
вместо того, чтобы последний раз потанцевать. Девушка уронила голову на
плечо своего кавалера; губы их слились. В окно Милтоуна вместе с мелодией
вальса, в котором они должны были бы кружиться, вливался запах гелиотропа.
Эти двое, так ...


