Андрей Белый. Петербург

страница №18

на восьмидесятилетнем плече
швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою".
Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты
пройдешься мимо дубовой той двери — днем, утром, под вечер ты увидишь и
медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь — темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и
в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события;
уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский
наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо,
треуголка, галун, борода.
Миг,-- коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается
булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов
ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа,--
коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный,
кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы
тяжкоглавая булава, верно б, верно бы
428
здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал
Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косами; всадники
Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей.
Приближаются топоты. Это — железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же
все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.
С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих
глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз
балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным
из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его
чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.
Старый, каменный бородач!
Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы
над летами, зимами, веснами — круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето,
осень, зима: снова — лето и осень; тот же он; и летом он — пористый;
обледенелый, зимой истекал он ледышками; веснами от ледышек тех и сосулек
протекала капель. Но он — тот же: его минуют года. Самое время по пояс
кариатиде.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою
проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект;
этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые
плиты, так невесело озаренные октябревским деньком, отражаются: зеленоватый
облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из
рокочущих желобов.
Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года
подпирает подъезд Учреждения.
...............................................................
Что за день!
С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья
пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в
треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по
красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали
429
глаза на министерский портрет: и шли по нетопленым залам — к своим
холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского
кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине
растрещались поленья.
Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными
жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей
васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли
огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся огоньков;
разрывались там, отрывались и рвались — красные петушиные гребни, пролетая
стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с
отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей
мглой. В кабинете не было никого.
Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.
Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот;
слухи реяли; и — мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала
труба телефона:
— "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо
присутствие... быть не может..." И вторично трещал телефон:
— "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?.. Доложите, что время не
терпит..."
Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он
руками; через час — полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем
цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.
Через двадцать минут, поднимаяся по ступенькам желтого дома, он с
изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник,
с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на
него из-за статуи Ниобеи.
— "Аполлон Аполлонович",-- выкрикнул седовласый, аннинский кавалер,
из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал
оправлять большой шейный орден под галстухом.
— "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то
вас, мы-то к вам — трезвонили, теле-фонили. Ждали — вас..."
430
— "Я... ме-ме-ме", — зажевал сутулый старик,-- "разбираю свою
библиотеку... Извините уж, батюшка",-- прибавил ворчливо он,-- "что я так,
по-домашнему".
И руками он показал на свой драный халат.
— "Что это, вы больны? Э, э, э — да вы будто опухли... Э, да это
отеки?"-- почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
— "Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с
известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка--в Мороветринске..."
— "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров",-- тут лицо старика
недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно:
видимо, он более ничему удивиться не мог) — "и пожалуйте: завелась, знаете,
пыль"...
— "Пыль?"
— "Так я ее — тряпкой".
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед
этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно
важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом
столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
— "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее --
тряпкой..."
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир,
стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу
стремительно другая рука.
— "Что это?"
— "Как я вам докладывал только что..."
— "Нет-с, позвольте-с" — К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно
припал: помолодел, побелел, стал — бледнорозовым (красным быть он не мог
уже).
— "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой
подписью?!"
— "Аполлон Аполлонович..."
— "Подписи я не дам".
— "Да ведь — бунт!"
— "Сменить Иванчевского..."
— "Иванчевский сменен: вы — забыли?"
— "Подписи я не дам..."
431
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой
полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки,
опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал
слюной:
— "Как могли они думать? Одно дело — твердая, административная
власть, а другое дело...-- нарушение прямых, законных порядков".
— "Аполлон Аполлонович", — урезонивал аннинский кавалер,-- "вы
человек твердый, вы — русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно
подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя
костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу:
переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти
халата с гневно дрожащею челюстью.
— "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур
не учат..."
"Ме-емме... Я не дам своей подписи".
Молчание.
— "Ме-емме... Ме-емме..."
И надул пузырем свои щеки...
Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице;
для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами,
рассыпалась прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович
продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился;
скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на
перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку;
положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и
приказал немедленно перед собою развести огонек.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже
последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами
себе бормотали:
— "Ничего-с... Так себе..."
Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром
дохнувшая груда — малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.
Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и
с прищуренными глазами,
432
воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный,
окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с
ничем не запятнанной совестью.
— "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю...
Так-то-с, судари..."
Остро отточенный карандашик — вот он прыгает в пальцах; остро
отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь
последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в
Учреждение затрещит — в телефон: с уму непостижимым известием.
...............................................................
Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида — не двинулась:
бородач — старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.
Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча
восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они;
пробушевали январские дни так недавно: это был — девятьсот пятый год.
Каменный бородач!
Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел не
расскажет он никому.
Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от
тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой
шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в
открытую дверь.
После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа
белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного
выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.
Но о нем не расскажет он.
Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки,
приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда.
Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре;
и была у него в глазах — зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из
легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой.
Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у
окон.
433
Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось --
оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том
прижатом пятне — не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне
повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами.
Бородач его знает; и — помнит; но рассказать — не расскажет --
никому, никогда!..

Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит...
Бегут за днями дни, и каждый день уносит
Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем
Располагаем жить; а там — глядь: и умрем 31.

Так говаривал своему одинокому другу посе&евший, одинокий министр,
теперь почивающий.

И нет его — и Русь покинул он,
Взнесенну им...32

И — мир его праху...
Но швейцар с булавой, засыпающий над "Биржевкою", измученное лицо
знавал хорошо: Вячеслава Константиновича 33, слава Богу, в
Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в
Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила.
Помнит каменный бородач.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль
стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой — человеческою слезой?

На свете счастья нет, а есть покой и воля...
Давно желанная мечтается мне доля:
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег 34.

...............................................................
Приподымается лысая голова,-- мефистофельский, блеклый рот старчески
улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза — опламененные все
же; и все же — каменные глаза: синие — и в зеленых провалах! Холодные,
удивленные взоры; и — пустые, пустые. Мо-роками поразожглись времена,
солнца, светы. Вся жизнь — только морок. Так стоит ли? Нет, не стоит:
— "Я, судари мои, школы Плеве... Я, судари мои... Я — ме-ме-ме..."
Падает лысая голова.
434
...............................................................
В Учреждении от стола к столу перепархивал шепот; вдруг дверь
отворилась: пробежал к телефону чиновник с совершенно белым лицом.
— "Аполлон Аполлонович... выходит в отставку..."
Все вскочили; расплакался столоначальник Легонин; и возникло все это:
идиотский гул голосов, ног неровные топоты, из вице-директорской комнаты
вразумительный голос; и — треск телефона (в департамент девятый);
вице-директор стоял с дрожащею челюстью; в руке его кое-как плясала
телефонная трубка: Аполлон Аполлонович Аблеухов, собственно, уже не был
главой Учреждения.
Через четверть часа, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой
талией седовласый вице-директор с аннинской звездой на груди уже отдавал
приказания; через двадцать минут свежевыбритый и волнением молодеющий лик
проносил он по залам.
Так совершилось событие неописуемой важности.

