Андрей Белый. Петербург

страница №16

вери
площадка.
Раскололась и хряснула дверь: треск стремительный, и — отлетела от
петель; меланхолически тусклости проливались оттуда дымными, раззелеными
клубами; там пространства луны начинались — от раздробленной двери, с
площадки, так что самая чердачная комната открывалась в неизъяснимости,
посередине ж дверного порога, из разорванных стен, пропускающих купоросного
цвета пространства,-- наклонивши венчанную, позеленевшую голову, простирая
тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором.
Это был — Медный Гость.
Металлический матовый плащ отвисал тяжело — с отливающих блеском
плечей и с чешуйчатой брони; плавилась литая губа и дрожала двусмысленно,
потому что сызнова теперь повторялися судьбы Евгения 53; так
прошедший век повторился — теперь, в самый тот миг, когда за порогом
убогого входа распадались стены старого здания в купоросных пространствах;
так же точно разъялось прошедшее Александра Ивановича; он воскликнул:
— "Я вспомнил... Я ждал тебя..."
Медноглавый гигант прогонял чрез периоды времени вплоть до этого мига,
замыкая кованый круг; протекали четверти века; и вставал на трон — Николай;
и вставали на трон — Александры 54; Александр же Иваныч, тень,
без устали одолевал тот же круг, все периоды времени, пробегая по дням, по
годам, по минутам, по сырым петербургским проспектам, пробегая — во сне, на
яву пробегая... томительно; а вдогонку за ним, а вдогонку за всеми --
громыхали удары металла, дробящие жизни: громыхали удары металла — в
пустырях и в деревне; громыхали они в городах; громыхали они — по
подъездам, площадкам, ступеням полунощных лестниц.
Громыхали периоды времени; этот грохот я слышал.
Ты — слышал ли?
Аполлон Аполлонович Аблеухов — удар громыхающего камня;
377
Петербург — удар камня; кариатида подъезда, которая оборвется там,--
каменный тот же удар; неизбежны — погони; и — неизбежны удары; на чердаке
не укроешься; чердак приготовил Липпанченко; и чердак — западня; проломить
ее, проломить — ударами... по Липпанченко!
Тогда все обернется; под ударом металла, дробящего камни, разлетится
Липпанченко, чердак рухнет и разрушится Петербург; кариатида разрушится под
ударом металла; и голая голова Аблеухова от удара Липпанченко рассядется
надвое.
Все, все, все озарилось теперь, когда через десять десятилетий Медный
Гость пожаловал сам и сказал ему гулко:
— "Здравствуй, сынок!"
Только три шага: три треска рассевшихся бревен под ногами огромного
гостя; металлическим задом своим гулко треснул по стулу из меди литой
император; зеленеющий локоть его всею тяжестью меди повалился на дешевенький
стол из-под складки плаща, колокольными, гудящими звуками; и рассеянно
медленно снял с головы император свои медные лавры; и меднолавровый венок,
грохоча, оборвался с чела.
И бряцая, и дзанкая, докрасна раскаленную трубочку повынимала из
складок камзола многосотпудовая рука, и указывая глазами на трубочку,
подмигнула на трубочку:
— "Petro Primo Catharina Secunda..."55
Всунула в крепкие губы, и зеленый дымок распаявшейся меди закурился под
месяцем.
Александр Иваныч, Евгений, впервые туг понял, что столетие он бежал
понапрасну, что за ним громыхали удары без всякого гнева — по деревням,
городам, по подъездам, по лестницам; он — прощенный извечно, а все бывшее
совокупно с навстречу идущим — только привранные прохожденья мытарств до
архангеловой трубы 56.
И — он пал к ногам Гостя:
— "Учитель!"
В медных впадинах Гостя светилась медная меланхолия; на плечо
дружелюбно упала дробящая камни рука и сломала ключицу, раскаляяся
докрасна.
— "Ничего: умри, потерпи..."
Металлический Гость, раскалившийся под луной тысячаградусным жаром,
теперь сидел перед ним опаляющий,
378
красно-багровый; вот он, весь прокалясь, ослепительно побелел и протек
на склоненного Александра Ивановича пепелящим потоком; в совершенном бреду
Александр Иванович трепетал в многосотпудовом объятии: Медный Всадник
металлами пролился в его жилы.

НОЖНИЦЫ



— "Барин: спите?"
Александр Иванович Дудкин сквозь тяжелое забытье смутно слышал давно,
что его теребили.
— "А, барин?.."
Наконец открыл он глаза и просунулся в хмурый день:
— "Да барин же!" Голова, наклонилась.
— "Что такое?"
Александр Иванович сообразил только тут, что протянут на козлах.
— "Полиция?"
Угол жаркой подушки торчал у него перед глазом.
— "Никакой полиции нет..."
Темно-красное прочь ползло по подушке пятно — брр: и — мелькнуло в
сознании:
— "Это — клоп..."
Он хотел приподняться на локте, но снова забылся.
"Господи, да проснитесь..."
Он приподнялся на локте:
— "Ты, Степка?"
Он увидел струю бегущего пара; пар — из чайника: У себя на столе он
увидел и чайник, и чашку.
— "Ах, как славно: чаек".
— "Что за славно: горите вы, барин..."
Александр Иваныч с удивленьем заметил, что он не раздет; даже не было
снято пальтишко.
— "Ты тут как очутился?"
— "Я тут к вам позашел: забастовка — на оченно многих заводах;
полицию понагнали... Я тут к вам позашел, тоись, с Требником".
— "Да ведь, помнится, Требник у меня".
— "Что вы, барин: это вам померещилось..."
— "Разве мы вчера не видались..."
— "Не видались — два дня".
379
"А мне думалось: мне показалось..."
Что думалось?
— "Захожу нынче к вам: вижу — лежите и стонете, разметались, горите
— в огне весь".
— "Да я, Степка, здоров".
— "Уж какое здоровье!.. Я тут вам чайку вскипятил; хлеб принес;
калач-то горячий; попьете — все лучше. А что так-то валяться..."
Ночью в жилах его протекал металлический кипяток (это вспомнил он).
— "Да — да: жар, братец мой, ночью был основательный..."
— "И не мудрено..."
— "Жар во сто градусов..."
— "Ат алхаголю и сваритесь".
— "В собственном кипятке? Ха-ха-ха..."
— "Что ж? Сказывали: у одного алхагольного человека изо рта дымки
бегали... И сварился он..."
Александр Иванович усмехнулся нехорошей улыбкой.
— "Допились уж до чертиков..."
— "Были чертики, были... Потому и спрашивал Требник: отчитывать".
"Допьетесь и до Зеленого Змия..."
Александр Иванович криво вновь усмехнулся:
— "Да и вся-то, дружок мой, Россия..."
— "Ну?"
"От Зеленого Змия..."
Сам же думал:
— "Эк дернуло!.."
— "Йетта вовсе не так: Христова Рассея..."
— "Брешешь..."
— "Сами брешете: допьетесь — до нее, до самой..."
Александр Иванович испуганно привскочил.
— "До кого?"
— "Допьетесь — до белой... до женщины..."
Что белая горячка подкрадывалась,-- сомнения не было.
— "Ах! Вот что: сбегал бы ты до аптеки... Купил бы ты мне хинки:
солянокислой..."
— "Что ж, можно..."
— "Да помни: не сернокислой; сернокислая — одно
баловство..."
— "Тут, барин, не хина..."
— "Пошел — вон!.."
380
Степан — в дверь, а Александр Иванович — вдогонку:
— "Да уж, Степушка, заодно и малинки: малинового варенья — мне к
чаю".
Сам же подумал:
— "Малина — прекрасное потогонное средство",-- и с прыткими,
какими-то текучими жестами подбежал к водопроводному крану; но едва он
умылся, как внутри его снова все вспыхнуло, перепутывая действительность с
бредом.
Так. Пока говорил он со Степкой, все казалось ему, что за дверью его
поджидало: исконно-знакомое. Там, за дверью? И туда проскочил он; но за
дверью открылась площадка; да лестничные перила повисали над бездной;
Александр Иванович тут над бездной стоял, прислоняясь к перилам, прищелкивая
совершенно сухим деревянистым языком и вздрагивая от озноба. Какое-то
ощущение вкуса, какое-то ощущение меди: и во рту, и на кончике языка.
— "Верно, оно поджидает на дворике..."
Но на дворике никого, ничего.
Тщетно он обежал закоулки, проходики (между кубами сложенных дров);
серебрился асфальт; серебрились осины; никого, ничего.
— "Где ж оно?"
Пробегал там с покупками Степка; но за дрова он от Степки, как шаркнет,
потому что его осенило:
— "Оно — в металлическом месте..."
Что такое это за место, почему оно — металлическое оно? Обо всем
подобном крутящееся сознание Александра Ивановича очень смутно ответило.
Тщетно тщился он вспомнить: оставалася вовсе не память о в нем обитавшем
сознании; воспоминание оставалось одно: какое-то иное сознание тут
действительно было; то иное сознание перед ним развертывало очень стройно
картины; в этом мире, не похожем вовсе на наш, обитало о н о...
Оноснова появится.
С пробуждением всякое иное сознание превращалося в математическую, не
реальную точку; и оно, стало быть, днем сжималось малой частью
математической точки; но точка частей не имеет; и — стало быть: его не
было.
Оставалася память об отсутствии памяти и о деле, которое должно
выполнить, которое отлагательств не терпит; оставалася память — о чем?
381
О металлическом месте...
Что-то его осенило: и пружинными, легкими побежал он шагами к
перекрестку двух улиц; на перекрестке двух улиц (он знал это) из окна
магазина выпрыскивал переливчатый блеск... Только вот где магазинчик? И --
где перекресток?
Там сияли предметы.
— "Металлы там?"
Удивительное пристрастие!
Почему это в Александре Ивановиче обнаружилось такое пристрастие?
Действительно: на углу перекрестка металлы сияли; это был дешевенький
магазинчик всевозможных изделий: ножей, вилок, ножниц.
Он вошел в магазинчик.
Из-за грязной конторки к засиявшему сталью прилавку приволочилась
какая-то сонная харя (вероятно, собственник этих сверл, лезвий, пил); круто
как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах, под очками затаивались
красновато-карие глазки:
— "Мне бы, мне бы..."
И не зная, что взять, Александр Иванович зацепился рукой за зазубринку
пилочки; засверкало и завизжало: "визз-визз-визз". А хозяин оглядывал
исподлобья захожего покупателя; неудивительно, что он глядел исподлобья:
Александр-то Иванович выскочил с чердака невзначай; как лежал в пальтеце на
постели, так и выскочил; пальтецо же было помято и измазано грязью; но что
главное: шапки-то он не надел; вихрастая, нечесаная голова с непомерно
блистающими глазами напугала бы всякого.
Потому-то хозяин оглядывал его исподлобья, морща лоб, поднимая гнетущие
и самой природою тяжело построенные черты; с отвращением необоримым лицо
уставилось в Дудкина.
Но лицо это, перемогая себя, пробубукало жалобно:
— "Вам пилу?"
А пытливо сверлящие глазки говорили свирепо:
"Э, э, э!.. Белогорячечный: вот так штука..."
Это только казалось.
— "Нет, знаете ли, пилу — это мне неудобно, пилою... Мне бы, знаете,
финский, отточенный ножик".
Но особа грубо отрезала:
— "Извините: ножей финских нет".
Как будто бы сверлящие глазки говорили решительно:
382
— "Дать вам ножик, так вы еще... натворите делов..."
Приподнять бы им веки, стали бы пытливо сверлящие глазки просто так
себе глазками; все же сходство какое-то поразило Александра Ивановича:
представьте — с Диппанченко сходство. Тут фигура почему-то повернулась
спиной; и окинула она посетителя таким взором, от которого повалился бы бык.
— "Ну, все равно: ножницы..."
Сам же подумал при этом: почему эта ярость, это сходство с Липпанченко?
Тут же сам себя успокоил: какое там в сущности сходство!
Липпанченко — бритый, а у этого толстяка курчавая борода.
Но при мысли о некой особе Александру Иванычу теперь вспомнилось:
все-все-все — все-все-все! Вспомнилось с совершенной отчетливостью, почему
осенила мысль его прибежать в магазинчик подобных изделий. То, что
намеревался он сделать, было в сущности просто: чирк — и все тут.
Он так и затрясся над ножницами:
— "Не завертывайте — нет, нет... Я живу тут поблизости... Мне и так:
донесу я и так..."
Так сказав, он засунул в карман миниатюрные ножницы, которыми,
наверное, франтик по утрам стрижет ногти, и — бросился.
Удивленно, испуганно, подозрительно ему вслед глядела квадратная,
узколобая голова (из-за блещущего прилавка) с выдававшейся лобной костью;
эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве — понять
происшедшее: понять, что бы ни было, понять какою угодно ценою; понять,
или... разлететься на части.
И лобная кость понять не могла; лоб был жалобен: узенький, в поперечных
морщинах; казалось, он плачет.
...............................................................
Конец шестой главы
383

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,


или: происшествия серенького денька
все еще продолжаются

Устал я, друг, устал: покоя сердце просит.
Летят за днями дни...
А. Пушкин1

БЕЗМЕРНОСТИ



Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда Александр Иванович
Дудкин, удивляясь потоку болтливости, вдруг забившему из уст Аблеухова,
пожал ему руку и проворно шмыгнул в черный ток котелков, а Николай
Аполлонович чувствовал, что он вновь расширяется.
Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда тяжелое стечение
обстоятельств неожиданно разрешилось в благополучие.
До этого мига громоздились тут какие-то массивы из бредов и чудовищных
мороков; прогромоздились грозящие Гауризанкары событий2 и
обрушились — в двадцать четыре часа: ожидание в Летнем саду и тревожное
карканье галок; облечение в красный шелк; бал,-- то есть: пролетающие по
залам испугом, пролетающие арлекинадою — полосатые, бубенчатые, арлекины,
пламенноногие шутики, желтогорбый Пьеро и мертвецки бледный паяц, пугающий
барышень; голубая какая-то маска, танцевавшая с реверансами, подавшая с
реверансом записочку; и — позорное бегство из зала чуть не к отхожему месту
— у подворотни, где его изловил паршивенький господин; наконец — Пепп
Пеппович Пепп, то есть: сардинница ужасного содержания, которая... все
еще... тикала.
Сардинница ужасного содержания, способного превратить все вокруг в
сплошную, кровавую слякоть.
Мы оставили Николая Аполлоновича у магазинной витрины; но мы его
бросили; меж сенаторским сыном и нами закапали частые капельки; набежала
сеточка накрапывающего дождя; в сеточке этой все обычные тяжести,
384
выступы и уступы, кариатиды, подъезды, карнизы кирпичных балконов
потеряли отчетливость очертаний, мутнея медлительно и едва-едва выделяясь.
Распускали зонты.
Николай Аполлонович стоял у витрины и думал, что имени тяжелому
безобразию — нет: безобразию, которое длится сутки, то есть двадцать четыре
часа, или — восемьдесят тысяч шестьсот стрекотавших в кармане секундочек:
восемьдесят тысяч мгновений, то есть столько же точек во времени; но едва
мгновение наступало и на него наступали,-- секунда, мгновение, точка,--
как-то прытко раскинувшись по кругам, превращалось медлительно в
космический, разбухающий шар; шар этот лопался; пята ускользала в мировые
пустоты: странник по времени рушился, неизвестно куда и во что,
низвергался, может быть, в мировое пространство, до... нового мига; так
тянулись круглые сутки, восемьдесят тысяч стрекотавших в кармане секундочек,
каждая — разрывалась: пята скользила в безмерности.
Да, имени тяжелому безобразию — нет!
Лучше было не думать. И — думалось где-то; может быть,-- в разбухающем
сердце колотились какие-то думы, никогда не встававшие в мозге и все же
встававшие в сердце; сердце думало; чувствовал-- мозг.
Сам собою вставал остроумнейший, в мелочах проработанный план; и --
сравнительно — план безопасный, но... подлый: да... подлый!
Кто его только продумал? Мог ли, мог ли до этого плана додуматься
Николай Аполлонович?
Дело вот в чем: --
все последние эти часы сами собою перед глазами маячили иглистые
кусочки из мыслей, переливавшиеся все какими-то пламенно-цветными вспышками
и звездистыми искрами, как веселые канители рождественской елки:
безостановочно падали в одно сознанием освещенное место — из темноты в
темноту; то кривилась фигурка шута, а то проносился галопом лимонно-желтый
Петрушка — из темноты в темноту — по сознанием освеченному месту; сознание
же светило бесстрастно всем роящимся образам; а когда они впаялись друг в
друга, то создание начертало на них потрясающий, нечеловеческий смысл; тогда
Николай Аполлонович чуть не плюнул от отвращения:
— "Идейное дело?"
385
— "Никакого идейного дела и не было..."
— "Есть подлый страх и подлое животное чувство: спасти свою шкуру..."
— "Да, да, да..."
— "Я — отъявленный негодяй..."
Но мы видели прежде, что к точно такому же убеждению приходил
постепенно и его почтенный папаша.
...............................................................
Неужели же все это (что мы увидим впоследствии) протекало сознательно
в воле, в прытко бившемся сердце и в воспаленном мозгу? Нет, нет, нет!
А какие-то все же тут были рои себя мысливших мыслей; мыслил мысли не
он, но... себя мысли мыслили... Кто был автор мыслей? Все утро он не мог на
это ответить, но...-- мыслилось, рисовалось, вставало; прыгало в
колотившемся сердце и сверлило в мозгу; возникало оно над сардинницей — там
именно: вероятно, все это переползло из сардинницы, когда он очнулся от
теперь забытого сна и увидел, что покоится на сардиннице головой --
переползло из сардинницы; тогда-то он и припрятал сардинницу — он не помнит
куда, но... кажется... в столик; тогда-то он заблаговременно выскочил из
проклятого дома, пока там все спали; и крутился по улицам он, перебегая от
кофейни к кофейне.
Мыслила не голова, а... сардинница.
Но на улицах это все еще продолжало вставать, формируя, рисуя,
вычерчивая; если мыслила его голова, то его голова — и она!-- превратилася
тоже в сардинницу ужасного содержания, которая... все еще... тикала, или
мыслями правил не он, а громозвучный проспект (на проспекте все личные мысли
превращаются в безличное месиво); но если и мыслило месиво, месиву
проливаться чрез уши не препятствовал он.
Потому-то и мыслились мысли.
Что-то серое, мягкое болезненно копошилось под головными костями:
мягкое и, главное,-- серое, как... проспект, как плита тротуара, как от
взморья безостановочно перший туманистый войлок.
Наконец,-- продуманный, готовый во всех отношениях план (о котором мы
скажем впоследствии) появился и в поле сознания — в самый неподходящий
момент, когда Николай Аполлонович, Бог весть почему забежавший в переднюю
университета (где церковь)3, прилонился небрежно к 386
одной из четырех массивных колонн, беседуя с захожим доцентом, который
к нему наклонился и, обрызгивая слюной, торопливо спешил передать ему
содержание немецкой статьи, где...-- да: в душе его неожиданно лопнуло
что-то (так лопается водородом надутая кукла на дряблые куски целлулоида, из
которого фабрикуют баллоны): он,-- вздрогнув, откинувшись, вырвавшись --
побежал, сам не зная куда, потому что — именно: в это время открылось: --
— автор плана-то — он...
Он — отъявленный негодяй!..
Вот когда это понял он, то бросился на Васильевский Остров, к
восемнадцатой линии; вез его захудалый извозчик; и из пролетки, прямо в
спину извозчику, раздавался прерывистый, негодующий шепот:
— "А?.. Скажите пожалуйста?.. Притворщик... обманщик... убийца...
Просто — спасти свою шкуру..."
Негодовал, вероятно, он громко, потому что извозчик на него повернулся
с досадою.
— "Ась?"
— "Нет-с... Ничего..."
Извозчик же думал:
— "Барин, право, чудной..."
Николай Аполлонович, как и Апбллон Аполлонович, сам с собой
разговаривал.
Ветры вторили:
— "Отцеубийца!.."
— "Обманщик!.."
Сам не свой, выскочил Николай Аполлонович из пролетки; пересекая и
асфальтовый дворик, и сажени осиновых дров, влетел в черную лестницу, чтобы
броситься по ступеням и — неизвестно зачем; вероятно, просто из
любопытства: заглянуть в глаза виновнику происшествия, притащившему узелок,
потому что "отказ", который придумал он, был — конечно — предлогом: можно
было "отказ" не бросать им в лицо (и тем выиграть время).
Тут-то столкнулся с Александром Ивановичем: остальное мы видели.
...............................................................
Имени тяжелому безобразию — нет!
Да-- но сердце его, разогретое всем, бывшим с ним, стало медленно
плавиться: ледяной сердечный комок — стал-таки сердцем; прежде билось оно
неосмысленно;
387
теперь оно билось со смыслом; и бились в нем чувства; эти чувства
нечаянно дрогнули; сотрясения эти теперь — потрясли, перевернули всю душу.
Та громадина дома только что громоздилась над улицей грудами кирпичных
балконов; перебежав мостовую, он мог бы рукою нащупать ее каменный бок; но
как стал накрапывать дождик, то в тумане заплавал ее каменный бок.
Как и все теперь плавало.
Стал накрапывать дождик,-- и громадина сцепленных камней вот уже
расцепилась; вот уже она поднимает — из-под дождика в дождик — кружева
легких контуров и едва-едва обозначенных линий — просто какое-то рококо:
рококо уходит в ничто.
Мокрый блеск заяснел на витринах, на окнах, на трубах: первая струечка
хлынула из водосточной трубы; из другой водосточной трубы закапали частые
капли; бледные тротуары изошли мелким крапом; побурела медлительно сухая их
мертвизна; фыркнула грязью мимо летящая шина. И пошло, и пошло...
В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай
Аполлонович: плавали в дымах проспекты; казалось, что громадины зданий
повыдавились из пространства в какое-то иное пространство; смутно их оттуда
маячили узоры из перепутанных — кариатид, шпицев, стен. Голова его
закружилась; он прислонился к витрине; что-то в нем лопнуло, разлетелось; и
— встал кусок детства.
...............................................................
У старушки, у Ноккерт4,-- у гувернантки — на дрожащих
коленях, он видит, покоится его голова; старушка читает под лампой:

Wer reitet so spt durch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind...5

Вдруг,-- за окнами кинулись буревые порывы; и бунтует там мгла, и
бунтует там шум: совершается там, наверно, за младенцем погоня; на стене
подрагивает гувернанткина тень.
И опять...--
Аполлон Аполлонович — маленький, седенький, старенький — Коленьку
обучает французскому контредансу; выступает он плавно и, отсчитывая шажки,
выбивает ладонями такт: прогуливается — направо,
388
налево; прогуливается — и вперед и назад; вместо музыки он отрезывает
— скороговоркою, громко:

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой:
Ездок запоздалый, с ним сын молодой...6

И потом поднимает на Коленьку безволосые брови:
— "Какова же, гм-гм, мой голубчик, первая фигура кадрили?"
Все остальное было хладною мглой, потому что погоня настигла: сына
вырвали у отца:

В руках его мертвый младенец лежал...7

Вся протекшая жизнь оказалась игрою тумана после этого мига. Кусок
детства закрылся.
...............................................................
Мокрый блеск яснел на витринах, на окнах, на трубах; прядала струечка
из водосточной трубы; глянцеве-ла бурая мокрота тротуара; грязью фыркала
шина. В дымно-веющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай
Аполлонович; казалося, что громадины зданий повыдавились из пространства в
пространство; замаячили их оттуда узоры из перепутанных линий — кариатид,
шпицев, стен.

ЖУРАВЛИ



Николаю Аполлоновичу захотелось на родину, в детскую, потому что он
понял: он — малый ребенок.
Надо было все, все — отрясти, позабыть, надо было — всему, всему --
опять научиться, как учатся в детстве; старая, позабытая родина — он теперь
ее слышит. И — уже: надо всем раздался вдруг голос сирого и все же милого
детства, голос давно не звучавший; зазвучавший — теперь.
Того голоса звук?
Как невнятно над городом курлыканье журавлей, он так же невнятен;
высоко летящие журавли — в грохоте городском горожане не слышат их; а они
летят, пролетают над городом,-- журавли!.. Где-нибудь, положим,
На Невском Проспекте, в трепете мимо летящих пролеток и в гвалте
газетчиков, где надо всем поднимается
389
разве что горло автомобиля,-- среди металлических этих горл, в час
предвечерний, весенний, на панели, как вкопанный, встанет обитатель полей, в
город попавший случайно; остановится,-- кудластую, бородатую голову набок
он склонит и тебя остановит.
— "Тсс!.."
— "Что такое?"
А он, обитатель полей, в город попавший случайно, на твое изумление
бородатою, кудластою головой потрясет и хитро-хитро усмехнется:
— "А разве не слышите?"
— "?.."
"Послушайте..."
"Что? Да что же?.."
Он же вздохнет:
— "Там... кричат... журавли".
Ты тоже слушаешь.
Сперва ничего не услышишь; и потой, "УгКуда-то сверху, в пространствах
услышишь ты: звук родимый, забытый — звук странный...8
Там кричат журавли.
Оба вы поднимаете головы. Поднимает голову третий, пятый, десятый.
Мировые пространства сперва ослепляют всех вас; ничего, кроме
воздуха... И — нет: есть, кроме воздуха..., потому что среди всего голубого
такого там явственно проступает — все же знакомое что-то: на север...
летят... журавли!
Вокруг — целое кольцо любопытных; у всех подняты головы, и тротуар --
запружен; городовой пробирается; и — нет: не сдержал любопытства;
остановился, голову запрокинул; он — смотрит.
И ропот:
— "Журавли!.."
— "Опять возвращаются..."
— "Милые..."
Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовою мостовой, над
толпой — предвесенний тот образ, тот голос знакомый!
...............................................................
И так — голос детства!
Он бывает не слышен; и он — есть; курлыканье журавлей над
петербургскими крышами — нет-нет — и раздастся же! Так голос
детства.
390
Что-то такое расслышал теперь и Николай Аполлонович.
Будто кто-то печальный, кого Николаи Аполлонович еще ни разу не
видывал, вкруг души его очертил благой проницающий круг и вступил в его
душу; стал душу пронизывать светлый свет его глаз. Николай Аполлонович
вздрогнул; раздалось что-то, бывшее в душе его сжатым; в необъятность теперь
оно уходило легко; да, тут была необъятность, которая говорила нетрепетно:
— "Вы все меня гоните!.."
— "Что, что, что?"-- попытался расслышать тот голос и Николай
Аполлонович; необъятность же говорила нетрепетно:
— "Я за всеми вами хожу..."
Так она говорила.
Николай Аполлонович удивленно окинул глазами пространство, будто он
ожидал обладателя нетрепетно певшего голоса увидать пред собой; но увидел он
нечто другое; а именно: увидал плывущую гущу — котелков, усов, подбородков;
дальше шел — просто туманный проспект; и в нем плавали взоры, как все
теперь плавало.
Туманный проспект показался знакомым и милым; ай-ай-ай — каким
грустным казался туманный проспект; а котелковый поток с его лицами? Все эти
тут проходящие лица — проходили задумчивы, невыразимо грустны.
Обладателя голоса ж не было.
...............................................................
Только кто это там? Вон на той стороне? У вон той громадины дома? и --
под грудой балконов?
Да, там кто-то стоит.
Как и он, Николай Аполлонович; и тоже — у магазинной витрины, стоит
себе — под распущенным зонтиком... Да ничего себе: он разве что смотрит...
как будто; нельзя лица его разобрать. И что тут особенного? На этой вот
стороне — Николай Аполлонович, так себе, для своего удовольствия... Ну и
тот — ничего себе тоже: как Николай Аполлонович, как все проходящие мимо,--
только случайный прохожий; и он тоже грустный и милый (как и все теперь
милые); посматривает с независимым видом: я, де,-- что ж, ничего себе: сам я
с усами!.. Нет,-- бритый... Очертание его пальтеца напоминает, но... что? Он
не кивает ли?..
Просто в каком-то картузике.
391
И где это было?
Не подойти ли к нему, к милому обладателю картуза? Ведь проспект
публичный; ну, право же! Всем место найдется на этом публичном проспекте...
Просто так себе,-- подойти: посмотреть на предметы, которые там... под
стеклом за магазинной витриной. Всякий же право имеет...
Рядом там постоять независимо, и при случае мельком окинуть притворным,
будто бы рассеянным, а на самом деле внимательным оком,--
— его!
Удостовериться: что, дескать, это такое?
Нет, нет, нет!.. Прикоснуться к наверное костенеющим пальцам, и плакать
от глупого счастья!..
На панели пасть ниц!
— "Я — больной, глухой, обремененный... Успокой меня, учитель,
укрой..."
И услышать в ответ:
— "Встань..."
— "Иди..."
— "Не греши..."

Нет, конечно, не будет ответа.
Конечно же — ничего не ответит печальный, потому что и не Может быть
никаких ответов пока; ответ будет после — через час, через год, через пять,
а пожалуй, и более — через сто, через тысячу лет; но ответ — будет! А
теперь печальный и длинный, никогда не виданный в снах, но оказавшийся
всего-навсего незнакомцем, но незнакомцем неспроста, а, так сказать,
незнакомцем загадочным — просто печальный и длинный на него поглядит и
приложит палец к устам. Не глядя, не останавливаясь, он пойдет там по
слякоти..
И в слякоти скроется..

Но настанет день.
Изменится во мгновение ока все это. И все незнакомцы прохожие,-- те,
которые друг перед другом прошли (где-нибудь в закоулке) в минуту
смертельной опасности, те, которые о невыразимом том миге сказали
невыразимыми взорами и потом отошли в необъятность — все, все они
встретятся!
Этой радости встречи у них не отнимет никто.
392
Я, СЕБЕ, ИДУ...
Я, СЕБЕ, НИКОГО НЕ СТЕСНЯЮ...

— "Что это я",-- подумал Николай Аполлонович, — "замечтался не
вовремя..."
Времени терять теперь нечего... Время идет, а сардин-ница. себе тикает;
прямо бы к столику; бережно завернуть все в бумагу, положить в карман, да в
Неву...
И уже отводил он глаза от той громадины дома, где стоял себе незнакомец
под грудой кирпичных балконов с оаспущенным зонтиком, потому что опять стала
течь пресловутая гуща из туловищ на своих на многих ногах — гуща тел
человеческих, тут бегущих веснами, летами, зимами: тел неизменных.
И не вытерпел, опять посмотрел.
Незнакомец не двинулся с места; очевидно, он ждал, как ждал Николай
Аполлонович: ждал окончания дождика; вдруг он тронулся, вдруг попал в
людской ток — в эти пары и в эти четверки; треуголка, блиставшая лоском,
позакрыла его; беспомощно вытарчивал зонтик.
— "Отвернуться бы, да идти себе прочь! А ну его, незнакомца — вот
тоже, право!"
Но едва он подумал так, как (заметил он) из-под блещущей треуголки и из
мимо бегущих плечей любопытный картузик выясняться стал снова; рискуя
попасть под извозчика, перебежал мостовую он; он смешно протягивал зонтик,
вырываемый ветром.
Ну, как отвернуться тут? Как идти себе прочь?
— "Что это он",-- подумал Николай Аполлонович и неожиданно для себя
удивился:
— "А, так вот он какой из себя?"
Незнакомец вблизи несомненно проигрывал; издали был авантажнее; вид
имел загадочнее; грустнее; движения — медлительней:
— "Э!.. Да помилуйте: у него идиотический вид? Ай, картузик! Вот так
картузик? Бежит себе на журавлиных ногах; пальтецо трепыхается, зонтик
прорванный; и одна калоша не по ноге..."
— "Фью!"-- нечленораздельно тут выразился бы себя уважающий гражданин
и пошел бы себе, поджав обиженно губы с независимым видом: уважающий себя
гражданин непременно бы почувствовал нечто — что-то в роде такого:
— "Ну и пусть!.. Я, себе, иду... Я, себе, никого не стесняю... Я могу
при 393
случае дать дорогу. Но чтобы я?.. Ни-ни-ни: у меня дорога своя..."
Уважающим себя гражданином Николай Аполлонович, признаться, нисколько
не чувствовал (уж какое тут уважение!); но, вероятно, таким себя чувствовал
незнакомец, вопреки пальтишке, зонтишке и с ноги спадавшей калоше.
Будто он говорил:
— "А ну вот же: я, себе, посторонний прохожий, но прохожий, себя
уважающий... И я, себе, никого не пущу на дорогу... Никому дороги не дам..."
Николай Аполлонович тут почувствовал неприязнь; и уже собравшись
посторониться, переменил свою тактику: не стал сторониться; так едва они не
столкнулись носами; Николай Аполлонович — изумленный; незнакомец — без
всякого изумления; удивительно: закоченелая, большая рука (с гусиною кожею)
поднялась к картузу; деревянная же и хриплая дробь решительно отчеканила:
— "Ни-ко-лай А-пол-ло-нович!!.."
Тут только Николай Аполлонович заприметил, что стремительно налетевший
субъект (может быть, из мещан) перевязал себе горло; вероятно, на горле был
чирий (чирий же, как известно, стесняя свободу движений, появляется
неудобнейшим образом на кадыке, на позвоночнике (меж лопаток) --
появляется... в неописуемом месте!..).
Но более подробное размышление о свойствах злокозненных чирьев было
прервано:
— "Вы, кажется, не узнаете меня?" (Ай, ай, ай!)...
— "С кем имею честь",-- начал было Николай Аполлонович, поджимая
обиженно губы, но, приглядевшись к незнакомцу внимательней, вдруг откинулся,
скинул шляпу и воскликнул с перекривленным лицом:
— "Нет... вы ли это?.. Да какими же способами?.."
Он хотел, вероятно, воскликнуть: "какими судьбами". Естественно: в
случайном прохожем, имеющем вид попрошайки, Сергея Сергеича все же узнать
было трудно, потому что, во-первых, Лихутин облекся в партикулярное платье,
и оно сидело на нем, как на корове седло; во-вторых: Сергей Сергеич Лихутин
был — ай, ай, ай! — выбрит: вот в чем была сила! Вместо вьющейся,
белокурой бородки торчала какая-то прыщавая, несуразная
394
пустота; и — куда девалися усики? Это-то от волос свободное место (меж
губами и носом) превратило знакомую физиономию в незнакомую физиономию,-- в
просто какую-то неприятную пустоту.
Отсутствие собственной лихутинской бороды и собственных лихутинских
усиков придало подпоручику потрясающий вид идиота:
— "Нет... Или глаза мои изменяют мне, но... мне, Сергей Сергеевич,
кажется, что... вы..."
— "Совершенно верно: я в штатском..."
— "Я не то, Сергей Сергеич... Не это... Я не тем изумлен...
Изумительно все же..."
— "Что изумительно?"
— "Вы как-то преобразились весь, Сергей Сергеич.. Вы меня, пожалуйста,
извините..."
— "Это все пустяки-с..."
— "О, конечно, конечно... Я так себе... Я хотел сказать, что вы
выбрились..."
— "Э, да что там",-- обиделся тут Лихутин,-- "э, да что там
"побрились": отчего же и нет? Ну, побрился... Я не спал эту ночь... Отчего
же мне не побриться?.."
В голосе подпоручика Николая Аполлоновича поразила просто какая-то
злость, какая-то подавляющая такая чреватость, и столь не идущая к бритости.
— "Ну, и выбрился..."
— "Конечно, конечно..."
— "Ну, и пусть!" — не угомонялся Лихутин.-- "Я службу бросаю..."
— "Как бросаете?.. Почему бросаете?.."
— "По причинам приватным, касающимся лично меня... Вас, Николай
Аполлонович, эти мелочи не касаются... Не касаются вас приватные наши дела".
Подпоручик Лихутин тут стал придвигаться.
— "Впрочем, есть дела, которые..."
Николай Аполлонович, спиною толкая прохожих, стал явственно пятиться:
"Есть дела, Сергей Сергеич?"
"Дела, которые, сударь..."
Явственно зловещую ноту уловил Николай Аполлонович в хриплом голосе
подпоручика; и ему показалось, что отчетливо тот собирается для чего-то
такого изловить его руки.
— "Вы простудились?"-- переменил он порывисто разговор и соскочил с
тротуара; в пояснении своего замечания прикоснулся он к собственной шее, 395
разумея шейную перевязку Лихутина, какую-нибудь такую горловую простуду
— ну, жабу там, или — грипп.
Но Сергей Сергеевич покраснел, стремительно соскочил с тротуара,
продолжая свое наступление для того, чтоб... чтоб... чтоб... Некоторые из
прохожих остановились, смотрели:
— "Ни-ко-лай Аполло-нович!.."
— "?"
— "Право же, не для того я за вами бежал, чтобы мы говорили тут о
какой-то, черт возьми, шее..."
Остановился третий, пятый, десятый, вероятно подумавши, что изловлен
воришка.
— "К делу это все не относится..."
Внимание Аблеухова изострилось; про себя он шептал:
— "Так-так-так?.. Что же к делу относится?" И избегая Лихутина, он
опять очутился на сыром тротуаре.
— "В чем же дело?"
Где была память?
Дело с поручиком предстояло нешуточное. Да — домино же! черт возьми,
домино! О домино Николай Аполлонович основательно позабыл; он теперь только
вспомнил:
— "Есть дело, есть..."
Софья Петровна Лихутина, без сомнения, поразболтала... о случае в
неосвещенном подъезде; поразболтала и о случае у Зимней Канавки.
С этим-то делом теперь и приступает Лихутин.
— "Недоставало только вот этого... Ах, черт возьми: как все это
некстати!.. Вот ведь некстати!.."
И вдруг все нахмурилось.
Потемнели рои котелков; мстительно заблистали цилиндры; отовсюду снова
стал понаскакивать обывательский нос: носы протекали во множестве: орлиные,
петушиные, курьи, зеленоватые, сизые; и — нос с бородавкой: бессмысленный,
торопливый, огромный.
Николай Аполлонович, избегая взгляда Лихутина, это все обозрел и
глазами уткнулся в витрину.
Между тем Сергей Сергеич Лихутин, завладевая ру-кой Аблеухова и не то
ее пожимая, не то просто сжимая, собирая вокруг толпу любопытных зевак --
неумолимо, неугомонно отрезывал деревянною фистулою: ведь вот барабанные
палки!
396
— "Я... я... я... имею честь известить, что с утра уже я... я... я..."
— "?"
— "Я по вашим следам... И я — был: всюду был — между прочим, у
вас... Меня провели в вашу комнату... Я сидел там... Оставил записку..."
— "Ах, какая досад..."
— "Тем не менее",-- перебил подпоручик (ведь вот барабанные палки),--
"имея к вам дело: безотлагательный деловой разговор..."
— "Вот оно, начинается",-- шарахнулось в мозгу Аблеухова, и он
отразился в большой магазинной витрине меж перчаток, меж зонтиков и тому
подобных вещей.
Между тем рассвисталась по Невскому холодная свистопляска, чтобы
дробными, мелкими, частыми каплями нападать, стрекотать и шушукать по
зонтам, по сурово согнутым спинам, обливая волосы, обливая озябшие жиловатые
руки мещан, студентов, рабочих; между тем рассвисталась по Невскому холодная
свистопляска, поливая вывески ядовитым, насмешливым, металлическим бликом,
чтобы в воронки закручивать миллиарды мокрых пылиночек, вить смерчи, гнать и
гнать их по улицам, разбивая о камни; и далее, чтобы гнать нетопыриное крыло
облаков из Петербурга по пустырям; и уже рассвисталась над пустырем холодная
свистопляска; посвистом молодецким, разбойным она гуляла в пространствах --
самарских, тамбовских, саратовских — в буераках, в песчаниках, в
чертополохах, в полыни, с крыш срывая солому, срывая высоковерхие скирды и
разводя на гумне свою липкую гниль; сноп тяжелый, зернистый — от нее
прорастает; ключевой самородный колодезь — от нее засоряется; поразведутся
мокрицы; и по ряду сырых деревень разгуляется тиф.
Разорвалось крыло облаков; дождь кончился: мокрота иссякла...

РАЗГОВОР ИМЕЛ ПРОДОЛЖЕНИЕ



Между тем разговор имел продолжение:
— "Я имею к вам дело... Хочу я сказать — объяснение, не терпящее
отлагательств; я повсюду расспрашивал, как бы это нам встретиться: между
прочим, я был и вас расспросил у... как ее?.. У нашей общей знакомой, у
Варвары Евграфовны..."
397
— "Соловьевой?"
— "Вот именно... С Варварой Евграфовной у меня состоялось очень
тяжелое разъяснение — относительно вас... Вы меня понимаете?.. Тем хуже...
Но о чем это я... Да,-- эта-то Соловьева, Варвара Евграфовна (между прочим,
я ее запер) мне дала один адрес: приятеля вашего... Дудкина?.. Ну, все
равно... Я, конечно,-- по адресу, не дойдя до господина — Дудкина, что ли?
— встретил вас на дворе... Вы оттуда бежали... Да-с... И притом — не один,
а с неизвестной мне личностью... Нет, оставьте: nomina sunt odiosa... Вы
имели взволнованный вид, а господин...? Nomina sunt odiosa... имел вид
болезненный... Я беседы вашей прервать не решился с господином... Извините
— можете фамилию этого господина сохранить про себя..."
— "Сергей Сергеевич, я..."
— "Погодите-с!.. Я беседы прервать не решился, конечно, хотя... правду
сказать, вас с таким трудом удалось мне поймать... Ну вот: я за вами
проследовал; разумеется, на известной дистанции, чтоб случайно не быть
свидетелем разговора: я просовывать нос, Николай Аполлонович, не люблю... Но
об этом мы после..."
Тут Лихутин задумался, почему-то тут обернулся, глядя в даль Невского.
— "Проследовал... До вот этого места... Вы все время о чем-то вдвоем
говорили... Я — за вами ходил и, признаться, досадовал... Послушайте",--
оборвал он повествованье, похожее на типографский, случайно рассыпанный,
собранный и случайно прочтенный набор,-- "вы не слышите?"
— "Нет..."
— "Тсс!.. Слушайте..."
— "Что такое?"
— "Какая-то нота,-- на "у"... Там... там... загудело..." Николай
Аполлонович повернул свою голову; странное дело — как торопливо полетели
мимо пролетки — и все в одну сторону; ускорился бег пешеходов (поминутно
толкали их); иные оборачивались назад; сталкивались с идущими им навстречу;
равновесие совершенно нарушилось; он озирался и не слушал Лихутина.
— "Вы потом остались одни и прислонились к витрине; тут пошел
дождик... Прислонился к витрине и я, на той стороне... Вы все время, Николай
Аполлонович, на
398
меня глядели в упор, но вы делали вид, что меня и не заметили вовсе..."
— "Я не узнал вас..."
— "А я кланялся..."
— "Так и есть",-- продолжал досадовать Николай дполлонович, — "он за
мной гоняется... Он меня собирается..."
Что собирается?
Николай Аполлонович получил от Сергея Сергеича письмецо тому назад два
с половиной месяца, в котором Сергей Сергеич Лихутин убедительным тоном
просил не смущать покоя горячо любимой супруги — это было уже после моста;
некоторые выражения письмеца были трижды подчеркнуты; от них веяло чем-то
очень-очень серьезным — был эдакий неприятный словесный сквозняк, без
намеков, а — так себе... И в ответном письме Николай Аполлонович
обещался...
Обещание дал, и — нарушил.
Что такое?
Запрудив тротуар, остановились прохожие; широчайший проспект был пуст
от пролеток; не было слышно ни суетливого кляканья шин, ни цоканья конских
копыт: пролетели пролетки, образуя там, издали,-- черную, неподвижную кучу,
образуя здесь — голую торцовую пустоту, о которую опять свистопляска кидала
каскадами рои растрещавшихся капелек.
— "Посмотрите-ка?"
— "Ах, как странно, как странно?"
Точно тут пообнажились мгновенно громадные гранитные голыши, над
которыми тысячелетия проносилась белая водопадная пена; но оттуда, из дали
проспекта, из совершеннейшей пустоты, чистоты, между двух рядов черного от
людей тротуара, по которому побежал тысячеголосый, крепнущий гул (как бы гул
шмелиного роя),-- оттуда понесся лихач; полустоя на нем, изогнулся
безбородый, потрепанный барин без шапки, зажимая в руке тяжелое и высокое
древко: и отрываясь от деревянного древка по воздуху гребнями разрывались,
трепались и рвались легкосвистящие лопасти красного кума-чевого полотнища --
в огромную, в холодную пустоту; Ыл° странно увидеть летящее
красное знамя по пустому проспекту; и когда пролетела пролетка, то все
ко-телки, треуголки, цилиндры, околыши, перья, фуражки и косматые
манджурские шапки — загудели, зашаркали,
399
затолкались локтями и вдруг хлынули с тротуара на середину проспекта;
из разорванных туч бледный солнечный диск пролился на мгновение палевым
отсветом — на дома, на зеркальные стекла, на котелки, на околыщи.
Свистопляска промчалась. Дождь кончился.
Толпа смела с тротуара и Аблеухова, и Лихутина; разъединенные парой
локтей, они побежали туда, куда все побежали; пользуясь давкою, Николай
Аполлонович имел намерение ускользнуть от объясненья некстати, чтобы
броситься в первую там стоящую в отдаленье пролетку и, не теряя драгоценного
времени, укатить по направлению к дому: ведь бомба-то... в столике...
тикала! Пока она не в Неве, успокоения нет!
Бегущие его толкали локтями; черные фигурки выливались из магазинов,
дворов, парикмахерских, перекрестных проспектов; и в магазины, дворы,
боковые проспекты черные фигурки убегали спешно обратно; голосили, ревели,
топтались: словом — паника; издали, над головами там будто хлынула кровь;
поразвились из чернеющей копоти все кипящие красные гребни, будто бьющиеся
огни и будто оленьи рога.
И, ах как некстати!
Из-за двух-трех плечей, на одном уровне с ним, выглянул ненавистный
картузик и два зорких глаза обес-покоенно уставились на него: подпоручик
Лихутин и в суматохе его не утеривал из виду, выбиваясь из сил, чтобы снова
пробиться к пробивавшемуся от него чрез толпу Аблеухову: Аблеухов же
только-только хотел вздохнуть облегченно:
— "Не утеривайте меня... Николай Аполлонович; впрочем, все равно... я
от вас не отстану".
— "Так и есть",-- убедился теперь окончательно Аблеухов,-- "он за мною
гоняется: он меня никогда не отпустит..."
И пробивался к пролетке.
А за ними, из далей проспекта, над головами и грохотом голосов
вылизывались знамена, будто текучие языки и будто текучие светлости; и вдруг
все — пламена, знамена — остановились, застыли: грянуло отчетливо пение.
Николай Аполлонович через толпу, наконец, пробился к пролетке; но едва
он хотел в нее занести свою ногу, чтоб заставить извозчика пробиваться далее
чрез толпу, как почувствовал, что его опять ухватила просунутая чрез 400
чужое плечо рука подпоручика; тут он стал, будто вкопанный, и,
симулируя равнодушие, он с насильственной улыбкой сказал:
— "Манифестация!.."
— "Все равно: я имею к вам дело".
— "Я... видите ли... Я... тоже с вами совершенно согласен... Нам есть
о чем побеседовать..."
Вдруг откуда-то издали пролетел пачками рассыпанный треск; и издали,
разорвавшись на части, все те в копоти над головою толпы повосставшие
светлости, над головою толпы заметались и туда, и сюда; заволновались там
красные водовороты знамен и рассыпались быстро на одиноко торчавшие гребни.
— "В таком случае, Сергей Сергеевич, поговоримте в кофейне... Отчего
бы нам не в кофейне..."
— "Как так в кофейне...",-- возмутился Лихутин.-- "Я в подобных местах
не привык иметь объяснения..."
— "Сергей Сергеевич? Где же?.."
— "Да и я тоже думаю... Раз вы садились в пролетку, так сядемте и
поедемте ко мне на квартиру..."
Эти слова были сказаны тоном явно притворным: до крови прикусил себе
губы тут Николай Аполлонович:
— "На дому, на дому... Как же так — на дому? Это значит с поручиком с
глазу на глаз запереться, дать отчет о неуместных проделках над Софьей
Петровною; может быть, в присутствии Софьи Петровны дать отчет возмущенному
мужу о несдержании слова... Явно: здесь западня..."
— "Но, Сергей Сергеевич, я полагаю, что по некоторым обстоятельствам,
вам понятным вполне, мне у вас неудобно..."
— "Э, полноте!"
К чести Николая Аполлоновича, — он более не перечил; он покорно
сказал: "Я готов". И держался спокойно он; чуть дрожала нижняя челюсть --
вот только.
— "Как человек просвещенный, гуманный, вы, Сергей Сергеевич, меня
поймете... Словом, словом... и по поводу Софьи Петровны".
Вдруг, запутавшись, оборвал.
Они сели в пролетку. И — пора: там, где только что метались знамена и
откуда рассыпался пачками сухой треск, ни одного уже знамени не было; но
оттуда хлынула такая толпа, напирая на впереди тут бегущих, что сроенные в
кучи пролетки, стоявшие тут, полетели в
401
глубь Невского — в противоположную сторону, где уже циркуляция была
восстановлена, где вдоль улицы бегали серые квартальные надзиратели и конями
плясали жандармы.
Поехали.
Николай Аполлонович видел, что многоножка людская здесь текла, как ни в
чем не бывало; как текла здесь столетия; времена бежали там, выше; был и им
положен предел; и предела того не было у людской многоножки; будет ползать,
как ползает; и ползает, как ползла: одиночки, пары, четверки; и пары за
парами: котелки, перья, фуражки; фуражки, фуражки, перья; треуголка,
цилиндр, фуражка; платочек, зонтик, перо.
Вот все пропало: они свернули с проспекта; выше каменных зданий в небе
навстречу им кинулись клочковатые облака с висящею ливенной полосою; Николай
Аполлонович весь согнулся под бременем нежданно свалившейся тяжести;
клочковатое облако подползло; и когда серая, синеватая полоса их накрыла,--
стали бить, стрекотать, пришепетывать хлопотливые капельки, закруживши на
булькнувших лужах свои холодные пузыри; Николай Аполлонович сидел согбенный
в пролетке, завернувшись лицом в итальянский свой плащ; на мгновение он
позабыл, куда едет; оставалось смутное чувство: он едет — насильно.
Тяжелое стечение обстоятельств тут опять навалилось.
Тяжелое стечение обстоятельств,-- можно ли так назвать пирамиду
событий, нагроможденных за последние эти сутки, как массив на массиве?
Пирамида массивов, раздробляющих душу, и именно — пирамида!..
В пирамиде есть что-то, превышающее все представления человека;
пирамида есть бред геометрии, то есть бред, неизмеримый ничем; пирамида есть
человеком созданный спутник план

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися