Дмитрий Глуховский. Сумерки
страница №6
...е глубже в подземелье этой истории,и вокруг уже стояла совершенная темнота: светлый квадрат входа где-то высоко
и далеко за моей спиной, который мог раньше приободрить меня, оставляя
возможность бегства, больше не был виден.
Оставалось только продолжать спуск. От конца главы меня отделяли всего
два абзаца, и ничего еще более ужасного за те минуты, пока я их читаю, со
мной приключиться не могло.
"Что уже на следующий день случилась с нами благая вещь: отряд наш
вышел на некую опушку, от которой начиналась с пустого места превосходная
дорога, вымощенная великолепным белым камнем; похожие дороги мне случалось
видеть и в других местах, но они непременно куда-то вели, и были все в
скверном состоянии, и заросли лесом. Эта же дорога казалась проложенной лишь
год или два назад, и деревья с кустами сторонились ее, так что у нее имелась
еще и обочина.
Что Хуан Начи-Коком назвал эту дорогу "сакб" и сказал, что для индейцев
она священна, и зовется Дорогой судьбы. И что, прежде чем наш отряд вступит
на нее, нам следует знать, что обратного пути по ней не будет".
Как только я дочитал последние строчки, раздался грохот, в тишине моей
квартиры прозвучавший, как раскат грома. Кто-то возмутительно сильно и
требовательно стучал во входную дверь.
Я механически взглянул на часы.
Стрелки показывали полтретьего ночи.
La intrusion
Несколько секунд я сидел, парализованный неожиданностью и
необъяснимостью происходящего, вслушиваясь в наступившую после грохота
пронзительную тишину и убеждая себя, что стука не было, или, по крайней
мере, стучались не ко мне, а к соседям.
Три новых раздельных, четких удара, обрушившихся на мою — именно мою
— дверь, вывели меня из прострации. Укрыв листы испанского дневника в
ворохе машинописных страниц, я заставил себя подняться на ноги и сделать
первый нетвердый шаг вперед. Путь к входной двери дался мне нелегко:
настоянный на страхе, воздух в моей квартире стал плотным, как вода, не
пускал и отталкивал меня назад.
Оказавшись наконец у выхода, прежде чем посмотреть в глазок, я прижался
ухом к двери и замер. Мне было отлично слышно деловитое шуршание
электрического счетчика над головой, булькание капель, падающих из крана в
залитую водой кастрюлю в кухонной раковине, лай и вой собак где-то далеко на
улице... Но из-за двери не доносилось ни звука: никто не разговаривал, не
переминался с ноги на ногу, не прокашливался, готовясь объясниться с
хозяином квартиры по поводу неурочного визита. Надеясь услышать хотя бы
чужое дыхание, я затаил свое собственное и опустил веки...
...И тут же отпрянул, оглушенный. Очередные три удара стоявшие в
коридоре нанесли, казалось, точно в то место, к которому я прижимался ухом.
— Кто там? — голос подвел меня, поскользнулся и сорвался в
истерический визг.
Не меньше минуты я прождал ответа. В голову лезли мысли о том, что если
я загляну в дверной глазок, через него в меня могут выстрелить, как
поступают наемные убийцы в кино. Глупость, казалось бы, невероятная, но
предупреждение, проступающее сквозь кровавое пятно на последнем листе
перевода, готовило меня именно к такого рода сюрпризам.
Собаки во дворе завыли громче и на этот раз как-то особенно тоскливо.
Теперь я уже сказал бы, что они находятся не так уж далеко от моего
подъезда. Странно: бродячих псов у нас во дворе раньше не было, а кому
взбредет в голову гулять со своей собакой посреди ночи? И потом, разве на
прогулке с хозяином хоть один пес станет выть? Никогда о таком не слышал...
Я был готов думать о чем угодно, лишь бы не вспоминать, что сижу на
корточках под собственной дверью, в то время как снаружи меня кто-то ждет.
Помогла мне не отвага, а стыд. Стыд за нелепость своего положения, за
то, что я вынужден играть по чужим и навязанным мне правилам, за то, что
другие участники этой неведомой игры заставили меня позабыть о том, что все
это — не всерьез, розыгрыш. Неужели я так и буду ползать по паркету,
прячась от своих страхов как шестилетний мальчишка?
В шесть лет со мной приключилась любопытная история. Родители оставили
меня дома одного, как они делали довольно часто — в детстве я был
спокойным, самостоятельным и при этом предсказуемым, а моя самодостаточность
не то чтобы граничила с аутизмом, но вполне избавляла мать и отца от
этических сомнений и нормальной в случае других детей тревоги. Мальчик ведет
себя совсем как взрослый, шалить не станет, будет тихонько играть в
конструктор или читать книжку — сущий ангел; не то, что соседский. По
поводу незнакомых взрослых, которые могут звонить в дверь, я был четко
проинструктирован. Если в дверном глазке был чужой человек, открывать
запрещалось. Милиционеры, пожарные, водопроводчики, — как бы они ни
выглядели и что бы ни говорили — нельзя даже было спрашивать, кто там, и
никогда — заговаривать с посторонними на улице и отвечать на их вопросы.
Меня убедили, что этот простой кодекс полностью оградит меня от любых
опасностей, а на самый крайний случай оставался телефон в родительской
комнате, по которому можно было набрать написанный прямо на нем номер
районного отделения милиции. Сделать это мне так и не представилось случая.
Однако в тот раз, о котором я рассказываю, произошло нечто
непредвиденное. Уже начинало темнеть, и я, кажется, пошел на кухню, чтобы
сделать себе бутерброд.
Этот звук раздался из соседней комнаты — дверь в нее была приотворена,
но не широко, так что увидеть из коридора то, что творилось внутри, я не
мог. Звук был громкий и отчетливый; перепутать его с чем-либо было
невозможно. Единственное, что могло бы заставить меня задуматься — это
именно его чрезмерная громкость. Однако объяснение можно найти всему.
Так или иначе, в соседней комнате, где, разумеется, никого не было и не
могло быть, кто-то тяжело дышал.
Историями о привидениях я никогда не увлекался, хотя в шесть лет уже
довольно бегло читал: заботясь о моем воспитании, родители подкладывали мне
вполне материалистические и жизнеутверждающие книги, вроде сказок Джанни
Родари и Кристиана Пино. Только выросши и просмотрев любимую в детстве
книжку сказок, я не без удивления и некоторого ехидства открыл, что Кристиан
Пино был председателем французской Компартии. Пусть его перевод на русский и
объяснялся соображениями конъюнктуры и прочей интернациональной дружбы, но
сказки председатель писал совершенно волшебные — во всех смыслах. Однако
руководящий пост не мог не накладывать на сказочника определенных
обязательств: призраков, ведьм и прочих глупостей в его произведениях не
было. Впрочем, и без них обходилось прекрасно. То же и с Родари, Алексеем
Толстым, Степаном Писаховым и Туве Янссон. Весь этот перечень доброй детской
литературы, прошедшей суровый отбор редакторов Детлита, я привожу здесь
только для одного: чтобы пояснить, насколько я был не готов ко встрече с
привидениями.
Меня натаскивали на оборону квартиры от угрозы, исходящей извне. Дверь
мои родители изображали если и не непреодолимой, то уж точно --вполне
осязаемой и реальной преградой на пути гипотетических грабителей. Я таким
положением был вполне удовлетворен и о существовании других возможностей
даже не задумывался.
Представить себе, что в наш дом кто-то проник, минуя входную дверь, я
не сумел, о фантомах почти ничего не знал и при этом был полностью уверен,
что никто из знакомых мне людей в квартире находиться не может. В итоге,
усевшись на полу в прихожей и, так и не отважившись приоткрыть пошире дверь
в комнату, я заревел от ужаса. Когда в промежутках между долгими воплями я
затихал, чтобы набрать в грудь воздуха, из комнаты явственно слышалось
человеческое дыхание.
За десять минут, проведенные на ковролине в прихожей, я примирился с
тем, что в мире есть место сверхъестественным явлениям, и навсегда расстался
с ощущением покоя и уверенности в собственной безопасности. И еще научился
задавать себе и другим вопросы, даже когда знал, что вместо ответа меня
удостоят в лучшем случае недоуменным взглядом. А потом, за следующие пять
минут — преодолевать свой страх, перешагивать через инстинкт самосохранения
и, наконец, смеяться над собой.
Когда, обливаясь слезами, я встал с пола и, еще всхлипывая, толкнул изо
всех сил дверь, то понял, что каким-то образом открылось окно, и короткие
порывы ветра, рвущегося внутрь и лавировавшего между отворенными ставнями и
мебелью, создавали тот странный шум, который я принял за человеческое
дыхание. Окно я тут же запер,дверь в комнату, наоборот, распахнул и припер
стулом, чтобы она больше не закрывалась, а потом включил по всей квартире
свет. На этом экзорцистский ритуал завершился.
Так состоялось мое первое знакомство с демонами.
Три десятка лет спустя они вернулись, и что же? Я снова уселся на пол,
готовясь расплакаться!
Ноги спружинили сами, и, забыв о предосторожности и о подстерегающих
меня с той стороны убийцах со снабженными глушителями пистолетами, приникнув
к глазку, я повторил "Кто там?!". Как и прежде, отвечать оно мне не стало.
Видно было довольно скверно: лампочка на площадке перед моей дверью
перегорела, оставалась только одна лестничным пролетом выше, но и та — ватт
на сорок. Чтобы как следует рассмотреть жуткого визитера, мне пришлось
притушить освещение в коридоре. Сделал я это из какого-то противного,
липкого любопытства, с каким люди смотрят фильмы ужасов или наблюдают за
казнью других людей. Здравый смысл подсказывал совсем иное: скорее запереть
дверь на все оставшиеся замки, собачку, забаррикадироваться, вызвать
милицию! Вместо этого я повернул выключатель в прихожей и в сгустившемся
мраке принялся жадно изучать очертания фигуры, неподвижно стоявшей на
лестничной клетке в паре шагов от моей двери.
Она была ненормально огромная, больше двух метров ростом, отчего так и
подмывало успокоить себя: это понарошку, это просто какой-то шутник
завернулся в плащ и залез на табурет... Но по-настоящему меня испугали плечи
— непомерно широкие, делающие мутный силуэт в глазке чуть ли не квадратным,
как у каких-нибудьперсонажей в американских мультфильмах. Вот именно, что в
мультфильмах: отсутствие привычных глазу человеческих пропорций не позволяло
верить в подлинность, реальность этой фигуры. Во мне крепла уверенность в
том, что я сплю или брежу.
Несмотря на выступающий над плечами широкий бугор, который, по
видимости, должен был быть головой, все очертания вкупе решительно не
производили впечатления человеческой фигуры. Даже не окажись головы на
месте, мой гость не мог бы статьеще страшнее. Разглядеть его силуэт лучше
мешало слабое освещение и быстро запотевающий от волнения глазок, однако и
того, что я мог видеть, было вполне достаточно, чтобы сделать единственно
верный вывод: на лестничной клетке меня ждало создание, которому решительно
не было места в том, что мы называем "действительностью". Выражение "не от
мира сего" приобретало для меня новый, нехороший смысл.
Удивительно, но во мне имелась некая подсознательная готовность к такой
встрече. Начиная с определенного момента я чувствовал, что реальность
вот-вот может прогнуться и исказиться, как лицо посетителя в комнате смеха
(никогда не находил ничего смешного в этих неприятных заведениях) --
настолько необычен был попавший в мои руки документ и все, связанное с ним.
Как бы поточнее выразиться? Всерьез посвятив свою жизнь изучению НЛО,
начинаешь не только верить в пришельцев, но даже обижаться на них за то, что
они обходят тебя стороной.
Когда мои расширившиеся зрачки смогли зачерпнуть достаточно света,
чтобы присмотреться к нему повнимательнее, я смог различить некоторые
детали: оно, кажется, действительно было одето в безразмерный темный плащ, а
огромная голова была тяжело опущена на грудь, — чтобы я не видел лица? Или
его отсутствия? Оно стояло абсолютно неподвижно, не издавая ни малейшего
звука, словно было не живым существом, а механизмом, выполнившим часть своей
программы и замершим до новых приказаний.
Может, и вправду, чья-то глупая шутка? Как-никак, скоро Новый год, люди
уже празднуют. Нет ли у нас какой-нибудь народной традиции пугать людей до
полусмерти бездарными розыгрышами под праздник? Что-то было связано с
Сочельником, вроде бы, когда там этот чертов Сочельник? Скрутили из
проволоки каркас, накинули брезент, постучали в дверь — а сами сидят на
лестнице и стараются придушить смех. В этой штуковине на лестничной клетке
нет ровным счетом ничего такого, дураку ясно, что она неодушевленная. Вот
выйду наружу и задам им трепку!
Я так расхрабрился, что, и в правду взявшись за дверную ручку, потянул
ее вниз. Излишне уточнять, что не будь замок заперт, так куражиться я бы не
стал. Дверь я закрываю всегда, как только вхожу в дом, доведенным до
автоматизма движением: два поворота влево, потом щелчок — фиксатор уходит
наверх; на все не требуется и секунды. Случалось, конечно, изредка
забываться, вынося ведро или спускаясь к почтовому ящику за газетами, но уж
сегодня я точно заперся. Ведь правда?
Как только ручка описала дугу до конца, язычок спрятался, и дверь под
тяжестью моего тела медленно подалась вперед. Давно собирался смазать петли
— от пыли и ржавчины они безбожно скрипели, наждаком проходясь по слуховым
нервам всякий раз, когда я открывал дверь недостаточно быстро. Но
подсолнечное масло в петли заливать нельзя, так будет только хуже, — кто-то
мне об этом авторитетно рассказывал, а машинное надо было еще специально
разыскивать; в результате, вместо того, чтобы решить вопрос кардинально, я
научился чуть приподнимать дверь и отворять ее выверенным молниеносным
броском, которому могли бы позавидовать многие мангусты. Зато скрежет был не
таким мучительным.
Будь петли смазаны, я так и застрял бы в этом гипнотическом полусне, и,
конечно, осознал бы случившееся слишком поздно, когда сгустившийся за дверью
кошмар скользнул бы уже беззвучно в мой дом, и вышло бы так, что я сам
пустил его внутрь. Меня отрезвил протяжный надрывный скрип петель.
В те доли секунды, когда, спохватившись, я уже перестал толкать дверь
вперед, но еще не успел потянуть ее на себя, я ясно ощутил, как с другой
стороны за ручку мягко, но властно взялось оно... петли испуганно умолкли,
но створка упрямо продолжила движение. Мне пришлось упереться в пол и что
было сил дернуть обеими руками, — тяжесть была неимоверная, словно я, как
силач из книги рекордов Гиннесса, тянул на себя груженый железнодорожный
вагон. Язычок лязгнул и встал на место.
Не давая ему опомниться, я тут же закрепил успех — в полсекунды закрыл
один замок, сняв предохранитель, спустил пружину второго, протянул собачку,
потом громыхнул выдвижным засовом и только тогда перевел дыхание. Прижался к
глазку — темная махина стояла точно там же, что прежде, не сдвинувшись со
своего места ни на сантиметр.
Оглушенный и завороженный, я старался обуздать скачущее галопом сердце,
вцепившись в отполированный набалдашник на дверном засове, все еще упираясь
ногами в пол и не отрывая взгляда от фигуры на лестнице. Обдумать
творившееся со мной совсем не было времени: как раз в тот момент, когда я
думал отлучиться на кухню за мясным ножом, оно сделало шаг вперед.
Одного этого шага оказалось довольно, чтобы понять, как глупо и наивно
было надеяться на рациональное объяснение происходящего. Движение далось
созданию тяжело: оно медленно оторвало от пола ногу (нижняя часть его тела
оставалась для меня невидимой, зато верхняя, почти целиком укладывавшуюся в
обзорное поле глазка, перекосилась, левая сторона с какой-то тектонической
неспешностью и монументальностью вздыбилась, а потом приблизилась к глазку.
Затем с таким же усилием чудище (ничто не могло бы теперь убедить меня в
том, что передо мной человек) передвинуло вперед и другую половину своего
колоссального тела. Самым жутким показалось мне совершенное, невозможное
беззвучие, с которым оно перемещалось. Подобравшись поближе к двери, темный
силуэт заполнил собой все видимое пространство. Меня буквально отбросило
назад; сам я предпочел тогда списать это неосознанное движение на инстинкт
самосохранения, однако позже, анализируя свои ощущения, понял, что оно было
окружено полем ужаса, отталкивающим от него все живое... словно некий
дьявольский магнит наоборот. И тут же раздался стук — точно так же, как и
раньше: три неспешных тяжких удара.
Горло пересохло, и сглотнуть никак не удавалось. Игра явно зашла
слишком далеко; но главное — ход перешел к другим участникам, о
существовании которых я раньше догадывался, но верить в него отказывался
упрямо.
По счастью, телефон у меня стоит на столике в прихожей, значит, я мог
набирать номер, не отходя далеко от двери. Десять секунд на то, чтобы
метнуться на кухню за ножом (как будто он сможет меня спасти!) и,
вернувшись, наскоро обшарить все замки — да, вроде все заперто... Потом,
осторожно отходя спиной вперед, не поворачиваясьзатылком к входной двери,
дотянуться до телефона. Ступать как можно тише — скрип паркета не должен
заглушить ни малейшего шороха, который может донестись с той стороны. Теперь
остается только набрать нужный номер.
Гудок в трубке был сипловатый и чуть приглушенный. Арбатская телефонная
станция, наверное, оставалась последним оплотом сопротивления старых,
аналоговых узлов — все остальные уже пали под неудержимым напором
современных коммуникационных технологий. Качество связи было весьма
сомнительным: даже голос соседа из квартиры двумя этажами выше звучал из
моей трубки так слабо, будто ему пришлось добираться сюда из Западного
полушария по проложенному по дну океана трансатлантическому кабелю.
Случалось, на станции что-то барахлило, и тогда меня соединяли совсем не с
теми абонентами; бывало и так, что в шведском телефонном оборудовании начала
прошлого века, установленном на нашем узле, замыкало неведомые контакты, и в
мой разговор неожиданно вклинивались еще два посторонних человека.
Не помню уже, когда мне приходилось звонить в милицию, но за последние
десять лет такого точно не случалось ни разу. Я не имел ни малейшего
представления, сколько надо ждать, пока на другом конце провода некий
кинематографический мужественный оперуполномоченный с волевым подбородком
скажет "Вас слушают?". Поэтому, набрав сакраментальное "02" и напряженно
выслушав пять долгих гудков, после которых трубку все еще никто не снял, я
встревожился.
Шесть... десять... семнадцать... двадцать пять... На тридцать четвертом
гудке в мою дверь снова постучали — так сильно, что в ответ в кухонном
буфете задребезжала посуда. Я попробовал дозвониться до пожарных и неотложки
— безрезультатно. Казалось, я остался в этом мире один на один с чудовищным
посланником из чьих-то ночных кошмаров, осадившим мою квартиру и терпеливо
ожидающим моей капитуляции.
Трубка так и пролежала на столике всю ночь, через равные промежутки
времени испуская тонкий и неуверенный писк. Продрожав от страха и усталости
еще два часа, я в конце концов не выдержал и забылся пустым черным сном.
Когда я очнулся, на улице уже стоял день. На лестничной клетке никого не
было; но я успокоился, только пронаблюдав за ней в глазок минут десять и
увидев спускающуюся вприпрыжку соседскую девочку.
Я подошел к столику, повесил трубку, но затем из простого любопытства
перенабрал "02". Не знаю уж, что я хотел себе этим доказать. Уже через два
гудка в динамике что-то мягко щелкнуло и низкий мужской голос произнес:
— Милиция. Вас слушают?
Что можно сказать в таком случае человеку в форме? Всю ночь у меня под
дверью торчал голем, скорее приезжайте? Несмотря на предупреждения, я
продолжил читать манускрипт пятисолетней давности, и теперь темные силы
пытаются заставить меня прекратить это делать, защитите меня от них?
Поколебавшись несколько секунд и так ничего и не сказав, я отключился. Потом
отпер все замки и вышел наружу.
На площадке не было никаких следов существа, которое я накануне видел в
дверной глазок. Сквозь заиндевевшее окно посреди лестничного пролета внутрь
пробивались солнечные лучи, на улице стояла великолепная погода. Снизу
долеталирадостные детские голоса, кабина лифта беспокойно сновала между
этажами, то и дело хлопала дверь подъезда. Вчерашние страхи вдруг показались
мне смешными. Перенервничал? Заснул за столом, а потом в лунатическом сне
прибрел в прихожую? На всякий случай я вышел на середину площадки и
осмотрелся.
Обернулся назад и замер. На дерматиновой обивке моей железной входной
двери было что-то написано. Аккуратно прикрыв ее, я недоверчиво уставился на
черные буквы, выведенные, кажется, сажей. Надпись была сделана на испанском
— вроде без ошибок, но мне все же не удавалось отделаться от ощущения, что
эти слова стали первым, что их автор написал в своей жизни, так странно и
коряво были вырисованы буквы.
"el conocimiento es una condena"
...я мог перевести и без словаря...
"Знание это приговор".
— Совсем уже распоясались! — возмущенно пропыхтел кто-то за моей
спиной.
Я обернулся, поспешно пытаясь смахнуть с лица меловой след испуга.
Уперев руки в бока, у лифта стояла моя бескомпромиссная соседка из двери
напротив. Второй подбородок, скрывая шею, уходил прямо в расстегнутый ворот
нутриевой шубы. Под надвинутой на лоб круглой меховой шапкой мрачно горели
глубоко посаженные глаза.
Что же, будет мне сейчас делать внушение за поздних гостей, которые
спьяну барабанили в мою дверь ночь напролет и перебудили весь дом?
— Вы посмотрите, что делают, а? Вот и Леониду Аркадьевичу с седьмого
тоже такое написали, да еще и похлеще, про дочку его. Это, конечно, не из
наших. Здесь вечно в подъезде черт-те кто ошивается, на втором этаже всегда
окурков набросано! В следующий раз увижу — участкового вызову, с меня
хватит! Зачем их учат английскому этому, чтобы они двери людям портили?! --
ткнув в зловещее послание на моей двери своим пухлым пальцем, она чудесным
образом превратила его в заурядную хулиганскую выходку.
— Это испанский, — сообщил я ей доверительно, но наткнулся на колючий
подозрительный взгляд.
— А вы тоже хороши, — отрезала соседка.
— Серафима Антоновна... А вы вчера ночью ничего не слышали? Такой
грохот был на лестнице, несколько раз просыпался!
Я тоже нахмурился, всем своим видом показывая, что твердо стою на
стороне добропорядочных жильцов, и настроен решительно против хулиганов,
алкоголиков с пятого и семейки этажом выше, которая постоянно дрелит стены
после десяти вечера. Не говоря уже о големах.
— Стучали, стучали! Это на пятый этаж милиция приходила, так они там
дебоширили. Мне Светлана Сергеевна рассказывала. Пора их уже выселять,
пьяниц этих. Надо начать подписи собирать, — она гневно затрясла
подбородком, от чего жир на ее лице и шее всколыхнулся и пошел мелкой рябью.
Серафима Антоновна принялась расстегивать пуговицы на шубе, явно
рассчитывая на продолжение беседы о наболевшем, но я проворно ретировался за
дверь.
— Полностью солидарен. Вы извините, мне работать надо, заказчик ждет.
— А что же, похабщину эту вы не станете оттирать? И так весь подъезд
загажен! Заходите, я вам моющего средства дам, у вас нету ведь наверняка, у
холостого?
И, когда дверь уже захлопнулась, сквозь нее приглушенно донеслось
"Хам...".
"Знание это приговор". Куда уж яснее... Не просто какое-нибудь
абстрактное знание, а то самое, о котором мы все подумали — писавший
недаром использовал определенный артикль. То, за которым и была отправлена
экспедиция в непроходимые заросли нынешнего мексиканского штата Кампече. То,
которое так оберегали Хуан Начи Коком и полукровка Эрнан Гонсалес. То самое
знание, ради сохранения и передачи которого живым людям, быть может, и
писался дневник.
Вполне вероятно, ночной визит был последним предупреждением;
рассчитывать и дальше на снисхождение я не мог:та судьба, что постигла моего
предшественника, которому в руки попала первая глава, и страшная смерть
сотрудника бюро переводов подтверждали это.
Однако со мной творилось нечто необыкновенное. Вместо того, чтобы
заставить меня отказаться от этого дела, вселить в меня ужас перед
продолжением работы, надпись на моей двери разжигала во мне любопытство.
Когда я вспоминал о ней, слово "condena" было не в фокусе, мысленный взор
притягивало только чарующее "conocimiento".
Для чего же я проделал с отрядом конкистадоров весь его непростой и
запутанный путь сквозь сельву и арбатские переулки, сквозь опасности,
болезни и искушения? Неужели я готов бросить все и повернуть назад в тот
самый миг, когда впереди показалась прямая дорога? Если испытания и угрозы
не испугали испанцев, потерявших девять из десяти своих товарищей, хватит ли
мне храбрости, чтобы следовать за ними дальше хотя бы в воображаемые дебри?
Обещанноевознаграждение за отвагу и настойчивость спустя пятьсот лет было
все тем же. Как, впрочем, и ставка, но о ней я старался не думать.
Продолжение дневника просто обязано было скрывать что-то невообразимое.
Секрет изготовления золота из свинца? Рецепт средства, бесконечно
продлевающего жизнь? Предсказания будущего? Разгадка тайны гибели
цивилизации майя? Учитывая то, какие церберы охраняли эти сведения, на
меньшее я был уже не согласен.
Возможно, об этом догадывался и его автор, не излагавший на бумаге всех
своих мыслей. Стал ли бы он с таким упорством вести свой отряд вперед,
несмотря на тяжелые потери? Если такое знание стоило того, чтобы
хладнокровно пожертвовать ради него сорока человеческими жизнями, имел ли я
право, оказавшись на пороге обладаниям им, смалодушничать и не поставить на
кон всего одну — пусть и свою собственную?
Закрыв дверь на оба замка и собачку, я наспех умылся и, не завтракая,
стал перепечатывать перевод начисто.
Работал я так быстро, что справился со всем за пару часов, хотя из-за
спешки несколько раз и ошибался клавишей, после чего мне приходилось
вытаскивать лист, замазывать опечатку, бешено дуть на нее, чтобы быстрее
подсохло, а потом, с точностью часовщика проворачивая ручку на каретке,
пристраивать бумагу — не дай бог, буквы будут не на том уровне.
Меня подстегивало не только желание узнать наконец, что же находилось в
пункте назначения испанской экспедиции, но и проступающая сквозь него боязнь
не успеть этого сделать. Теперь я работал словно наперегонки со смутной
тенью за моей дверью. Она все еще отставала от меня на полкорпуса, и если я
приду к финишу первым, смогу хотя бы несколько секунд посмотреть на главный
приз, пусть в конечном итоге все же и проиграю.
Уже в четыре часа все было готово. Как обычно, я набирал под копирку.
Спрятав свой экземпляр перевода среди простынь и пододеяльников в бельевом
шкафу, я запахнул пальто, глянул в глазок, толкнул дверь и нажал кнопку
вызова лифта. Если все сложится удачно, еще успею вернуться домой засветло.
Идея ехать на троллейбусе была не моя — не иначе, как мне ее шепнул в
ухо бес, пристроившийся на левом плече. Только накануне я так замечательно
быстро доехал до бюро на метро — ума не приложу, зачем на этот раз мне
пришло в голову добираться на наземном транспорте. Садовое Кольцо было
непривычно пустым, а троллейбус как раз подъезжал к остановке, и припаянное
к мозжечку каждого москвича крошечное устройство, мгновенно вычисляющее
скорейший путь по городу с учетом погоды, пробок и последних новостей,
заставило меня вскочить на подножку, потеснив недовольного мужичка в
собачьей шапке.
Пожалел я об этом уже через пять минут, когда троллейбус намертво встал
между Краснопресненской и Маяковской. Водитель извинился тоном, не терпящим
возражений, и заявил, что по техническим причинам поездка временно
прерывается. Для нетерпеливых он открыл переднюю дверь, но тут же грозно
пообещал исправить положение за десять минут.
Выйти не решился почти никто: идти до ближайшей станции метро по
обледенелому тротуару было никак не меньше тех десяти минут, за которые
водитель взялся устранить неполадку. В итоге на починку ушло более получаса,
но большинство пассажиров так и остались сидеть на своих местах: когда
прождал уже 15 минут, начинаешь бояться, что троллейбус тронется, как только
ты сойдешь.
Дыханием я проплавил в инее, покрывавшем стекло, круглое смотровое
отверстие. Видно через него было немного: кусок дома и недавно установленный
в специально разбитом скверике еще один памятник героям Великой
Отечественной войны. В этом году, приурочив к очередной, в общем-то, не
слишком круглой годовщине Победы, их установили по стране как-то особенно
много, включая статую совершенно невероятных размеров и весьма сомнительных
художественных достоинств. Весь город был заклеен афишами концертов песен
военных лет, кинотеатры показывали ретроспективы черно-белых фильмов о
партизанах и взятии Рейхстага, модные фотоцентры с помпой открывали выставки
вроде "Лица героев" или "Те, кто...".
Для меня возвращение Победы из архивов на улицы оставалось загадкой.
Двадцать лет назад, насколько я помнил, этому событию уделялось куда меньшее
внимание. Людей, которые в ту войну не то что сами с оружием в руках ступали
по полям смерти, сочащимся кровью, которой пролито столько, что всю ее
впитать земля не может, но хотя бы помнили вой сирен тревоги, рвущий пелену
чуткого детского сна, в живых оставалось все меньше и меньше. Но почему-то
именно сейчас праздник Победы нежданно обрел ту значимость, которая была у
него, наверное, только в первые десять-пятнадцать лет после окончания войны.
Может быть, это было последнее "спасибо" последним живым ветеранам. А
может, государство черпало вдохновение в их подретушированных историками
подвигах и надеялось, что граждане последуют его примеру. И Победа стала
вдруг занимать все больше места в сознании народа. Мне это казалось
противоестественным: накрашенные старухи плохо смотрятся на пропагандистских
плакатах. Семидесятилетней Марлен Дитрих нельзя доверять соблазнение нации.
История — это медуза Горгона; под ее пристальным взглядом все обмирает
и окаменевает. Живые лица, способные когда-то выразить боль,
радость,страсть, страх — застывают с одинаковой героической гримасой.
Настоящие цвета — коричневый, розовый, зеленый, голубой, карий, рыжий,
пшеничный — пропадают, уступают место двум мертвым: слепяще-мраморному --
для вождей, гранитно-серому — для исполнителей их воли.
Раскиданные по всей нашей стране окаменевшие бойцы Великой
Отечественной — как наколотые на булавки и засушенные бабочки. Одни
призваны уберечь от тления красоту и изящество, другие — спасти от забвения
героизм и самопожертвование. Но состояние души нельзя сохранить в формалине.
Дети, приученные говорить "Слава героям", плохо понимают, о чем речь.
Подлинная память о любой войне живет всего три поколения: чтобы чувствовать,
что она значила для тех, кто ее пережил, нужно слушать об этой войне от них
самих — сидя у них на коленях. Для праправнуков солдат, не заставших уже их
в живых, останутся только скучные учебники, слащавые, однобокие фильмы и
грозно смотрящие в вечность пустые глаза без зрачков, выдолбленные в граните
статуй.
У меня, как и почти у всех, наверное, наворачиваются на глаза слезы,
когда заслуженный артист глубоким басом выводит "Этот День Победы...". Я
тоже рос на фильмах о танкистах и о подвиге разведчика Кузнецова. Нацарапать
свастику — символ зла, и звездочку — герб "хороших" — на флаге или башне
танка, до сих пор умеет каждый мальчишка, малюющий что-то в своей тетрадке,
и я лично перевел на эту непреходящую тему не меньше десятка детских
альбомов для рисования. Раз в год, увидев старика с орденской планкой, я
испытываю желание сказать ему "спасибо", хотя в остальное время его
занудство и ставший с годами невыносимым характер заставляют меня пожелать
ему самого страшного. В конце концов, я пишу слово "Победа" с большой буквы.
Видимо, я чувствую по поводу той войны и людей, которые в ней победили,
то же, что и большинство. Но я не понимаю, почему с каждым годом она
становится все важнее, а остальные, кажется, этому совсем не удивляются.
Памятники и мемориальные доски на каждом углу кажутся мне своеобразными
урнами — но не для праха, а для отлетевших душ умерших стариков с
орденскими планками. Ваяющие героев Великой войны скульпторы просто
отрабатывают гонорары, политики, произносящие речи на церемонии открытия
монумента, на самом деле думают о своих любовницах, а дети, кладущие цветы у
подножья, волнуются, как бы не споткнуться, идя обратно, потому что это
очень важный праздник, хотя и непонятно, почему. Увидеть в граните и мраморе
отголоски знакомого лица, в последний раз виденного перед боем шесть или
семь десятилетий назад, и заплакать могут только ветераны. Скоро их не
останется совсем, а город окончательно превратится в бессмысленный и
бесполезный сад камней.
Троллейбус конвульсивно дернулся, затарахтел и поехал, а я так и сидел,
примерзнув взглядом к сужающемуся прозрачному кружку на белом окне.
В приемной (назвать ее по другому у меня просто не поворачивался язык)
бюро переводов "Акаб Цин" на сей раз сидела не та очаровательная
роботизированная девушка, что выручила и обрекла меня, передав мне новую
главу, а сошедший с рекламной страницы глянцевого журнала для верхнего
сегмента среднего класса современный молодой человек в строгом костюме с
почти незаметным налетом легкомыслия, дозволенного банковским сотрудникам на
коктейльной вечеринке.
Зубы у него были белыми, как альпийские вершины, и он об этом хорошо
знал. Радушная улыбка была поразительно прочно пришита к его лицу. Глаза не
выражали ровным счетом ничего. Наверное, этот навык вырабатывается только
после долгих лет особых тренировок.
Приняв у меня папку с выполненным заказом, клерк поблагодарил меня, и,
безошибочно назвав мои имя и отчество, спросил, желаю ли я и дальше
продолжать работать с тем же клиентом. Испарину, выступившую на моем лбу, и
мелко дрожащие руки, протянутые с жадностью и нетерпеливостью героинщика, он
тактично не заметил. Типовой пластиковый файл со следующей частью перевода и
гонорар в белом конверте с логотипом бюро "Акаб Цин" легли на прилавок.
Никаких вопросов служащий не задал, а обмен двумя одинаковыми черными
папками и конвертом с хрустящими купюрами дополнил забавное сходство
происходящего с некой шпионской операцией или сделкой по поставке все того
же героина.
— Когда же вам успели это доставить? — я указал на полученную мной
папку. — Ведь вроде бы я только вчера предыдущую часть забрал на перевод.
Вам что, сразу несколько дали? Я бы мог тогда...
— Нет, что вы, — он улыбнулся еще шире, — мы бы вам тогда,
разумеется, вручили все сразу. Так было бы намного эффективнее. Незадолго до
вашего прихода занесли. Минут сорок назад.
— А... вы не могли бы сказать, кто занес? Как он выглядел, и вообще...
— Мне очень жаль, но мы не предоставляем сведений о наших клиентах, --
благожелательное выражение на его лице неуловимо переменилось: то, что я
ошибочно принял за улыбку, казалось теперь грозным оскалом хищника,
предупреждающим чужака, что тот вступает на запретную территорию.
— Да, я понимаю, прошу прощения...
— Можете вернуть заказ в любое время, как только будет готов, — как
ни в чем не бывало продолжил он. — Мы работаем без выходных. Всего доброго.
Стемнело удивительно быстро, словно кто-то повернул выключатель. Когда
я заходил в подъезд дома, где находилось бюро, улицы еще плавали в молочном
мареве. Но всего за пятнадцать минут воздух так щедро разбавили чернилами,
что, если бы не фонари, от Земли остался бы только пятачок двадцати шагов в
радиусе и со мной в центре.
Решив не искушать судьбу, я поехал на метро. С наступлением темноты я
почувствовал себя куда менее уверенно, и ни предвкушение нового путешествия
во времени, ни мысли о все четче вырисовывающейся в словесном тумане
разгадке конечной цели экспедиции не помогали мне больше отвлечься от образа
чудовища, всю ночь ждавшего меня под дверью моей квартиры. В переходах мне
несколько раз казалось, что на меня и идущих впереди людей падает тень от
огромной фигуры, достающей до потолка и закрывающей своей могучей спиной
светильники на потолке. Я оборачивался, только чтобы укорить себя за
слабость и потакание своим глупым страхам. От ощущения того, что за мной
следят, физически ощутимо свербило в спине и неприятно щекотало в затылке.
Дождавшись поезда на самом краю платформы, я уступил себе еще раз и,
расталкивая выходящих из дверей пассажиров, до отправления успел пробежать
два вагона, прежде чем заскочил внутрь. За мной никто не погнался, и до
выхода на улицу тревога чуть разжала хватку.
Хотя я мог бы скостить приличный кусок пути, идя от метро по пустым
вечерним переулкам, ноги понесли меня на Арбат — там пока было многолюдно,
а значит, вероятность нападения снижалась — во всяком случае, мне так
хотелось думать. Сдерживать себя мне становилось все труднее, и если
отсчитывая тройные арбатские фонари, мне еще удавалось шагать размеренно,
чтобы не привлекать внимание, то зайдя в свой двор, я стремглав кинулся к
своему подъезду. На другом конце дворового сквера опять слышался лай и
подвывание — не иначе, как его и действительно облюбовала свора бродячих
псов.
Но когда я уже набирал входной код в подъезде, вечернюю арбатскую
какофонию — мешанину из гула моторов, шума голосов, гудков и собачьей
перебранки прорезал долгий жуткий вопль, леденящий и какой-то нездешний.
Собаки мгновенно смолкли, словно поперхнувшись своим лаем, а потом одна
за другой отчаянно завыли. Я дернул ручку двери, закрывая ее за собой, и за
считаные секунды взлетел на этаж, загнанно огляделся по сторонам на
площадке, и только оказавшись в своей квартире и щелкнув всеми замками,
изможденно прислонился кстене в прихожей и попробовал отдышаться.
На лестнице все было тихо. Даже не снимая пальто, я прошел в комнату и
выложил на стол и приоткрыл папку. Из-под блестящего черного пластика мне
успокаивающе подмигнула старая песочная бумага. Я вытер вспотевший лоб и
откинулся на спинку стула.
"Что значение индейского слова сакб, которым обозначалась та
удивительная белокаменная дорога, по которой мы решили ступать далее,
раскрылось для меня лишь позднее. И что жизнь моя от этого переменилась, и я
сам после уже никогда не был прежним.
Что перемены были связаны с тем, что случилось со мной во время моего
странствия по сакбу и с тем, что открылось мне в конце моего пути. С тем
знанием, о котором поведу рассказ ниже, и о котором я писал уже во введении
к настоящему отчету, помещенном мною в Первой главе сего дневника...."
La iniciacien
"Что по этому сакбу мы отправились далее, и шли, если верить звездам,
на юго-восток, и что в первые часы путь давался нам необычайно легко,
поскольку под ногами впервые за долгие дни оказалась мощеная дорога, а не
коварная земля болот.
Но что та легкость, с которою мы продвигались вперед поначалу, была
обманчивой; и теперь, когда я уже считаю эту проклятую дорогу живым
существом, то думаю, что она так нарочно заманивала странников, привлекая их
ровными своими камнями и свободным от лиан небом над головою. Нам и ранее
следовало догадаться о причинах того, почему растения и животные не
осмеливались вступать на нее, отчего сакб оставался всегда пустым и чистым.
Что по прошествии некоторого времени начало твориться с нашим отрядом
скверное: люди шли все с большим трудом, а каждый шаг стоил таких усилий,
будто сакб пил из нас жизнь всякий раз, когда нога прикасалась к его камням.
Что, ощутив это, обратился я к проводнику Хуану Начи Кокому за
надлежащими объяснениями, и тот, не скрывая от меня правды, сообщил, что
дорога эта заколдована древними волшебниками его народа, и сказал он также о
том, что в этих местах ему еще не приходилось бывать ранее и ведет он нас
только по указаниям стариков, с которыми говорил до отправления в путь. И
что те предупреждали его о колдовских свойствах Дороги судьбы, но тогда,
помолившись Пресвятой Деве Марии, он набрался сил, чтобы справиться с
сомнениями и преодолеть страх; теперь же опасается, что испанские боги не
ступали еще в эту чащу, и здесь сильнее ее вековечные хозяева.
Что мне пришлось опять и утешать его, и грозить, и уверять в
беспредельном могуществе Господа нашего Иисуса Христа и Богородицы, и
напоминать, что пред ними туземные божки — лишь деревянные чурбаны, удел
которых — тлен и забвение. Что слова мои возымели на него определенное
действие, отчего он утих и только умолял меня не оскорблять индейских богов,
пока мы находимся в их вотчине, а не в Мани, под защитою крепостных стен и
монастырских распятий.
Что с наступлением темноты всеми нами овладел страх, причин которому
было не найти, а описать который я полагаю невозможным. И что этот страх
возымел такую власть надо всеми солдатами, и даже надо мною, и Васко де
Агиларом, и братом Хоакином, что по немому согласию мы в одно мгновение
решили остановиться на том месте, где находились, и разбить там лагерь;
далее же двигаться только с восходом солнца.
Что эту ночь мы провели в великой тревоге и, как бы ни были утомлены
долгой дорогою, так и не сумели сомкнуть глаз, пребывая в тяжелой полудреме,
но, приходя в сознание от странных шумов, которые слышались из чащи.
Что более всего смущал нас удивительный и страшный крик неизвестного
дикого зверя, напоминавший отдаленно вопль ягуара, раздававшийся в зарослях
неподалеку от нашего лагеря.
И что припомнил я, как такой же крик слышал сквозь сон на рассвете в
ночь, когда второй наш проводник, полукровка Эрнан Гонсалес, порешил себя".
Я отложил в сторону листы и потер виски. Начав постепенно привыкать к
мысли о том, что между описываемыми в дневнике событиями и моей жизнью
налаживается некая необъяснимая связь, и эта странная синхронизация все
усиливается, я был готов поверить в то, что замогильный вой, который я
слышал в своем дворе — не что иное, как эхо криков разбуженных
конкистадорами духов сельвы.
Ягуар в Москве? В моем дворе? Может, стоит перечитать желтую прессу за
последнюю неделю — вдруг мелькнет где-нибудь заметка о сбежавшем из
зоопарка хищнике? Если книга действительно обладала теми магическими
свойствами, которые я ей приписывал, и способна была искажать
действительность, проецируя на нее происшествия, обрисованные на своих
страницах, почему не допустить, что она заставила некого сторожа забыть
запереть дверь в одной из камер узилища на Краснопресненской?
Пожалуй, по достоинству оценить возведенные мною шаткие логические
конструкции могли бы только инженеры с Загородного шоссе, но меня это не
смущало. Делиться своими соображениями с кем бы то ни было я пока не
собирался, сознавая, что и друзья, и милиция посоветуют изгнать терзавших
меня бесов курсом феназепама, а если проявить настойчивость, то могут и
упечь, чего доброго, в лечебницу. Сам же я все еще сохранял уверенность в
том, что рассудок мой оставался незамутненным, несмотря на все испытания,
выпавшие на мою долю в последние недели.
У меня имелось более чем достаточно вещественных доказательств этого:
Перенесенная мною болотная лихорадка оставила после себя опустевшие
наполовину пачки жаропонижающего и иссушила мое тело.
Я трогал своими руками пломбы уголовного розыска, которыми криминалисты
запечатали вход в бюро переводов после страшной и, несомненно,
преисполненной тайного значения гибели его сотрудника. (Как если бы
милиционеры рассчитывали с той же свойственной им решимостью и наивностью
запечатать этими жалкими бумажками раскрытые — вполне вероятно, мною --
врата в майянскую Преисподнюю!)
И, наконец, предостережение, начертанное на моей двери — жуткая
пародия на так любимую Борхесом розу, которую похитил из своего сна Лао-Цзы,
неопровержимое свидетельство материализации демонов из индейских преданий --
а откуда еще могло явиться в наш мир это чудовище? Надпись видел не я один,
и уж вряд ли возможно заподозрить в склонности к паранойяльным фантазиям мою
соседку из квартиры напротив — человека с железной как рельс психикой,
советской еще закалки.
Приводя эти аргументы раз за разом, мне постепенно удалось доказать
собственную нормальность хотя бы себе самому. При этом я так и не отважился
выйти на лестничную клетку, чтобы проверить, на месте ли надпись на двери.
Вместо этого я прошаркал к входу и еще раз перепроверил все замки, на
всякий случай подергав дверную ручку. Потом, вжавшись ухом в прохладную
дерматиновую обивку, опасливо вслушался в лязг старого лифта, натужно
ползающего по шахте. Осмотрел окна, от греха подальше запер форточку, зажег
свет по всей квартире и только тогда, наконец, почувствовал себя в
относительной безопасности.
Стены моего сталинского дома по толщине наверняка не уступали
крепостным, окружавшим испанский монастырь в Мани, а стальная дверь, на
которую я потратил некогда две месячные зарплаты, выдержала бы и удар
тарана. Я мог бы, совершив днем короткий набег на ближайший продуктовый
магазин, неделями выдерживать вражескую осаду.
Но Хуан Начи Коком, похоже, больше полагался на кресты монастыря св.
Михаила-архангела, чем на весь гарнизон Мани, включая кавалерию, пушки и
аркебузы. Силам, от которых мне предстояло оборонять мою крепость, не были
страшны ни сталь, ни свинец, не говоря уже о тусклом столовом серебре или
смехотворной нержавейке столовых ножей — всего, что я мог им
противопоставить.
Я человек неверующий. В церкви бывал всего-то десяток-другой раз, да и
то — чтобы наперекор возмущенному шипению служек пощелкать затвором
фотоаппарата, не покупая при этом свечек даже для очистки совести. От запаха
ладана у меня кружится голова и хочется на свежий воздух, а от обилия золота
тянет на неуместные мысли о бандитских цепях толщиной в палец и вообще о
нуворишеском пристрастии к показной роскоши. Что сказать еще? Ветхий и Новый
заветы я честно пытался прочесть, но, к своему стыду, заскучал и увяз. Яйца
на Пасху никогда не красил, и уж тем более не постился. Святые с тяжелых
православных икон на меня уже давно махнули рукой и не заглядывают больше в
глаза, когда я по рассеянности или из любопытства забредаю все же в
какую-нибудь церквушку.
Купи я себе из трусости распятие или лик Михаила-Архангела, в моих
руках они все равно остались бы бесполезными деревяшками или кусками
пластика, вроде бронзовой статуэтки Будды, которая пылится на шкафу у меня в
большой комнате. Бесхитростная фигурка Христа, уже третье тысячелетие в
муках умирающего на двух деревянных брусочках, превращается в магический
артефакт, только напившись эманаций человеческой радости, надежды, страданий
и отчаяния, наслушавшись мольбы и благодарности.
Исходя из того, что разряженное оружие может только раздразнить
противника, я решил никакой религиозной символики не покупать. Что поделать,
с верой — как с любовью: либо есть, либо нет. В призраков — пожалуйста. В
волшебные книги — сколько угодно. Но вот с Библией и Евангелием возникали
сложности: именно в эту историю верить у меня никак не получалось, хотя я
пару раз и пробовал. Неубедительно, и все тут.
Иной священнослужитель, споткнувшись о мой скептический взгляд, прятал
пренебрежительную усмешку в окладистой бороде и завязывал со мною
душеспасительную беседу. Когда у меня было время и настроение, я выслушивал
его и отвечал, но к концу разговора каждый из нас непременно оставался при
своем мнении. Засахарив мою кислую гримасу всепрощающей улыбкой, очередной
батюшка говорил мне тогда, что я просто еще не созрел, что я не готов узреть
и понять.
Что же, возможно, так оно и есть. Но, глядя на истово крестящихся
бабушек, читая о цепляющихся за религию раковых больных, с любопытством
антрополога выглядывая в толпе прихожан бритых бандитов с массивными
защитными амулетами на борцовских шеях, мне думалось: я созрею еще не скоро.
Вера — костыль, за который хватается сомневающийся в своем завтрашнем дне.
А мою жизнь делали вполне предсказуемой рутина и работа, справляясь с этой
задачей не хуже священных гороскопов майя. До последнего времени.
Меня озадачивает то, как государство, семь с лишним десятков лет
посвятившее истреблению веры и выкорчевыванию из человеческих душ самой
потребности в ней, вдруг принялось креститься и биться лбом об пол с
остервенением, которому позавидовали бы самые набожные из старушек. Верит ли
оно в свой завтрашний день? Зачем тянется к костылям? О чем думают министры,
во время пасхальной службы с серьезным видом осеняющие себя крестным
знамением, стараясь при этом глядеть мимо десятков телекамер, как будто этих
камер там и нет вовсе, как будто вся их истовость — от сердца?
Сотни церквей, строящихся по всей моей стране, могли бы
свидетельствовать о возрождении ее духовности, не занимайся конструирующая
их организация беспошлинным ввозом спиртного и сигарет; так что всем новым
храмам следовало бы давать имя Спаса-на-Крови. Но более всего прочего
поражает воображение без спросу возвращенный с того света циклопический
собор в центре Москвы. Снабженная платной трехэтажной подземной парковкой,
способная вместить десятки тысяч прихожан, эта фабрика благодати отчего-то
навевает на меня мысли о гаитянских колдунах, умеющих поднимать мертвецов и
заставлять их себе служить.
Да простятся мне эти нападки при рассмотрении моего дела на Страшном
суде ...