ГАДИНА



Закипевшие воды канала бросились к тому месту, где с оголтелых
пространств Марсова Поля ветер ухал в суками стонавшую чащу: что за страшное
место!
Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башнею
напоминал он причудливый замок: розово-красный, тяжелокаменный; венценосец
проживал в стенах тех; не теперь это было; венценосца того уже нет
35.
Во царствии Твоем помяни его душу, о, Господи!
Розово-красный дворец выступал своим вверх протянутым верхом из гудящей
гущи узловатых, совершенно безлистных суков; суки протянулись там к небу
глухими порывами и, качаясь, ловили бегущие хлопья туманов; каркая, вверх
стрельнула ворона; взлетела, прокачалась над хлопьями, и обратно
низринулась.
Пролетка пересекала то место.
Полетели навстречу два красненьких, маленьких домика, образовавших
подобие выездной арки на площади перед дворцом 36; слева площади
древесная куча угрожала гудением; и будто наваливалось кренящимися верхами
стволов; шпиц высокий вытарчивал из-за туманистых хлопьев.
435
Конная статуя вычернялась неясно с отуманенной пло щади; проезжие
посетители Петербурга этой статуе не уделяют внимания; я всегда подолгу
простаиваю перед ней: великолепная статуя! 37 Жалко только, что
какой-то убогий насмешник при последнем проезде моем золотил ее цоколь.
Своему великому прадеду соорудил эту статую самодержец и
правнук38, самодержец проживал в этом замке; здесь же кончились
его несчастливые дни — в розовокаменном замке; он не долго томился здесь;
он не мог здесь томиться; меж самодурною суетой и порывами благородства
разрывалась душа его; из разорванной этой души отлетел младенческий дух.
Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре
окна; вон окошко — не из этого ль? И курносая в локонах голова томительно
дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых
угасаниях неба; или же: упирались глаза в серебряную игру и в кипения
месячных отблесков в густолиственной куще; у подъезда стоял павловец-часовой
в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе
золотогрудного генерала в андреевской ленте 39, направлявшегося к
золотой, расписанной акварелью карете; красно-пламенный высился кучер с
приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры.
Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к
сантиментальному разговору с кисей-но-газовой фрейлиной, и фрейлина
улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки, и — черная мушка.
В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на
тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая
лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто
тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги...
Не прошло и трех мгновений — и постель была смята: в месте бледного профиля
отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего — не было;
кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к
опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос;
вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под
спущенной кисеи, на 436
окне, в сквозном серебре,-- там дрожала черная, тощая тень.
А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель
императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с
изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто
прочерченный тушью... Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали
шаги 40.
...............................................................
Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и
вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до
времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд,
которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным
любопытства; неспокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он
боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его
касаться невмоготу... хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика
мелкой дробью толчков.
В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и
непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея
Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы
Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок;
угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал
не прикосновение к коже знакомого и, можно сказать, закадычного товарища
детства, а... гадины, которую... пришибают... на месте...
Аблеухов приметил тот жест; в свой черед стал с испугом присматриваться
и он к своему товарищу детства, с кем он был когда-то на ты; этот ты,
Сережка, то есть Сергей Сергеич Лихутин, со времени их последнего Разговора
помолодел, ну, право,-- лет на восемь, именно превратившись в "Сережку" из
Сергея Сергеича; но теперь-то уж этот "Сережка" с подобострастием не внимал
парениям аблеуховской мысли, как во время оно, на бузине, в старом дедовском
парке тому назад — восемь лет; прошло восемь лет; и все восемь лет
изменили: бузина сломалась давно, а он...-- подобострастно поглядывал он на
Сергея Сергеича.
Их неравные отношения опрокинулись; и все, все — пошло в обратном
порядке; идиотский вид, пальтецо,
437
толчки угловатого локтя и прочие жесты нервозности, прочитанные
Николаем Аполлоновичем, как жесты презрения,-- все, все это наводило на
грустные размышления о превратности человеческих отношений; наводило на
грустные размышления и это ужасное место: розово-красный дворец, дико воющий
и в небо вороной стреляющий сад, два красненьких домика и конная статуя;
впрочем, сад, замок, статуя уже остались у них за плечами.
И Аблеухов осунулся.
— "Вы, Сергей Сергеевич, оставляете службу?"
— "А?"
— " Службу..."
— "Как видите..."
И Сергей Сергеевич на него поглядел таким взором, как будто он доселе
не знал Аблеухова; он его оглядел от головы и до ног.
— "Я бы вам, Сергей Сергеевич, посоветовал приподнять воротник: у вас
простужено горло, а при этой погоде, в самом деле, ничего не стоит --
легко..."
— "Что такое?"
— "Легко схватить жабу".
— "И по вашему делу",-- глухо буркнул Лихутин; раздалось его суетливое
фырканье.
— "?"
— "Да я не о горле... Службу я оставляю по вашему делу, то есть не по
вашему делу, а именно: благодаря вам".
— "Намек",-- чуть было не воскликнул Николай Аполлонович и поймал
снова взгляд: на знакомых так никогда не глядят, а глядят так, пожалуй, на
небывалое заморское диво, которому место в кунсткамере 41 (не в
пролетке, не на проспекте — тем более...).
С видом таким прохожие вскидывают глаза на слонов, иногда проводимых
поздно вечером в городе,-- от вокзала до цирка; вскинут глаза, отшатнутся, и
— не поверят глазам; дома будут рассказывать:
— "Верите ли, мы на улице повстречали слона!"
Но все над ними смеются.
Вот такое вот любопытство выражали взоры Лихути-на; не было в них
возмущенности; была, пожалуй, гадливость (как от соседства с удавом);
ползучие гадины ведь не вызовут гнева — просто их пришибут,чем попало: на
месте...
438
Николай Аполлонович соображал поручиком проце-ясенные слова о том, что
службу покидает поручик — из-за него одного; да,-- Сергей Сергеич Лихутин и
потеряет возможность состоять на государственной службе после того, что
сейчас случится там между ними обоими; квартирка-то, очевидно, будет пуста
(в ней гадина и будет раздавлена)... Произойдет такое, такое... Николай
Аполлонович не на шутку тут струсил; он заерзал на месте и — и: все его
десять пальцев, дрожащих, холодных, вцепились в рукав подпоручика.
— "А?.. Что это?.. Почему это вы?"
Промаячил тут домик, домик кисельного цвета, снизу доверху
обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда
послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя
лукавыми ямочками на лилейных ланитах).
— "Сергей Сергеич... Я, Сергей Сергеевич... Я должен признаться вам...
Ах, как я сожалею... Крайне, крайне печально: мое поведение... Я, Сергей
Сергеич, вел себя... Сергей Сергеевич... позорно, плачевно... Но у меня,
Сергей Сергеевич, оправдание — есть: да, есть, есть оправдание. Как человек
просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей
Сергеевич,-- вы сумеете все понять... Я не спал эту ночь, то есть, я хотел
сказать, страдаю бессонницей... Доктора нашли меня",-- унизился он до
лганья,--"то есть мое положение — очень-очень опасным... Мозговое
переутомление с псевдогаллюцинациями, Сергей Сергеевич (почему-то
вспомнились слова Дудкина)... Что вы скажете?"
Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была
во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь
гнева: их... пришибают... на месте...
— "Псевдогаллюцинации...",-- умоляюще затвердил Аблеухов,
перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не
ответили); он хотел объясниться немедленно; и — здесь, на извозчике:
объясниться здесь — не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд;
если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то — все,
все, все: будет кончено! Кон-че-но!! Произойдет убийство, оскорбление
действием, или просто случится безобразная Драка:
— "Я... я... я..."
439
— "Сходите: приехали..."
Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими
глазами — поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали
капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри.
Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и
теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то
замешкался.
— "Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка... Ах? Где она?
Неужели же я выронил палку?"
Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай
Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны
умоляющие глаза.
— "Ну? Что же?"
— "Да палка".
Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво
раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными,
неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и — ни с места.
Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он,
схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно
высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника,--
принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.
Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в
руку: как они пройдут в эту дверь, — в темноте рука-то ведь может, пожалуй,
принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлонови-ча, щеке; в
темноте-то ведь не отскочишь; и — кончено: телодвижение совершится; род
Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).
Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился
рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей
полотна.
— "Я пойду, пойду, Сергей Сергеич..."
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъ-ездной ступеньки;
впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем.
Хлопнула подъездная дверь.
440

ТЬМА КРОМЕШНАЯ



Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый
миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика,
сопровождаемое мелким бисером восклицаний.
— "Я... вот здесь стоял: вот-вот — здесь стоял... Стоял, себе,
знаете..."
— "Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?.."
— "В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям
представлений..."
— "Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то --
ассоциациям?.."
— "Врач сказал... Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я
ходить умею и сам..."
— "А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста",--
раздалось уже выше...
— "И не думаю..."
— "Хватаетесь..."
— "Я же вам говорю...",-- раздалось еще выше...
— "Врач сказал,-- врач сказал: рредкое такое — мозговое расстройство,
такое-такое: домино и все подобное там... Мозговое расстройство...",--
пропищало уже откуда-то сверху.
Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:
— "Здравствуйте!"
Это было у самой двери Лихутиных.
— "Кто тут такое?"
Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой
голос.
— "Кто тут такое?",-- возвысил голос свой и Николай Аполлонович с
огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него
оторвалась, упала — рука; и — щелкнула облегчительно спичка.
Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:
— "А я стою себе тут... Звонюсь, звонюсь — не отпирают. И, скажите
пожалуйста: знакомые голоса".
Когда чиркнула спичка, то обозначились пухо-белые пальцы со связкою
роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура
Вергефдена — почему это он был здесь в этот час.
— "Как? Сергей Сергеевич?"
441
— "Обрились?.."
— "Как!.. В штатском..."
И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем
мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми
бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке
хризантем.
— "И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай
Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал... Вам ведь
было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего
вечера..."
Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал
прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя
его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий
Вергефден заторопился:
— "Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку... Мне и
некогда... Мы по горло завалены... Аполлон Аполлонович, батюшка ваш,
поджидает меня... По всем признакам ожидается забастовка... Дел — по
горло..."
Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно;
перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери,-- бабочка, сидящая
на чепце.
— "Маврушка, я не вовремя?"
— "Пожалуйте, барыня дома-с..."
— "Нет, нет, Маврушка... Лучше уж вы передайте цветы эти барыне... Это
долг",-- улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами
и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском
обществе дам...
— "Да, мой долг перед Софьей Петровной — за количество сказанных
фифок..."
И опять улыбнулся: и — спохватился:
— "Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас
переутомленный, нервозный..."
Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз
долетало:
— "И нельзя же все с книгами..."
Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:
— "Я, Герман Германович, тоже... И мне пора восвояси... Не по дороге
ли нам?"
Но шаги упали, и — бац: хлопнула дверь.
Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь --
схваченным; да,-- на этот раз
422
окончательно; схваченным перед Маврушкой. На лице его написался тут
ужас, на лице же Маврушки — недоумение и перепуг, в то время как какая-то
откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице
подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою
носовой свой платок — тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая
другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.
В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в
свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала --
прочь-прочь; подталкиваемая,-- отталкивалась она и оттискивалась она; так,
попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи
красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от
кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный
дом превратился для Nicolas Аблеухова — в ногою продавленный муравейник?
Что могла подумать тут изумленная Маврушка?
Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.
— "Пожалуйста, милости просим..."
Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи
достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом
озирая ту же перебитую ручку, заметил:
— "Я к вам... собственно... ненадолго..."
И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу — парового отопления
жар и запах); и — розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из
прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней — платья
Софьи Петровны...
Не было времени думать.
Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся
под руки Маврушке, отрывисто просипел:
— "В кухню..."
И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей
Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо
в комнату с Фудзи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под
складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща,
Николай Аполлонович.
443
Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел
пробегающий в дверь: кимоно; и --- захлопнулась дверь за куском кимоно.
Николай Аполлонович проехался через комнату с Фудзи-Ямами, не заметивши
здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на
полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась — после случая; ковры
потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не
заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка.
Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно
заметил...--
Там дверь приоткрылась — из Софьи Петровниной комнаты, там в дверную
щель просунулась голова: Николай Аполлонович только и видел — два глаза: в
ужасе глаза на него повернулись из потока черных волос.
Но едва на глаза повернулся он, как глаза от него отвернулись; и
раздалось восклицание:
— "Ай, ай!"
Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по
коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще
казался крылатым), покрытой испариной тоже,-- с жертвою, у которой из-под
крыльев плаща пренеприлич-но болталася зеленая брюка, выдавая предательски
штрипку.
— "Тррр" — волочилися по ковру его каблуки; и ковер покрылся
морщинками.
В это время Николай Аполлонович и повернул свою голову, и, увидевши
Софью Петровну, плаксиво он ей прокричал:
— "Оставьте нас, Софья Петровна: между мужчинами полагается это", — в
это время слетел с него плащ и пышно упал на кушетку фантастическим
двукрылым созданием.
— "Тррр" — волочилися по ковру его каблуки.
Ощутив громадную встряску, на мгновенье в пространстве Николай
Аполлонович взвесился, дрыгая ногами, и...-- отделилась от его головы, мягко
шлепнувши, широкополая шляпа. Сам же он, дрыгая ногами и описывая дугу,
грянулся в незапертую дверь плотно закрытого кабинетика; подпоручик
уподобился тут праще, а Николай Аполлонович уподобился камню: камнем
грянулся в дверь; дверь раскрылась: он пропал в неизвестности.
444


ОБЫВАТЕЛЬ



Наконец Аполлон Аполлонович встал. Обеспокоенно как-то он стал
озираться; оторвался от пачечек параллельно положенных дел: нотабен,
параграфов, вопросительных, восклицательных знаков; замирая, дрожала и
прыгала рука с карандашиком — над пожелтевшим листом, над перламутровым
столиком; лобные кости натужились в одном крепком упорстве: понять, что бы
ни было, какою угодно ценою.
И — понял.
Лакированная карета с гербом уже более не подлетит к старой, каменной
кариатиде; там, за стеклами, навстречу не тронутся: восьмидесятилетнее
плечо, треуголка, галун и медноглавая булава; из развалин не сложится
Порт-Артур; но — взволнованно встанет Китай; чу — прислушайся: будто топот
далекий; то — всадники Чингиз-хана.
Аполлон Аполлонович прислушался: топот далекий; нет, не топот: там
проходит Семеныч, пересекая холед-ные великолепия раз блистав шихся комнат;
вот он входит, озираясь, проходит; видит — треснуло зеркало: поперек его
промерцала зигзагами серебряная стрела; и — застыла навеки.
Проходит Семеныч.
Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры с неизменною
перспективой Невы: зеленоватым роем там неслись облака; они сгущались порою
в желтоватый дым, припадающий к взморью; темная, водная глубина сталью своих
чешуи плотно билась в граниты; в зеленоватый рой убегал неподвижный шпиц...
с Петербургской Стороны. Аполлон Аполлонович обес-покоенно стал озираться:
эти стены! Здесь он засядет надолго — с перспективой Невы. Вот его домашний
очаг; окончилась служебная деятельность.
Что же?
Стены — снег, а не стены! Правда, немного холодные... Что ж? Семейная
жизнь; то есть: Николай Аполлонович,-- ужаснейший, так сказать...; и — Анна
Петровна, ставшая на старости лет... просто Бог знает кем!
Ме-емме...
Аполлон Аполлонович крепко сжал свою голову в пальцах, убегая взглядом
в растрещавшийся и жаром Дохнувший камин: праздная мозговая игра!
445
Она убегала — убегала за грани сознания: там она продолжала вздыматься
в рои хаотических клубов; и вспомнился Николай Аполлонович — небольшого
росточку с какими-то пытливо-синими взорами и с клубком (должно отдать
справедливость) многообразнейших умственных интересов, перепутанных
донельзя.
И — вспомнилась девушка (это было, тому назад,-- тридцать лет); рой
поклонников; среди них еще сравнительно молодой человек, Аполлон Аполлонович
Аблеухов, уже статский советник и — безнадежный вздыхатель.
И — первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги — выражение
отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон
Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою
оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года; а в
одну из ночей зачат был Николай Аполлонович — между двух разнообразных
улыбок: между улыбками похоти и покорности; удивительно ли, что Николай
Аполлонович стал впоследствии сочетанием из отвращения, перепуга и похоти?
Надо было бы тотчас же им примяться за совместное воспитание ужаса,
порожденного ими: очеловечивать ужас. Они же его раздували...
И раздувши до крайности ужас, поразбежались от ужаса; Аполлон
Аполлонович — управлять российскими судьбами; Анна ж Петровна --
удовлетворять половое влечение с Манталини (итальянским артистом); Николай
Аполлонович — в философию; и оттуда — в собрания абитуриентов
несуществующих заведений (ко всем этим усикам!). Их домашний очаг
превратился теперь в запустение мерзости.
В эту-то опустевшую мерзость он теперь возвратится; вместо Анны
Петровны он встретится с запертою лишь дверью, ведущей в ее апартаменты
(если Анна Петровна не возымеет желания возвратиться — в опустевшую
мерзость); от апартаментов ключ находится у него (в эту часть холодного дома
заходил он — два раза: посидеть; оба раза схватил он там насморк).
Вместо ж сына увидит он моргающий, ускользающий глаз — огромный,
пустой и холодный: василькового цвета; не то — воровской; а не то --
перепуганный донельзя; ужас будет там прятаться — тот самый ужас, который
у новобрачной вспыхивал в ночь, когда Аполлон Аполлонович Аблеухов, статский
советник, впервые...
446
И так далее, и так далее...
По оставлению им государственной службы эти парадные комнаты, вероятно,
позакроются тоже; стало быть, останется коридор с прилегающими — комнатами
для него и комнатами для сына; самая его жизнь ограничится коридором: будет
шлепать там туфлями; и — будут: газетное чтение, отправление органических
функций, ни с чем не сравнимое место, предсмертные мемуары и дверь, ведущая
в комнаты сына.
Да, да, да!
Подглядывать в замочную скважину; и — отскакивать, услышавши
подозрительный шорох; или — нет: в соответственном месте провертеть шилом
дырочку; и — ожидание не обманет: жизнь застенная сына перед ним откроется
с точно такою же точностью, с какой открывается взору часовой разобранный
механизм. Вместо государственных интересов его встретят новые интересы — с
этого обсервационного пункта.
Это все — будет:
— "Доброе утро, папаша!"
— "Доброго, Коленька, утра!"
И — разойдутся по комнатам.
И — тогда, и — тогда: дверь замкнувши на ключ, он приложится к
проверченной дырочке, чтобы видеть и слышать и порою дрожать, прерывисто
вздрогнуть — от огненной, обнаруженной тайны; тосковать, бояться,
подслушивать: как они открывают душу друг другу — Николай Аполлонович и
незнакомец тот, с усиками; ночью, сбросивши с себя одеяло, будет он
выставлять покрытую испариной голову; и, обсуждая подслушанное, будет он
задыхаться от сердечных толчков, разрывающих сердце на части, принимать
лепешки и бегать... к ни с чем не сравнимому месту: по коридору отшлепывать
туфлями вплоть до... нового утра.
— "Доброе утро!"
"Так-с, Коленька..."
...............................................................
Вот — жизнь обывателя!
Неодолимое стремление повлекло его в комнату сына; робко скрипнула
дверь: открылась приемная комната; остановился он на пороге; весь --
маленький, старенький; теребил дрожащей рукою малиноватые кисти халата, 447
обозревая нескладицу: и клетку с зелеными попугаями, и арабскую
табуретку с инкрустациями из слоновой кости и меди; и видел — нелепицу: во
все стороны по-развились с табуретки кипящие красные складки пышно павшего
домино, будто бьющиеся огни и льющиеся оленьи рога — прямо под голову
пятнистому леопарду, распластанному на полу, с оскаленной головой; Аполлон
Аполлонович постоял, пожевал губами, почесгл будто инеем обсыпанный
подбородок и с омерзением сплюнул (историю этого домино он ведь знал);
шутовское и безголовое, раскидалось оно атласными полами и безрукими
рукавами; на суданской ржавой стреле была повешена масочка.
Аполлону Аполлоновичу показалось, что — душно: вместо воздуха в
атмосфере был разлит свинец; точно тут передумывались ужасные, нестерпимые
мысли... Неприятная комната!.. И — тяжелая атмосфера!
Вот — страдальчески усмехнувшийся рот, вот — глаза василькового
цвета, вот — светом стоящие волосы: облеченный в мундир с чрезвычайно
тонкою талией и сжимая в руке белолайковую перчатку, Николай Аполлонович,
чисто выбритый (может быть, надушенный), при шпаге, страдал из-за рамы:
Аполлон Аполлонович внимательно посмотрел на портрет, писанный последней
минувшей весною, и — прошествовал в соседнюю комнату.
Незапертый письменный стол поразил внимание Аполлона Аполлоновича: там
был выдвинут ящичек; Аполлон Аполлонович возымел инстинктивное любопытство
(рассмотреть его содержание); быстрыми шагами подбежал он к письменному
столу и схватил — огромный на столе забытый портрет, который он завертел с
глубочайшей задумчивостью (рассеянность отвлекла его мысль от содержания
ящичка); портрет изображал какую-то даму — брюнетку...
Рассеянность проистекала от созерцания одной высокой материи, потому
что материя эта развернулась в мыслительный ход, по которому устремился
сенатор; этот ход не имел ничего общего с комнатой сына, ни со стоянием в
комнате сына, куда Аполлон Аполлонович, вероятно, проник машинально
(неодолимое стремление — машинальный поступок); машинально потом опустил он
глаза и увидел, что рука его вертит уже не портрет, а какой-то тяжелый
предмет, в то время как мысль обозревает тот тип государственных деятелей,
которые в
448
просторечии имеют быть названы карьеристами, с представителем коих он
имел несчастие объясняться недавно: при покойном министре были они солидарны
с ним, а теперь они его — Аблеухова — собираются...
Что собираются?
Тяжелый предмет напоминал по форме сардинницу; он был вытащен рукою
сенатора машинально; машинально схватил Аполлон Аполлонович кабинетный
портрет, а очнулся от мысли — с круглогранным предметом: и в нем что-то
дзанкнуло; менее всего тут сенатор вспомнил о бездне (мы над бездною часто
пьем кофе со сливками) 42, но рассматривал круглогранный предмет
с величайшим вниманием, наклонив над ним голову и слушая тикание часиков:
часовой механизм — в тяжелой сардин-нице...
Предмет ему не понравился...
Предмет с собой он понес для более детального рассмотрения — чрез
коридор в гостиную комнату,-- склонив над ним голову и напоминая серую,
мышиную кучу; в это время он думал о все том же типе государственных
деятелей; люди этого типа для защиты себя от ответственности защищаются
пустейшими фразами, вроде "как известно", когда ничего еще не известно, или:
"наука нас учит", когда наука не учит (мысль его всегда струила какие-то яды
на враждебную партию)...
Аполлон Аполлонович пробежал с предметом к тому краю гостиной, где на
львиных ногах поднялся инкрустированный столик; чопорно со стола поднималась
там длинноногая бронза; на китайский лаковый он подносик положил тяжелый
предмет, наклоняя лысую голову, над которою ламповый абажур расширялся
стеклом бледно-фиолетовым и расписанным тонко.
Но стекло потемнело от времени; и тонкая роспись потемнела от времени
тоже.
...............................................................

НЕДООБЪЯСНИЛСЯ

Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лихутина, грянулся каблуками со
всего размаху о пол; сотрясение это передалося в затылок; задрожали
поджилки; он невольно упал на колени, протрамбовывая темно-зеленым сукном
неприятно скользкий паркет; и — ушибся.
449
Упал и... --
— тотчас привскочил, тяжело дыша и хромая, бросился с перепугу к
дубовому тяжелому креслу, представляя собой мешковатую и довольно смешную
фигуру с дрожащею челюстью, с явно дрожап;ими пальцами и с единственным
инстинктивным стремлением --поспеть: поспеть ухватиться за кресло, чтобы в
случае нападения и сзади торопливо забегать вокруг кресла, перелетая туда и
сюда за туда и сюда перелетающим, беспощадным противником, все движенья
которого напоминали конвульсии страдающих водобоязнью людей; поспеть
ухватиться за кресло!..
Или же, вооружившись тем креслом, опрокинуть противника, и пока тот
забйется под тяжелыми дубовыми ножками, броситься поскорее к окну (лучше
грохнуться из второго этажа на улицу, разбив вдребезги стекла, чем
оставаться наедине с... с...)...
Тяжело дыша и хромая, бросился он к дубовому креслу.
Но едва добежал он до кресла, как горячее дыхание подпоручика обожгло
ему шею; обернувшись, он успел разглядеть перекошенный блеклый рот и
пятипалую руку, готовую упасть на плечо: багровеющее от бешенства лицо, лицо
мстителя, с напряженными жилами на него уставилось окаменевающим глазом; в
том безобразном лице не узнал бы никто мягкого лица подпоручика,
уравновешенно отпускающего за фифкою фифку. Пятипалая не рука, а громадная
лапа, непременно упала бы Аблеухову на плечо, изломавши плечо; но он вовремя
перепрыгнул через кресло.
Пятипалая лапа упала на кресло.
И треснуло кресло; наземь грохнуло кресло; раздался над ушами --
неповторяемый, никогда еще не услышанный, нечеловеческий звук:
— "Потому что тут обречена погибнуть человеческая душа!"
И угловатое тело полетело за отлетевшей фигуркою; из слюной брызнувшего
ротового отверстия пачкою рас-трещавшихся хрипов вырывались, клокотали и
рвались тонкие, петушиные ноты — безголосые и какие-то красные...
450
— "Потому что... я... вмешался... понимаете? Во все это дело...
Дело... это... Понимаете?...
— "Потому что... я... вмешался... понимаете? Во все это дело...
Дело... это... Понимаете?.. Дело это такое... Дело мое сторона... То есть
нет: не сторона... Да понимаете ли?.."
И обезумевший подпоручик, настигнувши жертву, приподнял над согнувшейся
в три погибели фигуркою, ожидавшей затрещины, две трепетавших ладони (под
согбенной спиною все тщилась фигурка укрыть свою потную голову), нервно
сжала в кулаки, повисая всем корпусом над ежившимся у него под руками
комочком из мускулов; комочек же с трусливо оскаленным ртом изгибался и
кланялся, повторяя все ритмы рук и защищая ладонью свою правую щеку:
— "Понимаю, понимаю... Сергей Сергеевич, успокойтесь",-- выпискивало
из комочка, — "да тише же, умоляю вас, тише: голубчик, да умоляю же вас..."
Этот комочек из тела (Николай Аполлонович пятился, изогнутый
неестественно) — этот комочек из тела семенил на двух подогнутых ножках; и
не к окну — от окна (окно отрезывал подпоручик); в то же время в окне видел
этот комочек — (как ни странно, это все же был Николай Аполлонович) — и
трубу торчавшего пароходика; видел он за каналом — крышу мокрую дома; над
крышею была огромная и холодная пустота...
Он допятился до угла и — представьте себе: свинцовые пятипалые руки
ему упали на плечи (одна рука, скользнувши по шее, обожгла его шею
сорокаградусным жаром); так что он опустился — в углу на карачках,
обливаясь, как лед, холодной испариной.
Уже он собирался зажмуриться, заткнуть уши, чтоб не видеть полоумного
багрового лика и не слушать выкриков петушиного, безголосого голоса:
— "Ааа... Дело... где каждый порядочный человек, где... ааа... каждый
порядочный человек... Что я сказал? Да — порядочный... должен вмешаться,
пренебрегая приличием, общественным положением..."
Было странно слушать бессвязное чередование все же осмысленных слов при
бессмыслице всех черт, всех движений; Николай Аполлонович думал:
— "Не крикнуть ли, не позвать ли?"
Нет, чего там кричать; и кого позовешь там; нет — поздно; закрыть
глаза, уши; миг — и все будет кончено; бац: кулак ударился в стену над
головой Аблеухова.
Тут на миг приоткрыл он глаза.
451
Перед собой он увидел; две ноги были так широко расставлены (он сидел
на карачках ведь); головокружительная мысль — и: не обсуждая последствий, с
трусливо оскаленным, будто смеющимся ртом, с белольняными, растрепавшимися
волосами Николай Аполлонович стремительно прополз между двух широко
расставленных ног; привскочил,-- и без мысли прямо бросился к двери
(прометнулся в окне оловянный край крыши), но... пятипалые, прикосновения
ждущие лапы ухватили с позором его за сюртучную фалду; рванули: закракала
дорогая материя.
Кусок оторванной фалды отлетел как-то вбок:
— "Постойте... Постойте... Я... я... я... вас... не убью...
Остановитесь... вам не угрожает насилие..."
И Николай Аполлонович был грубо отброшен; он спиной ударился в угол; он
стоял там в углу, тяжело дыша, казалось, что его волосы — не волосы, а
какие-то светлые светлости на багровом фоне прокопченных кабинетных обой; и
его темно-васильковые обычно глаза теперь казалися черными от огромного,
холодного перепуга, потому что он понял: бесновался над ним не Лихутин, не
оскорбленный и

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися